Глава 23. Ясенька

Глава 23. Ясенька

Полянская дожарила всю рыбу — от хребтов до кусочков пуза. Дочищала картошку и болтала с Ксанкой — остроносой Даяныной дочкой — и кляла себя за то, что Зориного ликера глотнула. И знала же, что пожалеет, от сладкого такого у нее всегда голова кружится, но он так вкусно пах, а за вином идти под дождем не хотелось. Вот теперь она картошку дорежет, посуду домоет и в кресло рухнет. С чаем клюквенным и книжкой.

На кухню влетела Марина и с пылающими щеками уставилась на бардак, который учинили ей на столе. Она отмахнулась от Зорькиных объяснений, потопталась у стола, стаканы переставляя, и, дождавшись, как на кухню вползет таскавшая туда-сюда фарш и миски с готовой едой Огняна, вдруг просияла. Повернулась к Ясне, выпалила торжествующе:

— А племянничка твоя с вашим хозяином комнаты по углам зажимается!

Даяна глаза закатила, ложку Ксанке сунула, кивнула на сковороду. А сама в коридор скользнула, на удивление бесшумно — была охота рядом с бабскими дрязгами стоять. Решетовская же не сразу поняла в чем дело, поморгала удивленно. Какой такой хозяин? По каким ещё углам?

Лешак нож в руке стиснула так, словно собиралась кого-то еще, кроме лука порезать, на Марину гневно уставилась. А Ясна и бровью не повела. Стакан наливки опрокинула залпом, на соседку глянула с прищуром, пропела ласково:

— Марин, ты главное от обиды-то не лопни. Я конечно понимаю, зло берет, что такой статный и пригожий молодец, как Мирослав Игоревич, обделил тебя лаской своей мужской. Но что делать, сердцу ж не прикажешь.

Огняна перестучала пальцами по столу. Вот что за хозяин, стало быть. Интересно, у них все, кто по углам зажимается, друг друга душат?

— Что ты несешь? — Марина брови свела, руки на груди сплела, волосами махнула как лошадка хвостом. Сунула под струю воды чайник. — Нужен мне ваш Соколович, как триппер на выходные!

— А коль не нужен, чего подсматриваешь и подслушиваешь? — так же ласково продолжила Ясна, счищая кожуру с очередной картофелины. — Какая тебе забота, кто кого обнимает? Огняна у нас девушка юная, красивая, интересная. А таких как ты, Мариночка, в каждом городе по тринадцать на дюжину. Неудивительно, что не польстился. Ты не плачь, главное. И на тебя свой купец найдется. Вареньица хочешь? Имбирное. С лимоном.

Даянына малая старательно мешала очередное мясо на сковородке, не глядя по сторонам и тихо сопя. Рядом с ней плюхнулся на огонь чайник Марины-Скарапеи. Решетовская же смотрела на рыжую с изумлением — надо же, зубы-то у бледной немочи имеются! Марина от возмущения чуть ногой не топала. Зоря, сжав посиневшими пальцами столешницу, опустила голову, так, что волосы полностью лицо закрыли.

А Полянская картошку в миску сбросила, летуче улыбнулась и из кухни вон пошла. Не обернувшись, не запнувшись, не смутившись.

— Марин, — устало процедила Лешак, — ну вот кто тебя вечно за язык тянет? Ты пила, что ли?

— То есть, с вашим блондином обнималась племяшка, а виновата я? — тут же вскинулась соседка. Она с яростным звоном переставляла в навесном шкафу посуду и ждала, когда чайник закипит. На всю квартиру только у Марины был обычный чайник, не электрический. Черный, в еловые шишки.

— Доносчику — первый кнут, деловито отбила от плиты Ксанка. Решетовская усмехнулась, глядя на темную прилизанную голову девчонки. Вот у этой сегодня фирменного маминого стога на голове нет, поди ты!

Марина меж тем подхватила закипевший чайник и тоже гордо удалилась с кухни. Огняна глянула по сторонам — может, принес кто табурет сюда, в конце-то концов? Ноги слегка подрагивали. Что ей делать-то теперь? Идти в комнату? Что-то еще приготовить? Стоять смирно, пока детоубийца важные мировые вопросы решает, обо всем забыв? Не оправдываться — это точно. Оправдаются те, кто виновен.

