Глава 7 · С козырей
Утром на обходе главным был Данайтис. Чисто выбритый и свежий, будто это не он вчера отстоял со мной столько операций. В халате, под которым угадывалась военная форма, но без конкретики — затянут халат был почти под самым до синевы выбритым подбородком, поэтому о наличии петлиц, а уж тем более об их содержании, можно было только догадываться. Но мне некогда было догадываться, потому что он водил меня от койки к койке, расспрашивая о каждом раненом так, будто свататься собирался. За мной тенями ходили Оксана и Катя, время от времени подавая заполненные истории, если я путался в датах или фамилиях. В том, что и с какой целью я отрезал или сшил, путаницы не было — у хирургов с этим проще: посмотрел на шов и сразу вспомнил.
Покровский и Ильина ходили «третьим конвоем», потому что к начальнику госпиталя у главного хирурга Западного фронта вопросов пока не было. И это, надо полагать, очень радовало их обоих. Зато ко мне — точно никак не меньше миллиона.
«Моих» вчерашних стало меньше ещё на два человека. Ещё двое перешагнули тот самый предел терпения и выносливости, проиграв этой тёмной октябрьскую ночью безносой. Два красных командира, два героя. В том, что они были героями, у меня не возникало сомнений: столько времени прожить с такими ранениями и повреждениями — это фантастический героизм.
Из оставшихся в живых насчёт ещё четырёх случаев я, говоря откровенно, сомневался. Слишком уж нерядовыми, как говорил один из моих учителей, были те случаи. А сегодня, видя заполненные карточки и истории по каждому из них, я поражался тому, что вчерашний поезд, кажется, не привёз никого в чине ниже капитана — ни красноармейцев, ни даже сержантов со старшинами. Хотя некоторые карточки и были заполнены довольно странно.
— Иван Николаевич, вчерашний раненый с частичной резекцией печени и поджелудочной… Показатели пока стабильны, но об успехе говорить, пожалуй, рановато, вы не считаете? — негромко спросил Данайтис, отходя от койки с тем седовато-рыжеватым мужиком, который в сознание пока так и не пришёл. Ему продолжали капать растворы и переливали кровь, экстренную сдачу которой объявила тощая Костакова. В «донорские кабинеты» уже выстроились очереди из раненых, видел я там и несколько незнакомых человек — наверное, из тех, что прибыли с комиссией.
— Пойдёмте в другую палату, Владислав Осипович, — приглашающе повёл рукой я. — Там будет возможность оценить потенциальную динамику. Схожее было ранение, но повреждения у того раненого были критическими, и доставили его позже…
И он последовал за мной, а за ним — вся свита из его и наших врачей. Мы прошли по коридору, мимо постов, мимо раненых, которые провожали нас взглядами, вытягиваясь вдоль стен, и зашли в палату Тимофеева.
— Салют, Гаврила Ильич! Как бодрость духа? — поприветствовал я старшину.
— Здравствуй… те, — Тимофеев вряд ли ожидал увидеть столько посетителей разом, но виду особенно не подал. — Всё хорошо. А когда в бульон начнут класть мясо, а не одну только жижу давать?
Я хмыкнул, подходя ближе. Вопросы по меню он задавал строго раз в два дня, намекая, что от чего-то посущественнее, чем крепкий бульон или чай, не отказался бы. Но после таких операций на ЖКТ кулинарные изыски исключались надолго, если не навсегда.
— Недельку ещё потерпеть надо. Но про свининку жареную, так, чтоб шматок с ладонь да сала на два пальца, всё равно придётся пока забыть, хотя бы до лета.
Гаврила вздохнул тяжко, тягостно даже, я бы сказал. Оксана, втихаря от меня, показала ему кулак и сделала страшные глаза, так, чтобы заинтересованный Данайтис, за спиной которого она стояла, тоже не заметил. Старшина чуть напрягся.
— Это — товарищ главный хирург Западного фронта, Владислав Осипович Данайтис. Это — старшина полковой разведки Гаврила Ильич Тимофеев, — представил я их друг другу.
