Глава 21 · Вот это номер
— Чья работа с Кохером? — спросил Данайтис, раскрывая рану над раскуроченной лопаткой майора
— Моя, товарищ… — закончить я не успел, он перебил меня сухо:
— Во время работы званиями разрешаю пренебречь. Кто учил такому?
— Война научила, Владислав Осипович. Что под руку попало — то и использовал. Отломки кости без фиксации были бы хуже, там любое движение — смерть.
— Не надо говорить это слово при работе, сержант, — теперь в его резком голосе мне показался акцент, но уже другой. Я не успел подумать о том, какой именно — удивление неожиданной суеверностью опытного хирурга помешало критическому мышлению. Хотя, я знавал и тех, кто очень пристально следил за тем, с какой ноги входить в операционную.
— Именовать врага лишний раз не стоит, — теперь акцента уже не было. — Лучше говорить «угроза жизни».
Мы переглянулись над масками с Петровым и кивнули. В каждой избушке — свои погремушки, как говорил мой друг Витя Зайцев. Царствие ему небесное.
— И со скобками придумано оригинально. Вы, сержант, после войны в Академию поступать не думали? — неожиданный вопрос едва не заставил меня выпустить ранорасширитель. Но не заставил, конечно.
— Наверное, я лучше после войны об этом подумаю, — только и смог пробурчать я.
— Не затягивайте, сержант. Ваши знания и ваши руки должны служить народу, — уверенно сообщил профессор, раздвигая отломки лопатки. — Война скоро закончится.
Я промолчал. Точно зная, что вот тут светило дал маху.
Всё шло своим чередом. Вернее, тем, который я принимал за свой черёд, попривыкнув чуть к непривычному хвату скальпеля и технике разрезов, которые сам делал бы меньше, значительно меньше. Ну, может, это какое-то новое слово в хирургии, не пережившее испытание временем. Но когда, отойдя от препарирования сосуда, место поражения которого надо было найти и наложить швы, зажим в руке Владислава Осиповича нырнул в сторону от корня лёгкого, я напрягся.
Раздвинуть бранши сейчас — порвать грудной отдел аорты. Смерть майора тут, на столе, за считанные секунды. Без вариантов.
Второй зажим встал в мягкие ткани возле самого позвоночника, рядом с другим. По идее, для того, чтобы облегчить нам доступ. Вот только с той стороны доступ нам сейчас не был нужен. А пересечение тканей в той проекции привело бы к повреждению сердечных ветвей нервов симпатического ствола. Значит — страшная, катастрофическая аритмия или остановка сердца, запустить которое я не смогу даже с дефибриллятором. Которого всё равно нет. Неожиданное решение для поиска источника кровотечения, очень странное. Любое из этих движений убьёт Привалова. Любое можно будет списать на случайность — истончившиеся стенки сосудов, болевой шок, сочетание факторов. Правда, только если исключить в этом уравнении два неизвестных. Меня, с опытом хирургии куда большим, чем доступен вчерашнему студенту, и… и диверсанта-убийцу в белом халате, под маской, забрызганной кое-где кровью красного командира!
Я присмотрелся внимательнее к доктору из Ленинграда. Белёсые брови, капли пота над бровями, которые убрала салфеткой сестра. Но вот что-то во взгляде его никак не давало мне покоя…
Образ из моей старой памяти всплыл сам, рывком, внезапно. Тот самый реферат, что я готовил на третьем или втором курсе. Владимир Андреевич Оппель, гениальный военный хирург, в анатомическом театре, с учениками. Я помнил это фото, и помнил фамилии, значившиеся под ним. Был там и Данайтис В. О.
Вот только лицо на том фото было другим!
И это не объяснялось разницей в почти двадцать лет, которую мгновенно ускорившийся мозг высчитал сразу — у того врача и у этого были разные строения черепов. Да, похожие, скандинавского или арийского типов, но то лицо на фото было короче, скулы чуть шире, а вот надбровные дуги и линия носа — совершенно точно другими.
Да, опираться на память прошлого, образы почти сорокалетней давности, сейчас было странно. Но я, во-первых, обеим памятям верил полностью, а во-вторых, повидал и услыхал за недавнее время слишком уж много странного. И то, что под видом профессора из Ленинграда в отступающие войска приехал диверсант из спецназа «Бранденбург-800», уже как-то не особо и выбивалось из череды невозможного. Но под ножом у этого человека сейчас лежал майор Привалов, Павел Иванович. Тот, за которого спасённая им от верной смерти девочка отдавала мне свою многострадальную тряпочную куклу…
Промолчать? Он зарежет Привалова. Вмешаться? А вдруг это какая-то неизвестная мне методика, где требуется именно такое расположение инструментов в ране? И вот студент без диплома, сержант, хватающий за руки профессора из Академии имени Кирова понуро идёт под стволами бдительных товарищей обратно в хату к особистам…
— Стоп! Этот этап беру на себя! — слова вылетели сами, как те пули, что разворотили горло Горбатюку и прошли в трёх пальцах от сердца Сироткина. И остановить их тоже было нельзя.
