Глава 12 · Не тюльпаны
— Товарищи! Комендант вокзала передал: ожидается прибытие трёх эшелонов почти в одно время. Прибытие даже одного — серьёзное испытание для врача, для сестры, для санитара. Сегодня каждому из нас нужно показать самый высокий класс.
Я говорил медленно, твёрдо, но спокойно. Хоть это и давалось нелегко после только что завершившегося совещания, где снова от медицины были мы с Покровским, Банкин от железнодорожников, хоть его и дёргали поминутно вбегавшие свои, Березин от НКВД и товарищ Травин. Первый секретарь Тамбовского горкома ВКП(б).
До него я с товарищами из горкома пересекался только постольку-поскольку, ни одного практически не знал. Ну, не считая товарища Машкина, доставленного в наш госпиталь тогда после бомбёжки, на ход которой он зачем-то решил посмотреть в окно, своими глазами. Которые остались при нём редким чудом, как и способности говорить, слышать, да и в принципе жить. Пройди пара осколков стекла иначе — способности были бы утрачены все. Его, бедолагу, и после снятия швов ждали сюрпризы. У ворот «четырёхсотого», «не допускаемые вовнутрь ввиду строжайшего карантину», как говорили с каменными мордами ребята Мальцева, товарища второго секретаря дожидались родная жена, жена двоюродная, и ещё две гражданки, степень родства с которыми никто не уточнял, но ясно было, что ждали Машкина все четыре женщины с огромным пролетарским нетерпением. И это был, наверное, первый на моей памяти случай, когда Николай Сергеевич Покровский, опытнейший врач, поддался уговорам больного. Но не в части «оставьте меня ещё хоть на денёчек тут, заради Христа!», как неожиданно умолял дрожащим голосом матёрый партработник, а в части вывоза второго секретаря в кузове с грязным бельём в прачечную, даруя возможность оправившемуся от ран, нанесённых «отравленным» осколком, кобелю избежать позора. А он, позор, был бы таким, о котором потом не только друзьям-знакомым — детям и внукам рассказывают очевидцы. Ну, по достижении теми детьми определённого возраста, конечно.
Машкин, как я слышал от кого-то, убыл на фронт первым же поездом, и тут не утратив въевшейся привычки номенклатурного работника. Но если прежде он обходил по блату очереди в продовольственные и вещевые распределители, то теперь прошмыгнул мимо народной массы, что ждала распределения в военкомате. Жук, что с него взять? И рожа, несмотря на все мои усилия, кое-где от шрамов была в полоску. Так что жук не простой — колорадский! Да ещё и партийный.
Но товарищ Травин на товарища Машкина похож не был ничем. Вместо дорогого плотного серого костюма на нём была военная форма, старые шрамы на лице остались явно от «белого оружия», как писали в книгах, голос был хриплый и негромкий. И матерного слова он за всё то и все последующие совместные совещания не произнёс ни единого, хотя прорывались, бывало, у каждого из участников. Ситуация как-то располагала.
— Поэтому я, хоть и не вижу в этом никакого проку, напоминаю ещё раз всем и каждому, — обвёл я взглядом толпу, запрудившую Лесную улицу. — К нам везут раненых героев. Тех, кто освобождал Елец, кто окружал и громил фашистских нелюдей, кто защитил телом, грудью столицу нашей Родины. Мы обязаны сделать так, чтобы эти герои жили, товарищи! И мы сделаем это!
Слова рождались сами, сами слетали с языка, сами достигали ушей и сердец каждого, кто стоял внизу, на посыпанном песочком утоптанном в камень снегу Лесной. А в том, что достигали, сомнений не было. Я видел, как сжимались кулаки и губы, как горели глаза.
— Мы не дадим никому из них умереть второй раз!
Последнюю фразу я точно говорить не планировал, но проорал её на всю улицу.
Толпа не бесновалась, как в классических романах пишут, не неистовствовала. Она клялась.