И брови Гаври подскочили, а рука непроизвольно дёрнулась к кобуре, которой, разумеется, не было. Ещё бы — фамилия «Данайтис» у него, как и у меня, была прочно связана с тем фальшивым диверсантом, который едва не угробил тогда Катю в Шульговке. Но я успокаивающе покачал ладонью:
— Настоящий он, настоящий. Прибыл в составе или во главе комиссии из «девяносто второго» эвакопункта, с ним товарищи из Главного сануправления Орловского округа. Вот, проверяют. Тебя, как очередное антинаучное чудо, обойти мы не могли никак.
Тимофеев широко и довольно улыбнулся и чуть расслабился, кажется.
— Позволите? — Данайтис шагнул ближе, и я кивнул.
Он осмотрел Гаврилу так, как осматривают не простого раненого, а экспонат, представлявший серьёзный научный интерес. Пальцы его двигались аккуратно, бережно — чувствовалась та самая старая школа, которую я уже видел у Загорского. Он проверил пульс, послушал дыхание, осторожно приподнял край одеяла, осмотрел шов, который уже начинал заживать, розовея по краям.
— Когда была операция? — спросил он, не оборачиваясь.
— Двенадцать суток назад, — ответил я. — Проникающее осколочное ранение брюшной полости. Семь осколков. Повреждены печень, селезёнка, тощая кишка, брыжейка, желудок, правая почка. Селезёнка удалена полностью, резекция кишки, ушивание печени, ушивание желудка с тампонадой сальником по Оппелю, иссечение краёв почки.
Я едва сумел удержаться, чтобы не назвать методику привычно: «по Оппелю-Поликарпову», чудом вспомнив, что свою научную работу Пётр Николаевич Поликарпов напишет только после войны.
— Послеоперационный период?
— Трое суток без сознания. Перитонита удалось избежать, помогло в том числе промывание полости жидким ацидофилином. На четвёртые сутки пришёл в себя, на пятые — питание через зонд. Перистальтика нормализовалась, диета строгая. Сейчас — стабилен.
Данайтис молчал. Он смотрел на шов, на розовеющую кожу, на спокойное лицо Гаврилы, который, кажется, лежал и ждал, когда же на него уже перестанет пялиться вся эта толпа докторов. Потом перевёл взгляд на меня.
— А можно взглянуть на историю?
Катя тут же протянула ему папку. Он открыл её, пробежал глазами по строчкам, задержался на описании операции. Я видел, как шевелятся его губы — он читал про себя, и брови его то поднимались, то сходились к переносице.
— Про диету товарищ Николин всё верно говорил, — сказал он наконец, закрывая папку и возвращая её Кате. — А вот про чудо антинаучное, кажется, присочинил немного. Я тут вижу только блестяще проделанную сложную работу, грамотный уход, желание жить самого раненого… ну и без удачи явно не обошлось.
— Значит, правильно говорят: «Если больной очень хочет жить — медицина бессильна!», — с важным лицом изрёк я привычный в моём времени тезис, разводя руками.
Первым заржал Гавря, за ним — Владислав Осипович, и скоро уже вся палата смеялась. Даже Оксана прыснула совсем по-девчоночьи, в кулак, забыв про свой привычный суровый вид геройского военфельдшера.
— Бардак! Форменный бардак! Приказываю пропустить немедленно! — раздалось из коридора.
И я клянусь, я услышал, как тяжко вздохнул Данайтис, потерев переносицу.
— Видимо, товарищ генерал-майор освободился. Сейчас начнётся… комиссия, — чуть протяжно предположил он.
И оказался прав.
— Где? Веди! Что значит «не можешь»? Встать! А… Сядь, товарищ. Я сам найду.
То, как резко изменился голос, давало понять: генерал, видимо, начал привычно «строить» постового из Колиной инвалидной бригады. Но там тоже рук-ног у некоторых был недобор. Утром на стульчике за тумбой сидел сержант Джураев, если я не ошибся. Встать он мог, но ненадолго — нога у него была только одна, правая.
— Вот вы где! Ну, что тут? Почему стены не покрашены? — деятельно зашёл в палату тот, кого выпустили с Энгельса, или куда там вчера пригласил его Паньков.
— Андрей Игоревич, я прошу вас, чуть тише, — спокойно, но твёрдо проговорил Данайтис. — Здесь советские бойцы после операций, тяжелейших. Им требуются покой и тишина.