Зоряна закинула картошку в кастрюлю, ткнула на плиту, подвинула к раковине гору посуды и старательно принялась намывать. Про то, что душегубица рядом стоит, она забыла напрочь. В голове крутилось другое — чем Яське эта новость обернется? Пользой или вредом? Давить на родного человека, конечно, нужно, но плавно и ласково. Лишь тогда выигрыш будет.

Подумала, что действовать здесь надобно без спешки. Изучить, проанализировать, посмотреть еще за Соколовичем, Решетовскую в дневнике наблюдений отметить. Но все равно картина неполная, узнать бы исходники по душегубу, уточнить …

— Тетя Зоря, — подала голос Ксанка, бросив свою мешанину на сковороде — а кто такой триппер?

Ясна в комнате цапнула сыр из холодильника, шикнула на Воробья и постучала в двери напротив, молясь, чтобы Вика дома была. Когда актриса открыла, рыжая одной ладонью глаза закрыла, второй рот. Это на их языке означало — пусти, матушка к себе, посидеть тихонечко. Не помешаю, не подсмотрю. Вика без слов посторонилась, впустила. Махнула на кресло у стены, уточнила:

— Мужик или работа?

— Мужик, — покаялась рыжая.

Актриса кивнула, достала из холодильника сухое вино — только они с Ясей во всей квартире такое пили. Из шкафа вытащила печенье. Молча налила, молча стаканом салютнула, молча пригубила. После чего так же без слов Вика ушла в тот угол, где стояла швейная машинка, и застрекотала колесом. Ясна сунула ноги под плед, вцепилась в стакан с вином. Нехорошо, конечно, мешать сладкое с сухим, но что уж теперь.

Если хотелось поболтать, посмеяться, пожаловаться, прическу или платье примерить совсем уже необычное, Яся бегала к Семицветику. Если хотелось помолчать — к Вике. Как-то давно у них заведено было: если Ясна в гости заглянула — они молчат, отдыхают. Особенно, если Вика шьет. «Вика шьет» означало примерно то же самое, что «Даяна готовит». То есть — сиди тихо, смотри скромно, а не дай, Жива, под руку чего скажешь — уворачивайся споро.

Полянская скользила глазами по маленькой комнатке, что была забита тканями, нитками и нарядами. Актриса костюмы для спектаклей сама сочиняла, могла днями и ночами за машинкой сидеть. Если на кухне долго не появлялась, то Яська ей стучала: «Вика, поесть принести?»

Рыжая за печеньем потянулась, губы сжала. Только бы отсидеться здесь, а не то вся выдержка её к лешим, вся спина Ясина ровная — к кикиморам. Забьется в каземате на койку свою и плакать будет. На радость душегубице. Полянская скривилась. Ну что ты делать будешь, если эти девицы из дружин даже к ненашим за ней следуют!

Злиться Ясна не умела. Что в той, что в этой жизни. Обижалась легко, отходила еще легче. На что повлиять не могла — поглубже внутри себя закапывала. Как то перо, которое Мир душегубице оставил. Ни Ясе, ни Зоре он ни разу не помог, а, видит Жива, за этот год им бы не помешало! Раз только сунулся, когда она руку сломала, да и то.

Ну нет — так нет, надзорщику виднее. Хочет сестру по дружине, или как там они друг друга называют, на руках качать? Пусть качает. Хочет с ней обниматься-целоваться по углам? Пусть обнимается. Да хоть женится пусть, ему потом с этим чудовищем рогатым да упрямым всю жизнь рядом коротать! Ясе же лучше, пускай заберет Огняну отсюда, не придется быть с душегубицей вежливой.

Полянская еще вина себе налила, глотнула. Тяжко будет лицо держать, ой тяжко. Но она справится. За время учебы, войны да работы посольской и не такое видела. Не умела бы в руки себя взять, не молчала бы в ответ на оскорбления — ни сама бы не выжила, ни других не спасла. Вежливость с детства въелась в кровь и кость, как и наставления волхвов — слабое место никогда свое не показывай.

Хочется, конечно, на Решетовскую шкаф случайно уронить. Но нельзя. Не стоит эта пигалица тех неприятностей, которые потом косяком хлынут. У Яси есть Зоря, и Зорю надо беречь. Не может подруга за неудачную Яськину любовь платить. А значит — спина прямая, голос спокойный, лицо невозмутимое. И пусть живет как хочет. Живут, вернее, поправила себя Яся, и, представив, как Мирослав с Огняной будут жить, зубы сцепила чуть не до боли. Постучала печеньем по столу тихонечко, дыхание выравнивая. Плечи расправила. Да леший с ними, пусть живут! Она-то, Ясна, прекрасно знает, чем такая жизнь с Миром заканчивается!