Профессор вскинул на меня глаза. Точно так же, как военврач, Василий Иванович. Только выражения у них были совсем разные: у Петрова — удивление и начинавшееся негодование, а у Данайтиса — ярость, холодная и смертельно опасная. Потому что это был совершенно точно не Данайтис.
— Прочь от стола! — рявкнул он, начиная движение правой рукой. Точнее, пытаясь.
Потому что я перехватил её своей левой, удивившись трём вещам сразу: рука была куда твёрже, чем ожидалось от профессора. Двигалась она совершенно точно именно в направлении аорты. И акцент его я внезапно узнал. Немецкий.
— Василий Иванович, там под браншами до аорты — четыре миллиметра. А между зажимами слева — нервный пучок, — пояснил я свои действия военврачу. — Мы не спасём майора!
— Меня сержант-недоучка будет учить, как оперировать? — прорычал лже-Данайтис. Который несколько минут назад агитировал меня поступать в Академию. Только вот теперь непонятно, в какую именно. И скорый конец войны в чью именно пользу он предсказывал.
— Все в сторону от майора! — три голоса, звякнувших железом, прозвучали почти в унисон. И зашли лейтенанты Наумыча вовремя. Только вот ни я, ни они не учли уровня подготовки ленинградской профессуры.
— Товарищи, Николин — предатель! Взять его! — он и головой дёрнул в мою сторону так, что я, пожалуй, и сам бы кинулся брать негодяя.
Доля, малая доля мгновения, понадобившаяся особистам на то, чтобы перевести глаза с него на меня, почти решила исход дела.
Скальпель сорвался с его правой руки, прямо из той самой «музыкальной» позиции. Когда он успел сменил зажим, который эта рука удерживала только что, я не заметил. Умудрился как-то увидеть только то, что в левой у слишком ускорившегося профессора тоже появился нож, будто сам по себе из пережатого перчаткой рукава выпал. Но на той руке у него уже сжимались пальцы Петрова, который явно принял мою сторону. А потом ладонь Данайтиса как-то неуловимо извернулась — и на простыню, обрамлявшую операционное поле, кровь брызнула и снаружи. А Василий Иванович отшатнулся, с ужасом глядя на свои пальцы, два из которых повисли, не разогнувшись, когда он раскрыл кулак.
Я не мог шевельнуться, одной рукой удерживая ранорасширитель, а второй — зажим, который грозил порвать аорту. Сёстры у стола замерли, понимая, что любое движение грозило пациенту смертью. И не только ему.
Лейтенанты подлетели вихрями, чуть замешкавшись в самом начале, когда под ноги им осел, подёргиваясь, третий, с рукояткой скальпеля, торчавшей глубоко в левой глазнице. Но тут этот ленинградский гад сделал два коротких тычка обеими руками, как скорпион — хвостом. И у особистов плетьми повисли руки. Я ударил тем, что было в руке — ранорасширителем, попав ему по сгибу локтя, и одно жало этому змею всё же выбил. Но вид, с которым он повернулся ко мне, никаких сомнений не оставлял — умру я вот прямо сейчас.
Слева пережимал своё же запястье бледный военврач второго ранга. Чуть за ним скребли по полу сапоги бойца. Я узнал его — это был тот самый Власов, что всадил пулю из ТТ в половицу рядом с моим коленом. Теперь уж совершенно точно был. По обе стороны от него безоружными левыми руками пытались зажать кровь, хлеставшую из-под правых ключиц, ещё двое. А прямо напротив меня стоял враг, оказавшийся ещё опаснее того гауптштурмфюрера. Со скальпелем. И был, как он сам недавно учил, гарантированной угрозой жизни. Или верной смертью.
Странный гулкий звон, раздавшийся неожиданно, заставил меня отшагнуть, почти уперевшись в стол с майором. И он же смазал почти недоступный взгляду замах острого лезвия, что пролетело мимо моей груди. А глаза профессора подёрнулись было мутной пеленой, но, увы, ненадолго. Обернувшись по-змеиному, он дёрнул резко рукой. Раздался короткий высокий вскрик — и звук падения. Но мне этого времени хватило.