А я смотрел на генерала и понимал, своими глазами видел: покой нам всем только снился, притом явно зря. В воздухе, как говорил наш ротный, запахло кренделями, суровым начальничьим разносом и, вероятно, даже «губой». Хотя о том, была ли сейчас в Красной Армии гауптвахта, я не знал, и даже Ванина память молчала — видимо, не успел ознакомиться за такое краткое время службы. Но, судя по багровевшему генералу, мы имели все шансы освежить познания и в устройстве армии, и активной лексике, и уже вот прямо сейчас.
Андрей Игоревич набирал воздух, хватая его по-жабьи широким ртом, так, будто собирался оглушительно чихнуть. Но это, конечно, вряд ли.
— Товарищ генерал-майор. Я рекомендую освободить палату и проследовать в кабинет начальника госпиталя. Мы завершим осмотр и прибудем с документацией в течение двадцати минут, — голос хирурга, подкреплённый острым и твёрдым, как скальпель, взглядом, давал понять, что поступить нужно именно так, и никак иначе.
Про звание Данайтиса я ничего не знал. И, вероятно, это сближало нас с генералом.
— Двадцать минут. Время пошло! — рявкнул тот сдавленным голосом и вылетел за дверь.
— И ты пошёл, — неожиданно проговорил Владислав Осипович, от чего все в палате, включая раненых, фыркнули, хмыкнули или закашлялись. — Пойдёмте и мы, коллеги. Проводите, пожалуйста, товарища генерала до вашего кабинета.
Он посмотрел на Покровского со вполне искренним сочувствием. Тот кивнул и вышел вслед за шумным начальником комиссии, который уже распекал кого-то в коридоре за внешний вид.
— Ну и как это понимать⁈ — рёв Андрея Игоревича едва не смёл нас обратно за дверь кабинета главврача, когда по истечении обещанных двадцати минут, вся команда добралась сюда.
А ещё в воздухе, помимо начальничьих кренделей, ощутимо пахло коньяком. Видимо, спирт, как социалистическую собственность, Николай Сергеевич решил не тратить, обойдясь исключительно частной, из гастронома или спецраспределителя. На столе возле знакомого блюдечка с конфетами стояли початые бутылки «Отборного» и «Юбилейного».
Первыми входили Серафима и Оксана, согласно правилам этикета, которые и в это время работали, и основной удар пришёлся на них. Но у нас был в рукаве козырь. Бубновый туз. Четыре аж бубновых туза.
— Здравствуйте, товарищ генерал-майор, — негромко сказал Данайтис, входя следом за онемевшими женщинами.
Но на этот раз онемели не они.
Когда Владислав Осипович снял, выйдя из палаты Тимофеева, халат и передал его, аккуратно сложив, замершей Свете Костаковой, обалдели, говоря деликатно, все в коридоре, даже проходившие мимо раненые.
На петлицах хирурга, на обычной гимнастёрке полевой формы, были те самые чаши со змеями. И ромбики. По две штуки. Дивизионный врач, генерал-майор, а то и целый генерал-лейтенант медслужбы! И вот теперь на эти четыре бубновых туза смотрел, будто сдуваясь на глазах, Андрей Игоревич.
— Я не претендую на роль начальника комиссии, — успокоил его Данайтис, подходя к столу и жестами подзывая меня, Ильину, Губермана, Гену и почему-то Оксану. — Видимо, вышла какая-то накладка, и вас не предупредили. А мне, к сожалению, не выпало случая доложиться по форме. Зато выпало много работы. Очень много…
Складки, прорезавшиеся глубже на его лице, подтверждали — свежий и бодрый вид с утра был маской, привычной для профессионала высочайшего уровня. Но объём проделанной работы маска не убирала, а лишь чуть скрывала, и то не всегда.
Генерал-майор кивал, не сводя глаз с чужих петлиц, и на вполне очевидный намёк о том, что кто-то орёт и докапывается до некрашеных стен и неподшитых к пижамам подворотничков, а кто-то работает, не среагировал.
— Но, полагаю, мы можем приступить? А где Иван Аркадьевич? — уточнил у Покровского дивврач.