В этом вое, где не делились голоса на мужские и женские, каждый кричал своё «Да!», обещая сделать всё возможное и невозможное для этого.
А я будто видел над Тамбовом тот самый печальный след чужой луны над головами. В горах Афгани.
Я не был там, «за речкой». Но знал и глубоко уважал многих из тех, кто был. Кто равнялся там, в чужой демократической республике, на то же самое красное знамя, что сейчас будто замерло, слушая мои слова, тяжело перелетевшие через границу будущего и прошлого. Как «цинки», летевшие из той чужой пыльной страны в родную советскую зиму.
Я слышал рассказы о том, как было там. А теперь был тут, где героям, рваным в клочья, тоже рыли могилы в двадцать лет. Тем, кому повезло дотянуть до двадцати. И на меня точно так же смотрели люди, от гнева стиснув зубы. Здесь не было «чёрных тюльпанов». Здесь к русским зарницами домой никто никого не увозил. И в землю герои ложились там, где встречали смерть. И земля с самого начала, с того страшного июня, везде под ногами и так была наша, родная.
Те, кто был, кто, как тогда говорили, «застал», рассказывали о шефских концертах в Шинданде, Герате, Баграме и Кабуле. Про то, как кирсановскую «Кукушку» Эдита Пьеха пела прямо в коридоре госпиталя, потому что только там могли поместиться разом все зрители, и раненые, и медперсонал. Про то, как и сколько раз прилетали не просто популярные артисты, а самые настоящие звёзды всесоюзного масштаба. И про то, как отказывались от приглашений выступить перед «контингентом» другие. Наверное, в том числе после этих рассказов я перестал с предубеждением относиться к людям с фамилиями, оканчивавшимися на «…баум», «…штейн», «…ман» и «…зон». Поняв, что дело не в фамилиях.
Здесь, на три ступеньки ниже меня, стоявшего на крыльце школы имени Николая Ивановича Пирогова, стояли русские, украинцы, белорусы, узбеки, таджики, лезгины, евреи и многие-многие другие. Молодые и старые, те, кто родился тогда, когда столица была ещё в Петрограде или даже в Санкт-Петербурге. И каждый из них сейчас был готов встречать и спасать тех, кто защитил нынешнюю столицу Родины. Их общей Родины, одной на всех.
Я не хотел выступать, будучи уверенным в том, что это не самая сильная моя сторона. Но Николай Сергеевич под одобрительные кивки Березина сказал:
— Надо, Ваня. Надо!
И в этом не было ничего похожего на тот старый фильм, который снимет через четверть века сержант полковой разведки Леонид Иович Гайдай. В этом был даже не приказ командира, а просьба старшего товарища. Того, кто прекрасно, куда лучше меня понимал, что молодой странный доктор, хмурый и молчаливый, не просто должен, а обязан обратиться к ученикам школы и личному составу «четырёхсотого» лично. Потому что Покровский и даже, наверное, сам товарищ Дед могли людей поднять, воодушевить, зарядить. А я взял с них клятву. Давая взамен свою собственную. И к путям, до которых было от этого крыльца метров триста, мы пошли все вместе.
Новости пришли позавчера. Банкин тут же позвонил в госпиталь, и мы с Покровским и подвернувшимися Ильиной, Коркуновым, Мальцевым и неизменным Чарным рванули на вокзал. И там встретились с Березиным и Травиным, которого представил Андрей Ильич. Ненавязчиво оставляя в кабинете только пятерых: двух врачей второго ранга, старого майора госбезопасности, коменданта станции и первого секретаря. На стол легла карта. В руках появились карандаши, а в кружках — дегтярной черноты и крепости чай. В воздухе висели табачный дым и мат. Но планы встречи и подготовки к ней мы тогда родили. И Березин с Травиным умчались на одной машине в обком, а Василий Кузьмич схватился за телефон. А мы с дожидавшимися нас в коридоре коллегами побежали в «четырёхсотый», отдавая первые приказы прямо на бегу. И дело пошло.