Два года учебы пролетели в густом хмельном угаре. Яся до сих пор помнила, как тело ломило и звенело по утрам после тех ночей, губы саднило от неотрывных поцелуев, и как она улыбалась все время, не переставая.

Прятались они от волхвов и приятелей, как могли. Яся, прежде чем к дому пойти, десять раз дорогу путала, раньше, чем в дом зайти, по сто раз оглядывалась. На окне своем любимом сидела лишь ночью, когда все свечи погашены, да и то недолго, и потому что окно на безлюдное поле смотрело. Решили, что поженятся, как Ясна доучится. Пока не то что пожениться — поговорить особо времени не оставалось.

К подземным Полянскую требовали часто. То на день, то на пять, то на три часа. Забирали внезапно, отпускали хоть ночью, хоть под утро. Они с Миром уговорились — она приходит, как сможет. Если Соколович с будущими толмачами нянчится — сама хозяйничает. Иногда она его ждала так долго, что на лавке в обнимку со своими бумажками-карандашами засыпала. А иногда было: только Яся придет, рыбу поджарит, пироги от волшебной печи, что у поля, выгрузит — и снова волхвы требуют. Все бросай и беги, Ясенька. Рыбу прикрой, чтоб не остыла.

Яська тащила в мазанку пушистые полотенца, пуховые одеяла, скатерти-салфетки вышитые, вилки-ложки с резными рукоятками. Мирослав смотрел на богатство такое, кивал, обещал прибить крючки-полочки, уставал, забывал, засыпал. Яся рядом ложилась, под руку ему подныривала. Они ели одной ложкой из одной кружки, полотенца роняли на пол, одеяла заталкивали под лавку, и без них тепло.

Мазанка Миру досталась знатная — одна комната, одна кровать, одна лавка, стол тоже один. И печка. Лавка, правда, резная, узорная, комната светлая, а кровать почти не скрипучая. А еще бочка была из кедровых досок. Высокая и узкая. Щелкнул пальцами — воды по шею набирается. Щелкаешь еще — вода теплеет. Только бочка старая, а потому капризная. Щелкать нужно было и не сильно, и не слабо, и не резко, и не плавно… Яся, когда в первый раз искупаться решила, просто в бочку ту бултыхнулась, и завизжала так, что её все снежинки в поле слышали. Мирослав аж губами дрогнул — у него это крайнее веселье означало.

Вообще, чтобы понять, что Мир улыбается, приглядываться приходилось. Если у правого глаза три лучика — значит, радуется. Если два — насмешничает. А у левого глаза — это не лучики, это шрам такой, а когда получил и от кого, Мирослав Игоревич не сказывает.

Как Мир сердился, Яся тоже долго разгадать не могла. Не поет, не плачет, не морщится, головой не качает. Смотрит, как вчера смотрел, а потом поворачивается и уходит. Куда? Зачем?! Оказывается, он все это время злился, чуть по потолку не бегал, но молчал героически.

Ясне батюшка в детстве твердил: самый страшный и опасный зверь, доченька, — медведь. Никогда по нему не понять, что сейчас нападать решит. Другие звери скалятся, шерсть дыбят, клыки показывают. А косолапый просто кидается сразу. Вот Мирослав таким медведем для рыжей ведьмы и стал. Любила его так, что дышать, казалось, без него долго не могла. Понимать — так и не научилась. Но все от себя и мыслей таких неприятных отмахивалась. Впереди у них жизнь целая, разберутся как-нибудь.

Капризничала ведьма, конечно, первое время буйно. Того не буду, этого не стану, нет, не сегодня и не завтра, а вообще никогда! Но это потому что тогда и Мир хоть чуточку, но капризничал. Отвечал, наконец, не «да», «нет», «неважно», «что хочешь». А говорил, что ячневую кашу есть не станет, пшеничную любит. Что под сосной всегда ее ждал, потому что рябины на дух не переносит — тонкие, хилые, бесполезные. И весна ему нравится, зимой слишком холодно. Для Яси снег — забава, а сколько его друзей замерзли намертво, под одеялом тем пушистым оказавшись. И еще говорил, что на ковре восточном полетать всегда мечтал, скоморохов не привечает, котов опасается, а у ненашей научился взрывчатку, ту, что они под землю загоняют, и делать, и обезвреживать.