Ванько, товарищ военврач первого ранга, вошёл в дверь, будто только этого вопроса и дожидался. В руках у него были бумаги, много. Но почти все из них он рассыпал, когда увидел Данайтиса в форме. Видимо, звание коллеги, направленного на помощь с двумя бригадами хирургов, было тайной и для него. Хотя, в документах раненых тоже много где оставались пустые поля. Не прочерки, не пометки «по данным медальона», а просто пустые графы, которые, судя по всему, планировали заполнить позже те самые «коллеги» из тех двух «бригад усиления». Ну и суматоха же, наверное, была там, в Воронеже при погрузке и потом, в дороге, раз никто из высокого начальства не успел озаботиться, что же это за врачей им прислали. И сколько же работы на самом деле выпало этому невысокому человеку с тонкими губами и усталыми глазами… А он ведь ещё мне потом помогал.
— Ну вот, теперь все в сборе. Приступим, коллеги, — видно было, что командовать ему было не привыкать.
Комиссия признала результаты работы «четырёхсотого» отличными. На моей памяти, на обеих из них, это было впервые. Но лица руководства, что генерала-майора, старавшегося больше молчать, хоть это и давалось ему с заметным трудом, что товарища Ванько, все сомнения исключали. Они были явно поражены. И если Андрей Игоревич вряд ли понимал больше четверти из сказанного, то Иван-то Аркадьевич точно знал всю терминологию. А Данайтис улыбался одними глазами каждый раз, когда в ответах начальник госпиталя со значением говорил о «всемерной помощи и оперативной поддержке партии и сотрудников государственной безопасности, без которых подобных результатов достичь было бы решительно невозможно». Поглядывая с намёком и уважением на портрет товарища Сталина.
— Чем вы, товарищ Николин, объясните свои показатели летальности? — насел было генерал на меня.
Видимо, на женщин орать ему претило, Покровский слишком часто упоминал о роли партии и Верховного, а Гена как раз изучал одну из историй вместе с дивврачом.
— Вероломным нападением врага на нашу советскую Родину, — не моргнув глазом, ответил я. Ну, какой вопрос — такой и ответ. — Войска противника применяют стрелковое оружие, артиллерию, танки и авиацию. Ранения всех типов, в том числе несовместимые с жизнью, мы фиксировали, обрабатывали и оперировали вчера. Все мои действия, как и любого из личного состава госпиталя, оформлены документально надлежащим образом.
Старая привычка говорить на казённом языке с дядями «под большими звёздами», если уж не повезло попасться им на глаза и под горячую руку, не подвела. А ещё очень помогли бумаги, что рассыпал при входе в кабинет военврач первого ранга. Белова с Костаковой не зря трудились — и статистика, и описания операций увлекли одинаково и хирурга, и организатора военного здравоохранения, они склонились над ними, тыча пальцами и обсуждая крайне возбуждённо, пока товарищ генерал-майор, явно остро чувствуя себя не в своей тарелке, освобождал тарелку с конфетами и посуду с коньяком. А потом и кабинет Покровского освободил, отправившись, наверное, с ревизией на кухню.
Ильину, Губермана и Гранина отпустили раньше — работа не стояла, шла своим чередом, раненым, как это всегда бывало, было плевать на все на свете комиссии. Оксана задержалась — они вспомнили с Данайтисом общих знакомых с Финской, даже того самого старого фельдшера Ивана Арнольдовича Белякова, от которого дивврач передал нам с ней пламенный революционный привет. У нас даже на душе потеплело — жив, старик, работает в той же поездной бригаде. Владислав Осипович вспомнил, что начальник эшелона с кем-то из его команды просил передать письмецо и для меня, и от этого тоже стало приятно — товарищ майор, Пётр Григорьевич Панасенко, которого мы тогда порадовали известием о внуке, тоже был жив и здоров. Словом, дальше заседание комиссии уже больше походило на семейные или дружеские посиделки, даже несмотря на то, что часть заседателей была в таких высоких званиях. Покровский вообще с трудом удерживал лицо — так оно хотело вытянуться, когда Данайтис начал хохотать над привычными нам, и, как оказалось, ему, поговорками Оксаны Палны.
