Глава 22 И биться сердце перестало
— Массовое! Все по местам! Штерн — на сортировку!
Громкоговоритель модели «прислонить к губам, орать громче», жестяной рупор, сработал, как сигнал «Воздушная тревога!». Школа пришла в движение с первого слова, каждый уже знал, где должен был находиться.
Натянулись ослабленные тросы, что вели от блоков над окнами к забору, к трамвайным путям, занимали места у ручных лебёдок молчаливые мужики из вольнонаёмных, из которых наверняка половина была при погонах. Ну, то есть, при петлицах — погон-то ещё не ввели.
— Физраствора закинь больше в третью! Проверить заряд на «сорок втором» в пятой — позавчера сбоил! Маша, Маша, неси бинты!..
Школа военных хирургов имени товарища Николая Ивановича Пирогова была готова. Всегда готова, как любой советский пионер, как любой житель огромной страны, и к труду, и к обороне. К тяжкому, кропотливому врачебному труду и к ежесекундной обороне тех, кому это было жизненно необходимо, от вечного и непобедимого врага — от смерти. Каждый здесь знал, что безносая всё равно выиграет. Но и дурацкую поговорку «не в мою смену» теперь здесь тоже знал каждый.
Вдоль забора привычно выстраивались зеваки. Дня не проходило без того, чтобы не толпились с той стороны те, кому всегда было интересно, как люди в кровавых тряпках летали по воздуху, как подхватывали и утягивали их в распахнутые окна белые руки «ангелов». Зрелищ в Союзе не хватало, как и времени с лишними деньгами на то, чтобы ходить по синематографам или театрам, а вот остановиться и потратить полчаса, вертя головой, всплёскивая руками, крестясь и ахая, бабы, старики и пацанята могли себе позволить. Кого-то приход скоропомощного трамвая заставал на пути к базару, кто-то шёл со смены, кто-то только собирался на неё. Город Куйбышев жил своей суровой военной жизнью, оставаясь в тылу. Лозунг «Всё для фронта! Всё для Победы!» здесь не был просто лозунгом, почти всякий здесь, как и в остальных городах и сёлах, принимал его за единственное возможное жизненное кредо, пусть даже и не зная этого слова. Страна воевала, напрягая все силы. Но задержаться у забора, чтоб глянуть с замиранием сердца, не сронят ли кого-нибудь на этот раз летучие носилки, можно было себе позволить. Главное — ближе не подходить, а то откуда ни возьмись появятся хмурые дяденьки или парни в шинелях и возьмут под локоток, уводя прочь. Народ, что городской, что сельский, был вполне обучаем — вид тех растерянных двоих, первых «уведённых», всем дал понять сразу, что шуток шутить тут было некогда, не с кем и негде. Как и визгливые крики какой-то заполошной бабы, что не успела вовремя отойти с дороги, оторопев на пути носилок. Её на бегу сориентировала Катя Белова, отвесив оплеуху. Милая девочка, «дочка» и «сестричка» для раненых, которым улыбалась и говорила ласковые слова, делая уколы и перевязки, одним ударом сбила с ног торговку в тулупе и платке, которая была выше и толще её едва ли не вдвое. Крики которой оборвались, когда будто прямо из сугроба шагнули двое, подхватывая и унося её, как куль, в сторону, прочь от дороги, на которойнельзя было стоять, мешая. Дороги жизни, струны, нитки, что связывала железнодорожную станцию, приёмное отделение возле путей, трамвайную линию, школу и «Окружной».
Крылов вчера рассказал, что в обкоме, под руководством Панкратова, было принято решение о том, чтобы затребовать больше трамвайных вагонов и рельсов, превратить одну эту нитку в сеть, в полотно, соединявшее и накрывавшее ещё несколько эвакуационных госпиталей. Чтобы ожоговые шли в один, нейрологические — в другой, инфекционные — в третий. Я тогда только кивнул молча, радуясь тому, что и эта моя идея сопротивления не встретила. Мы с Зайцевым часа два готовили обоснование, считая секунды и копейки. Которые складывались в минуты и сотни рублей, уходившие на то, чтобы за каждым «инфекционным» перемывать дезрастворами трамвайные вагоны, носилки, операционные, чтобы освобождать коридоры от каталок и носилок на его пути. Здесь, в Куйбышеве, не было холеры и чумы, конечно, но сыпной и брюшной тифы, как и оспа, были совершенно ни к чему ни раненым, ни здоровым. Да, случаи были единичными, с ними оперативно и вполне успешно боролись, не допуская эпидемий, но в нашем обосновании мы этого, понятное дело, не указывали. Зато возможные последствия изложили нарочито ярко, даже немного сгустив краски. В том числе и поэтому, наверное, первая новая линия трамвая-«скорой помощи» в течение недели должна была протянуться к инфекционному госпиталю.