С обратной стороны путей выстроились за одну ночь шатры-палатки, такие же, что стояли с этой до того, как Ненашев со своими бригадами возвели новое, капитальное приёмное отделение. Он вторые стуки не уходил с площадки, его сорванный в первый же день голос слышался, кажется, отовсюду. Но тросы «летучих носилок» теперь уходили в каждый из рядов брезентовых «корпусов», фермы и блоки были установлены и проверены. Дело оставалось за малым: не дать составу пройти дальше положенной отметки. Но за это велел не беспокоиться Банкин.
Город и, кажется, даже область, дали всё нужное: материалы, технику и людей. При поддержке и участии товарищей с улицы Энгельса, как все мы знали, невозможное становилось возможным в сжатые сроки. При поддержке партии возможным становилось даже невообразимое.
Вокзал закрыли. Подъездные пути переложили восточнее на триста метров, прямо по Железнодорожной улице, которую перекрыли. В здании вокзала, старинном, дореволюционной ещё постройки, развернули очередной оперблок, к части окон которого уходили тросы прямо с площадки — носилки можно было отправлять прямо туда. Новое здание вокзала, временное, как бурчал Банкин, строить не стали, отрядив под него бывший дом культуры «Знамя труда», по соседству с которым стоял наш бывший дом на Интернациональной. Поезда продолжали приходить и уходить, составы с боеприпасами, техникой и красноармейцами проходили по объездной ветке, которую частью восстановили, а частью — сложили заново на три километра западнее. Это была не просто комсомольская стройка, а что-то большее. На земляные работы и укладку шпал приходили старики, бабы и девки, «даже зареченские», как с удивлением говорила медсестра из местных, та пожилая Анна Ивановна. До реки, Большой Липовицы, от вокзала было километров семь-восемь.
Но мы успели. Весь город успел подготовиться ко встрече эшелонов с ранеными героями. Которым никак нельзя было дать второй раз умереть.
Составы шли один за другим. В обычное время на разгрузку военно-санитарного поезда давалось четыре часа. За это время нужно было освободить вагоны, провести первичную сортировку, распределить потоки ранбольных. У нас на это давно уходило гораздо меньше времени. Но ещё ни разу не приходило сразу три эшелона.
Фактически, первый пришёл с опережением, подарив нам сорок минут. За которые мы успели освободить его от раненых и подъездные пути от вагонов, которые паровоз, выдыхая громадные белоснежные клубы пара, укатил, кажется, с огромным облегчением. А потом пришли сразу два состава, в которых были те самые раненые герои, прибывшие с заснеженных полей, где белое давно стало чёрным и красным, где наши добивали окружённые части Гудериана.
Кто и кого там добивал — нам было не так важно. Нам было важно спасти раненых. И работа началась.
Эти два эшелона, шедшие один за другим, и в самом деле паровозиком, только настоящим и очень длинным, разошлись по параллельным путям, замерев точно на заданной отметке, синхронно, как в балете или почётном карауле. Но только в этом карауле не было кремлёвских или ещё каких-нибудь эдинбургских гвардейцев. Из открытых дверей теплушек кричали и махали руками врачи и сёстры. Руками, покрытыми йодом и чужой кровью.
Второй состав в Тамбове ещё не бывал, и его команда остолбенела, вытаращившись на то, как запрыгивали прямо в теплушки санитары с путей, едва ли не на лету цепляя тросы с карабинами к носилкам, которые вымотанные до предела медсёстры только готовились передавать вниз. Но их помощь больше не требовалась — раненые, ахая, кто был в сознании, улетали сами собой.