— Хальт! Бевег дихь нихьт! — слова «Стой! Не двигаться!» вылетели снова будто без участия мозга.
Левую его руку, выронившую последний скальпель, я заломил за спину. Своей правой приставил за ухо острие ампутационного ножа, что подхватил вслепую со столика с инструментами. Так, что прорезал чуть кожу между углом нижней челюсти и шейной мышцей. Враг замер. То, что с такой позиции и с такого угла сталь проникнет ему в череп ничуть не хуже, чем из-под подбородка или сквозь глазницу, он понимал прекрасно.
Прямо перед ним лежала на полу Катя Белова, прижимая к груди согнутую в локте правую руку. По рукаву её халата расползалось тёмное пятно. Рядом с ней лежал эмалированный инструментальный таз, который и издал тот самый колокольный звон, когда она с маху опустила его на голову профессора.
— Ни с места! — этот голос тоже примораживал вполне по-январски. Не хуже ли.
— Борис Наумович, вот он, ваш Бауэр! Вяжите паскуду крепче, он опасный! — выпалил я. Хотя то, как смотрел Зинченко на побоище в операционной, давало понять: в том, что тут кто-то очень опасен, он не сомневался. Вопросы были лишь в том, кто именно.
— Наумыч, вяжи ленинградца! Это он — твоих, меня и медсестру! Он едва Привалова не зарезал на столе, Ваня еле успел руку ему подбить! — Петров выдал фразу, кажется, на одном дыхании.
— А ты? — только и спросил майор у меня. Не сводя ствола с ленинградского профессора, которому лейтенанты вязали тонкими ремнями локти за спиной.
— Я приду сам, сразу, как только закончу. Мне тут вон сколько работы привалило и кроме Привалова, — неловко сострил я, обведя освободившимися руками операционную. И в который раз порадовался тому, что той предательской дрожи в них не было. Что, откровенно говоря, здорово удивляло.
Зинченко прислал Оксану, Григория, того фельдшера, с которым мы с Василием Ивановичем говорили вчера про Сироткина, и Губермана. Тот, едва войдя, имел лицо человека, которого оторвали от крайне важных дел по пустякам. А потом, увидев то, что творилось у нас, побледнел так, что я думал — в обморок хлопнется. Но устоял как-то.
Особистов, кроме Власова, которому помогать уже не было ни смысла, ни возможности, обработали фельдшера. Мы с доберманом сперва «доделали» Привалова: я нашёл и зашил кровивший сосуд в лёгком, собрав поверх всю ту же городьбу, вместе с ножницами. Потом долго и упорно сшивали сухожилия военврачу второго ранга, который терпел эту муку под местным обезболиванием. Глядя внутрь собственной кисти, почти что вывернутой наизнанку, с таким горячим интересом, будто кино смотрел. Последней была Катя, героическая медсестра, почти вырубившая диверсанта из «Бранденбург-800» эмалированным тазиком. Жгут ей наложила Оксана, поглядывавшая на то, как сперва выволокли связанного профессора, а потом выносили мёртвого особиста. Работали мы молча: Зинченко приказал никаких разговоров, кроме обязательных по работе, не вести. Поэтому в операционной, под пристальным взглядом бойца госбезопасности со взведённым ТТ в руках, звучали только краткие команды и названия инструментов. А доберман только глазами хлопал, глядя на то, как я накладывал Кате сосудистый шов. Да, техника немного отличалась от той, что была в сорок первом. И потренироваться мне довелось ох как много — получалось быстро и хорошо. Но просьбы научить или рассказать подробнее от Ивана Израилевича не последовало. То ли очень сильно обиделся за тот удар в печень, то ли особиста с пистолетом опасался, то ли всё вместе сразу.
— Я повторяю ещё раз: говорить буду только с командиром дивизии. Этот бардак у вас в медсанбате станет известен командованию. Все пойдёте под трибунал! Посторонние врываются в операционную — где такое видано? Я был уверен, что это диверсия, и среагировал так, как и обязан был, защищая пациента!
Фальшивый Данайтис говорил, как с кафедры: твёрдо, уверенно и чуть устало, как самый настоящий профессор, что вынужден из года в год повторять кретинам-студентам одно и то же. Вот только студентов вокруг него не было. А были напряжённые до звона Сергей Саввич и Борис Наумович.
— Товарищ старший майор государственной безопасности, разрешите доложить? — вошёл я, скользнув по дверной ручке ещё не высохшими после того, как размылся, пальцами. Он только кивнул, не сводя пристально сощуренных глаз со связанного профессора. Который, кажется, чуть поморщился, услышав звание.