— «Горячий красный»! — долетело с улицы в распахнутые окна.
Странно, но ни один из студентов или преподавателей, стоя в который раз на сквозняке, не простывал. Наверное, мобилизованные до предела организмы врачей, что молодых, вроде меня, что пожилых, ровесников Началовского и Бозовского, теряли восприимчивость к вирусам и бактериям. Врачи просто не могли себе позволить болеть. Могли только умирать.
Вчера похоронили Николая Степановича Верещагина, врача из Свердловска, что привёз письмо от Вани Губермана. Он присел на минутку после операции — и больше не встал. Обширный инфаркт, увиденный на вскрытии, не оставлял сомнений в том, что мы бы его в любом случае не спасли. А вот о том, как он смог закончить операцию, не подав даже виду, хмурые «Парацельсы» перешёптывались, поглядывая на чекистов. И, наверное, сошлись во мнении, что Николины чудеса в школе начинали творить все, а не только ведущий практикующий хирург, серо-зелёный от усталости и недосыпа, молчаливый и хмурый всё время, когда не объяснял ту или иную тему, не комментировал собственные действия в той или иной ране.
— Ваня, принимай, остановка!!! — заорал с улицы Коля. Безо всякого жестяного усилителя.
— Наддай, мужики! — рявкнул я, и носилки едва ли не одним рывком влетели в окно, от которого я отступил в самый последний момент. Ловя взглядом лицо раненого. Синевшее, и не из-за мороза.
Куйбышев каждое утро густо и часто окутывался дымами из печных труб, уходивших столбами и нитками, прямыми и ровными, в светлевшее небо. Такого «дубака», лютого холода, не припоминали старожилы. Вчера вечером было минус тридцать девять, и сегодня потепления не обещали.
— Грелками обложить. Задраить окна. Капаем тёплый!
Команды привычно сделали чудо — сквозняк прекратился, в три вены нырнули иглы систем, с флаконов на которых ещё падали, срываясь и разлетаясь брызгами на крашеном полу, капли горячей воды. Емкости доставали из тазов и вёдер, стоявших на керогазах или тех, в которых торчали ручки кипятильников.
Оксана одним маховым движением распорола повязку, оставив на груди под ней еле заметную полоску разреза, на которой одна за другой выступали красные бусины капель крови. Не разреза даже, неглубокой царапины, скорее. Дрогнула рука стальной военврача третьего ранга. А чья бы не дрогнула?
— Маруся, отсчёт каждые пятнадцать секунд! — хрипло велел я, склоняясь над раной.
— Начинаю, — кивнула она. Голос Климовой тоже подрагивал.
Осколочное ранение в четвёртое межреберье слева, ближе к грудине. Кровь из раны сочилась, но не пульсировала, потому что пульсировать было нечему — сердце у него не билось. В глубине чужой груди я будто нутром чувствовал напряжение, словно что-то распирало там чужую грудную клетку, блокировало, парализовало давлением крови сердце. Тампонада. Жидкость в перикарде сдавила сердце раненого, не позволяя сокращаться, и «мотор затроил». Скальпель пальцы почувствовали сами, глазами я его не видел. В отличие от спешно, но грамотно обработанного операционного поля, которое мне только предстояло перепахать.
— Пятнадцать секунд, — голос Маруси сорвался, но она выровняла дыхание.
Разрез по четвёртому межреберью, от грудины до средней подмышечной линии, торактомия. Кожа и подкожная клетчатка разошлись, как и мышцы под ними. Рёбра, растянутые ранорасширителями, показали тёмное спавшееся лёгкое. А за ним, в глубине — напряжённую, синюшную, распираемую кровью сердечную сумку, перикард.