С первым составом было проще — там народ уже был в курсе наших нововведений. Они первыми выскакивали из вагонов, некоторые даже забивались под них, чтобы не мешать и не путаться под ногами свежим, пусть и относительно, коллегам. Но скорость выгрузки, кажется, удивляла даже их. Как и то, что выгружали с другой стороны, и раненых отправляли по воздуху прямо в здание старого вокзала. Грузовики и подводы вставали под погрузку, стабильных распределяли между остальными госпиталями — увозили в «одиннадцать-ноль семь», в «двадцать пятый», в «восемьдесят девятый», в областную больницу. Вчера и позавчера из нашего «четырёхсотого» всех, пригодных к транспортировке, погрузили в вагоны и отправили в Куйбышев и дальше. Но коек всё равно не хватило бы, потому что три эшелона — это до двух тысяч раненых. Которых приняли, распределили, удивляя кроме скорости ещё и чёткостью действий, и отправляли по всем больницам Тамбова, города, которого так ждали и бойцы, и медики в этих поездах. О том, что здесь работают врачи-волшебники, уже давно шла молва по фронтам, и многие из тех, кто вылетал на носилках, плакали и говорили: «Добрался! Довезли, родненькие, спасибо! Теперича точно спасут — это ж Тамбов! А то, глядишь, и на самого доктора Николина погляжу!».
Но я этого не видел и не слышал. Моя работа, как и работа любого их моих коллег, была у столов. И не прекращалась до глубокой ночи, когда на пороге операционной показался Коля, с головы до ног вымазанный в чужой крови, как очень неаккуратный работник мясокомбината.
— Последний, Вань. Всё.
Я только кивнул, не отрываясь от поиска проклятого осколка, который как нарочно взялся прятаться от меня под петлёй кишечника пожилого красноармейца. Он нашёлся с третьей попытки. Промывание, анастомоз, ещё одно промывание, белое облако стрептоцида — и седой воин, наверняка заставший гражданскую и первую мировую, поехал дальше, направо. Живой. Как и все остальные до него. Минно-взрывные, контуженные, рваные, колотые, стреляные, рубленые, обожжённые, многие — обмороженные до костей. Некоторые сочетали почти все виды травм сразу.
Три военно-санитарных эшелона. Тысячу пятьсот двадцать три раненых они привезли в Тамбов. Тысяча пятьсот семнадцать доехали-долетели до столов. И тысяча пятьсот девять поехали дальше в корпуса «четырёхсотого».
— Полпроцента! — выдыхал уже в третий раз Покровский. Не веря ни себе, ни собственным глазам, ни покрытым красно-бурыми пятнами бумагам Чарного, который и свёл статистику первым. — Этого просто быть не может, Ваня!
Мы остались в операционной вдвоём. Оксана наверняка ждала меня за дверью, но вышла и она, будто почувствовав, что главврач хотел о чём-то поговорить со мной наедине.
— Может, Николай Сергеевич, — проговорил я сквозь зубы.
Спина болела так, что хотелось или лечь прямо на пол, или попросить новокаиновую блокаду. Которую тут всё равно, кажется, никто, кроме меня самого, корректно бы не провёл. Но мне было не с руки ни ложиться, ни просить, ни колоть самому себе в спину.
— Но полпроцента!..
— Здесь сегодня работала сотня лучших. Мы с вами лично отвечали за их подготовку. Я думаю, это сегодняшнее поступление вполне можно считать выпускным экзаменом, Николай Сергеевич. Успешно сданным всеми «пироговцами».
— Пожалуй, — пробормотал он, продолжая смотреть на испятнанные кровью листы с цифрами. — Невероятно. Такие результаты за такой срок…
— Много факторов сошлось, — я наклонился из стороны в сторону, стискивая зубы, чтоб не застонать. — Новая методика, новые способы обучения, новое оборудование. Всё вполне научно объяснимо. А если спасует наука — объяснит партия.
— Верно говоришь, синергетический эффект, — он поднял взгляд на меня. — И студенты достались толковые, и мотивация была хорошая.
— Лучшая, — кивнул я. — Самая лучшая у нас мотивация. И Родина самая лучшая. Не должны были подвести, и не подвели.
— Чудо… Николино чудо, — будто не слушая меня, прошептал взрослый, опытный врач и организатор здравоохранения, член партии, коммунист.