А когда начали расходиться, а по коридорам госпиталя стали гулять ароматы близкого обеда, Владислав Осипович, взяв меня под руку, сказал:
— А проводите-ка меня, Иван Николаевич, в комнату, где вы проживаете. Хочется, так сказать, лично оценить условия быта молодых врачей.
Только вот глаза его давали понять, что до условий и до быта, как и до всех остальных молодых врачей, ему не было никакого дела.
— Разумеется, пойдёмте, — указал я рукой.
Каморка под лестницей его удивила.
— А что, шкафы закончились? — спросил он, понимая брови, когда я открыл дверь в свою узкую келью.
— А я в быту неприхотлив, — улыбнулся я в ответ на немудрёную шутку дивврача.
— И сколько вас тут проживает? Двое? С супругой? — он осмотрел небогатый, мягко говоря, интерьер.
— Нет, тут мы проживаем с сержантом Чарным, который руководит санитарной службой госпиталя. Но только до воскресенья — им с молодой женой комнату выделили в общежитии, — пояснил я. И, удивив себя самого, продолжил, — А мы с Оксаной Павловной пока не успели расписаться.
— Ого… — кажется, он тоже удивился, и больше своей реакции, чем моему откровению. — Товарищ военфельдшер решилась-таки?
Я уселся на свою койку, зажигая керосинку, а он опустился на Колину. В неровном свете огня лицо его казалось подрагивающим.
— Тогда, на Финской, многие командиры были бы счастливы назвать её женой. Некоторых я знавал лично, хорошие бойцы… были… Но Оксана никогда и ни с кем… — он замолчал, будто подбирая слова. — Она работала и воевала так, будто спасение раненых и уничтожение врага было единственным смыслом её жизни. Отрешённо, самозабвенно. И на ухаживания не реагировала никак.
Он говорил тихо, размеренно. Пощёлкивал фитиль керосинки. Я молчал.
— Там потом какой-то из не дождавшихся её благосклонности слух распустил, что, мол, все, кто к Оксе клинья подбивать станет, двух боёв не переживут. Говорили, так оно и выходило.
— Мы вышли из окружения на том берегу Днепра. Наш ПМП раскатали артиллерией и танками. Мы с Тимофеевым, которого вы осматривали утром, вытащили их с Лидой, женой сержанта Чарного, из леса, в котором фашистов было больше, кажется, чем деревьев, — я смотрел на плясавшее в стеклянной колбе пламя. Молчал теперь он. — Потом три сотни вёрст по захваченной врагом земле Украины. Лесами, болотами, и так, через деревни, прямо через отряды фашистов. Потом переправа через ночной Днепр под огнём. Туман, как молоко…
Видимо, то, как разгоралось отражение пламени в моих глазах, давало понять дивизионному врачу, что молодой хирург, живший под лестницей, говорил правду. И что он, этот странный парень с невозможными навыками, очень редко с кем той правдой делился. Данайтис склонился ближе, уперев локти в колени, крепко сжав кисть правой руки левой. Молча.
— Мы теряли боевых товарищей, друзей. Много. Мы слишком часто ходили под смертью. Мы только под ней одной и ходили, кажется. Наверное, поэтому она решила наплевать на все слухи и сплетни прошлой войны. А я сроду не обращал внимания на то, что говорят другие. До той поры, пока те разговоры, те сплетни не начинали мешать жить тем, кого я…
На дрожавший огонёк керосинки в тёмном чулане смотрели два хирурга. Чувствуя, наверное, то же самое, как вчера, там, в палатке, брезентовый пол которой был залит кровью так, что приходилось сгонять её досками, поставленными на ребро. Тогда, когда мы могли позволить себе посмотреть под гудевшие ноги, чтобы переступить через доску. Тогда, когда перед нами на несколько секунд менялись страшные картинки на столах, сменяясь на другие, ещё более страшнее. Там, стоя спиной к спине, наверное, и зародилось из профессиональной солидарности какое-то необъяснимое понимание друг друга.
— Говорит дивврач Данайтис, — вдруг произнёс он твёрдо, не сводя глаз с пламени. — Позывной: Вяз — одиннадцать. Передаю код: один — восемь — девять — семь. Повторяю: один — восемь — девять — семь.