— Сорок пять секунд.
Перикардиотомия, разрез по натянутой передней поверхности сумки, осторожно, чтобы не задеть сердце под ней. Кровь хлынула тёмная, со сгустками. Сердце, освобождённое от давления, дёрнулось, но ритма не было. Фибрилляция, мелкие, беспорядочные подёргивания вместо нормального пульса. Главная мышца в организме судорожно пыталась продолжить работу, продолжить жизнь, но не могла. Сама не могла.
— Минута.
Я нашёл источник кровотечения почти сразу. Ветвь левой коронарной артерии, буквально в паре миллиметров от перикарда. Очередной маленький и кривой кусок фашистского железа пробил сосуд, застряв в эпикарде. Артерия прорвалась вглубь, проксимально, и кровь там шла в полость сердечной сумки, а не наружу, её не пускал герметичный перикард.
— Полторы минуты.
Я взял пулёвки, захватил осколок, потянул на себя. Кровь пошла из раны сильнее — артериальная, алая. Я пережал сосуд зажимом, начиная шов. Каждый узел фиксировал с привычной осторожностью, чтобы не прорезать стенку. Проверил — не кровит. Поджал чужое дрожавшее сердце в руке, ещё раз проверил — герметично.
— Две минуты пятнадцать!
Мышца миокарда сокращалась дрожавшей на морозе, умиравшей на лету птицей. Нужен разряд, без него дела не будет. Будет тело.
— «Сорок второй»!
— Две минуты тридцать.
Аппарат подкатил на тележке Рахим, хмурый и собранный, как всегда. Я взял электроды, обёрнутые марлей, уже смоченной в физрастворе. Приложил одну к передней стенке сердца, другую — к задней. Места в ране едва хватало. Сердце вздрогнуло снова, будто обжёгшись о мокрую марлю.
— Заряд!
Сафаров повернул ручку. Эта была уже обрезиненной, пальцы его не скользили по железу, как на первом нашем «блине». Конденсаторы набирали заряд, я слышал, как гудел трансформатор. Стрелка вольтметра поползла вправо. Триста вольт. Четыреста. Пятьсот.
— Убрать руки! Разряд!
Тело раненого дёрнулось. Сердце на секунду замерло — и снова фибрилляция. Хаотичные подёргивания.
— Ещё раз! До семисот поднять!
Я приложил кругляши электродов плотнее.
— Убрать руки! Разряд!
Без толку. Фибрилляция продолжалась.
— Три минуты! — голос Маруси злил, хоть я и понимал прекрасно, что злиться и бесполезно, и некогда.
— Ещё! До тысячи, быстрее!
Заряд. Гудение. Стрелка вправо.
— Разряд!
Тело снова дёрнулось. Сердце замерло.
И вдруг, после паузы, за которую, кажется, остановилось и моё собственное, сократилось. Одно самостоятельное сокращение. Второе. Третье. Ритм был частым, но ровным.
— Есть пульс! — крикнула Маруся, державшая снова пальцы на сонной раненого, подтверждая очевидное.
Я отвёл и осторожно вытянул из раны электроды. Сердце билось часто, уверенно, так, будто хотело наверстать упущенное. Миокард становился розовым, а не синюшным. Кровь, насыщенная кислородом, пошла по сосудам, возвращая жизнь.
— Три минуты сорок пять, — прошептала Климова.
— Спасибо, Марусь. Прекратить отсчёт, — выдохнул я, подставляя лоб Оксане. Она вытерла пот.
— Зашиваем, — сказал я. — Дренажи в перикард и в плевральную полость. И грелки не убирать, следить, чтоб не остывали. Некогда тут остывать.
— Не в мою смену, — буркнул неожиданно Рахим.
— Вот именно, мать-то, — кивнула Окся. — А то ишь ты, моду взяли, тоже мне. Работа только началась, а он уж сразу в могилу норовит. Ну уж дудки, браток, шалишь!
Она погрозила пальцем лежавшему без сознания красноармейцу, у которого начинала становиться меньше дыра в груди.
— У Николиных — не у Пронькиных, кто статистику портить надумает — того первого спасём и примерно накажем!