— Майор Привалов жив и жить будет. Военврач второго ранга Петров из строя выведен, сухожилиям нужно время, они плохо срастаются. То же самое с лейтенантами. Младший сержант Белова к работе готова будет завтра, кроме тяжёлой физической — вену почти полностью перехватил этот… — я вдохнул и долго выдохнул, — гражданин.
— Да уж точно не товарищ, — с холодной ненавистью согласился Сергей Саввич, глядя на замеревшего с непроницаемым лицом диверсанта. — С господином Бауэром у нас будет очень долгий и очень… очень неприятный разговор. Для него.
И в глазах его мелькнула даже не ярость или угроза, а сама смерть. Я, как врач, сталкивавшийся с ней не раз по долгу службы, умел её видеть. Тем более так явно проявившуюся. Судя по тому, как заледенел взгляд и скулы Бауэра — он тоже частенько встречал безносую. Правда, чаще провожая её под руку к другим.
— Я буду ходатайствовать о представлении тебя к награде и повышению в звании, сержант. Благодарю за службу! — кивнул мне старший от госбезопасности.
— Служу Советскому Союзу! — ну а что ещё я мог ответить?
Допросы продлились до позднего вечера, когда за связанным, как ветчинный рулет, диверсантом прославленного «Бранденбург-800» пришли две машины: грузовик с конвойными и легковая. Которая увезла и Сергея Саввича, пожавшего мне напоследок руку.
Вопросов ко мне у военной контрразведки наверняка остался вагон и несколько довольно порядочных тележек, но их всё равно стало значительно меньше.
Очень помог Василий Иванович, полностью подтвердивший мои подозрения. Агрессивная манера работы, иссечение тканей без заботы об их сохранении и разумной экономии, характерной для русской-советской хирургической школы, и «смычковый» хват скальпеля насторожили и его. И то, что действия лже-Данайтиса в спине майора Привалова в ста процентах случаев привели бы к гибели Павла Ивановича, которую вполне можно было бы списать на случайность или непреднамеренную ошибку, он тоже подтвердил уверенно.
Помогло и донесение радистов о том, что «товарищ Данайтис прибудет в дивизию не ранее, чем послезавтра, так как железнодорожные пути следования со стороны Полтавы уничтожены бомбардировками противника». Я даже удивился, когда Зинченко по кивку Сергея Саввича прочитал это вслух. А потом перестал удивляться, вспомнив его талант читать что угодно с совершенно чистого листа.
Помогла Катя, бледная и державшая на перевязи руку, но отвечавшая на вопросы твёрдо и звонко, как пионер-герой. Версия Бауэра о том, что заваруха началась после того, как ворвались особисты, рассыпалась прахом. Он смотрел на девушку с ненавистью, даже не скрывая этого. Но ещё во взгляде была, кажется, злая ирония. Или самоирония. Его тоже можно было понять: нелегала, диверсанта, специалиста высочайшего уровня, ударила тазом по башке какая-то девчонка, которая после этого даже выжила, а захватил в плен живым вчерашний студент-недоучка.
А точку, или, вернее, многоточие, как случалось в таких делах, в допросе поставила военфельдшер Оксана Павловна Смирнова. Которая в Финскую своими глазами видела и говорила с настоящим Владиславом Осиповичем Данайтисом в госпитале. И подтвердила со всей коммунистической прямотой, не забыв про мать и угол, то, что «эта падла — не Данайтис!». Как так вышло, что «приехавшего из Ленинграда прославленного профессора» она увидела в первый раз только на допросе, понять было невозможно. Хотя, если вдуматься, то объяснялось всё вполне прозаично. В медсанбате, штат которого война сократила на треть, было очень много работы для каждого, и те, кто не был охотником слушать сплетни и слухи, чаще всего дежурили сутками у постелей раненых. И им не было дела до того, кто и откуда приехал в дивизию: приехал — и ладно, глядишь, «тяжёлых» поставит на ноги, живых будет больше. Оксана, как и я сам, была не из тех, кто бросил бы пост, чтобы мелькнуть на глазах у заезжего светила и, если повезёт, перекинуться парой слов, вспомнить прошлое и общих знакомых. Словом, кроме как чудом и невозможным стечением обстоятельств объяснить пленение ядовитой гадины снова было нечем. Он, конечно, не рассказал практически ничего, поо крайней мере при мне. Но сам факт его появления в дивизии, да в связке со сведениями из карт гауптштурмфюрера, открывал военной контрразведке гораздо больше, чем обычным врачам и сёстрам медсанбата.
Одинаковым было для всех одно: много работы и много опасностей в каждом следующем дне.