Но чтоб это из него вытащить, рыжая без остановки щебетала. О себе много важного не сказывала, так, мелочи. Что разрешалось. Про ивы, про игрушки, про апельсины, про то, что вычитала в древних книгах, про то, что змеи сказывают, про то, как пески под солнцем переливаются. Забавно, но слушал ее Мир внимательно всегда, словно она что-то важное говорила. И смотрел на нее так, будто глазами гладил.

Яся с Мирославом себя чувствовала и старшей — загадочной, непостижимой, которая тайны ведает. И ровней, которой доверяют настолько, что с ней пуститься готовы в любое приключение опасное. И ребенком, которого защищают, но не напоказ, а тихо, до последнего давая самому понять и во всем разобраться. И ничего для этого Мирославу будто бы и делать не нужно было. Просто рядом быть. Молчать, глаза прищуривать и пальцами по краю чашки тарабанить часто-часто. У других, подобное слыша, Яся губы прикусывала — надоедливо, утомляет. А про Мира всегда знала — как начинает постукивать, значит, голодный. Чем чаще стучит, тем сильнее есть хочет.

Первый год у них все на простынях как начиналось, так и заканчивалось. Ясна там же и училась, и обедала, и письма родным писала, и платья примеряла, и с душегубом препиралась.

— Смородины нет? Жевать невозможно, — жаловался Мирослав на варенье из инжира, падая рядом с лежащей на кровати Ясной и пристраивая рыжую голову себе на плечо.

То, что готовила Яська из рук вон плохо, его заботило мало, а вот любимого варенья было жалко. Главное, из какого-то имбиря непонятного варит, а из смородины наотрез отказывается!

— Смородина — ягода страшная, — шептала с присвистом рыжая, глаза округляя.

— Чем же это?

— Бушует река Смородина, волнами идет, в ней Чудо-Юдо живет о шести головах, о девяти и о двенадцати. И вдоль реки кусты смородиновые растут. Кто в воду заступит, кто хоть ягодку съест, тот на всю жизнь радость жизни потеряет.

Соколович на локте поднимался, моргал недоуменно:

— Это кто ж тебе такую глупость поведал?

—Тетка, — вздыхала Яся, и уже нормальным голосом объясняла. — Я в детстве спала плохо, она мне разные сказки рассказывала.

— И вот от этой ты засыпала быстрее? — с сомнением тянул душегуб. — Это не та ли тетка, что тебя заговору с крапивой научила?

— Она, — кивала рыжая и подхватывалась радостно. Её безумно радовало, когда Мир поддерживал такие вот пустые разговоры. Пусть и короткими фразами, но и это для гридя, который мог запросто обходиться одними жестами да взглядами, было много.

— Мирослав, а летом ты приедешь в гости? — спросила она смело. — Учения-то уже не будет. Я тебя с отцом и матерью познакомлю, аспида ручного покажу, к тетке в избушку слетаем. Тетка у меня суровая, а вот родители — чистое золото.

Соколович хмурился, головой качал

— Не могу, Ясь, я на лето работу взял, — ответил Мир ровным голосом. У него, в общем, голос почти всегда был одинаковым.

— Какую работу? — теперь Ясна хмурилась. Она родне ифритовской отписала, что не приедет, занята, а у Мира работа какая-то.

— О которой сказывать не велено, — хмыкал бывший душегуб, нынешний гридь.

— Это та, от которой шрамы растут как грибы под дождем? — на всякий случай уточняла рыжая, хотя и так все было понятно. Мирослав снова хмурился и молчал, Ясна вздыхала и кивала. Не велено, так не велено. Тогда она в пустыню сама полетит, а ему не скажет. Ей, мол, тоже — не велено!

— Ясь, а Ясь? — Мир по волосам ее погладил и доблестно попытался вернуться к разговору. — А что за тетка-то у тебя?

— Баба Яга, — зевнула Ясна, прикрыв рот ладошкой.

Соколович только очи горе закатил. Ох и родня ему попалась!

Лето они провели порознь, от Мирослава вестей не было, куда писать — Яся не знала. Не то, чтобы сильно нервничала, но осадок какой-то неприятный на душе от того лета остался.