Улыбавшиеся под масками Ковалёва с Дороховой ушивали рану послойно, работая слаженно, чётко, быстро, но аккуратно. Времени больше не считали. Счёт теперь пошёл на часы и годы, а не на секунды.
Я смотрел на молодого парня, которому было от силы двадцать. Он лежал на столе, обложенный грелками, с трубками в груди, с капельницами в трёх венах. И его сердце билось. Как вся наша страна.
— Оксана Пална, напомни, пожалуйста, сказать Пантелеичу, чтоб выточил электроды другой формы. Этими блямбами еле подлез. Если лопатки будут узкими — удобнее гораздо, они и для детских операций подойдут, — попросил я.
— Есть, напомнить, товарищ военврач второго ранга! — она привычно выпрямилась, разведя плечи. И я привычно улыбнулся, радуясь, как гномик из того анекдота, что это всё моё. И что руки её продолжали подавать шовный, будто не заметив изменения положения тела. Не сестра, а клад. И весь мой.
— Иван, вы сказали: «для детских операций»… — раздалось от стены.
Мистер Саймон Тэйлор стоял там. В «Парацельсы» он был зачислен, как и условились с Игнатовым, и даже почти без блата, но преимущественно по терапевтическому направлению. Для школы военных хирургов его навыков было явно недостаточно, что-то базовое и экстренное он мог, но ставить англичанина к столам я пока не велел, зачислив в свою бригаду больше наблюдателем, чем ассистентом. Радовало то, что он и сам это прекрасно понимал, проводя основное время стоя у стены, так, чтобы не мешать доступу ни к шкафам, ни к инструментальным столам, молча и всегда вовремя подавая флаконы с растворами.
— Да, именно так, Саймон, — подтвердил я.
— Не будет ли вреда от электричества… детскому организму?
— Детские мышцы, как мышцы взрослого, сокращаются при передаче электрического импульса, — спокойно пояснил я. — При разумном напряжении, которое в любом случае будет испытываться не на людях, вреда не будет.
— Не на людях? — уточнил посольский врач.
— Да. «Куйбышев-42» на доклинических испытаниях апробировали на свиньях и баранах, в одном из шефских колхозов. Таблицы разрядов формировались, исходя из веса и возраста подопытных. А внутри что человек, что свинья, что медведь примерно одинаковы.
—Джизес Крайст … Свинья… — ахнул Тэйлор.
Я не стал отвечать, подумав вдруг некстати о том, какой фурор произвела первая в мире пересадка человеку свиного сердца в двадцать втором, кажется, году.Две тысячи двадцать втором. До этого, конечно, очень далеко, и сердце то было, если память ничего не путала, каким-то хитро генно-модифицированным, чтобы предотвратить иммунное отторжение. И всё равно умер тот бедолага через два месяца, испортив всю работу хирургам. А о причинах смерти в интернете долго ходили совершенно бесполезные дискуссии, в которых, как в интернете и было принято, версии разнились, от понятного отторжения собственными тканями, до преступного посягательства врачей на промысел божий и непременных рептилоидов с тайным заговором «золотого миллиарда».
— После испытаний у прибора наверняка появится возможность для применения в неонатологии, — уверенно заключил я. Не подумав в очередной раз о том, существовал ли уже этот термин сейчас, этой морозной зимой одна тысяча девятьсот сорок второго года.
— Мы закончили, товарищ Николин! — Зоя отходила от стола, стягивая одну за другой перчатки, фыркавшие в ответ на такое обращение облачками талька.
— Отлично. Этого — в интенсивную, Маруся, следи. Готовимся к приёму следующего. Открываем окна после того, как каталку увезут.
Эти команды тоже были были вполне привычными, и Оксана даже картинно закатила глаза, намекая на то, что тут не дураки собрались, чтоб по сто раз одно и то же повторять.
Но моя работа руководителя практики и кое-где — теории в школе имени Пирогова как раз и заключалась в том, чтобы повторять одно и то же сотне человек сотню раз. И, может быть, не одну сотню, а столько, сколько требовалось для полного и всеобъемлющего усвоения учебного материала.
Ну, и жизни спасать ещё иногда.