Родителям про Мира не сказывала, те сами догадались. Матушка брови вскинула: «Как, Ясенька, влюбилась? Снова?» Ясенька пятнами пошла — что значит «снова»? Сейчас все не так, не то совсем, мама, ты не знаешь, что ж ты говоришь?

Батюшка в усы хмыкнул, сказал, что пока не увидит героя — ни словечка не проронит. Об одном попросил — об ученье не забывать. А как закончишь науку у волхвов, дочка, вези молодца, познакомимся.

Тетка плечами повела, помелом махнула, сказала, что коль решит племянница витязя славного показать — она, Яга, только рада будет. В ступу прыгнула и в лес унеслась. То, что родня препятствий счастью любимой девочки чинить не станет, Ясна и не сомневалась.

Второй год пролетел стремительно. Рыжую тогда уже не только на учебу к подземным кликали, но и испытания по работе давали. Той самой, тайной, о которой лучше помалкивать, о которой батюшка ей шепотом сказывал и о которой Полянская мечтала, сколько себя помнила. Послом-переговорщиком быть. Чтоб не мечом и стрелами, а знанием, находчивостью и словом решать. Чтоб не убитых подсчитывать, а спасенных. И чтоб домой приходить, Мира целовать и думать: а сегодня у меня день удачный был, все те витязи, что в плен к северным демоницам попали, все они домой вернулись, и сейчас матерей и любимых обнимают.

Тогда же Мирослава поставили приглядывать за отроками, совсем юными. Мальчишки да девицы, годков тринадцати-пятнадцати. Уж тогда все вокруг шептались о войне, толковали, что придет, только когда — не сказывали, не знали. Лет через пять, десять? Но на всякий случай молодых, бойких да способных к толмачам уже сейчас отправляли, не дожидаясь полнолетия.

И вот, кроме тех десяти учеников, что Мир уже знал, в школу прибыло еще двадцать. И богатые, и бедные, и балованные, и скромные, и буйные, и угрюмые. Носились птицами по полям и рощам, каверзы устраивали, с нечистью утром приятельствовали, а вечером дрались. Печка на всех готовить не успевала, речка чуть из берегов не выходила, с деревьев листья сыпались. А уж зверья разного набежало, да и бегало по полю и хмельнику, видимо-невидимо. Леший Ах за голову хватался, а Баюн ушел с концами.

И что ни скажешь этим молодым да резвым, на все ответ есть: «Я, Мирослав Игоревич, язык грызунов изучаю, мне практика нужна. А что такого? Говорите, все белки, зайцы, сони, бобры и тушканчики здесь деревья ободрали? И зерно в амбарах понадкусывали? И кору на волшебной яблоне жуют и не стыдятся? Ну вы ж понимание имейте, призваны были со всех уголков земли нашей матушки, их от семей оторвали, от деток малых, от… Что? Нет, обратно отослать никак нельзя, это не я их зачаровывал на дальнюю дорогу, а дружок мой. И здесь понимание имейте, ему практика в такой волшбе нужна, ему скоро медведям ворожить. Зачем? Так другой мой дружок язык косолапых решил выучить. Да не знают о том волхвы, он сам решил. Ну, Мирослав Игоревич, вы ж понимание имейте…»

Мирослав Игоревич понимание имел. Терпение тоже наличествовало, но, как оказалось, не безграничное оно у душегуба. Отроков в погреба запирал, огород копать отправлял, доски в бане скрести ножом наказывал. Убегали, озорники окаянные!

Как-то вечером Соколович рявкнул Ясе, чтоб никаких мальчишек у них в семье. Только дочери.

— Дочери так дочери, — рыжая с кровати встала, волосы на одно плечо перекинула, щекой о спину Мирослава потерлась, за пояс его обняла. — Как назовем? Ярослава, Звенислава, Ростислава? И в дружину отправим? Чтоб по петухам побудка, по тетеревам отбой?

— Радмила назовем, — неожиданно серьезно ответил Мир, с рыжей рубашку стягивая.

— Что? — Полянская так удивилась, что рубаху с плеча не потянула и тонкая ткань треснула под мужскими пальцами.

Имя такое необычное. Она-то была уверена, что Мир захочет какую-нибудь Любаву, которых сейчас пруд пруди, обрядит в кольчугу и с младых ногтей гонять начнет по полянке — приседай, отжимайся, белок свежуй, кашу вари. А тут…

Ведьма к нему потянулась, за щеки взяла, в глаза глянула. Нет, серьезный. И ласковый такой. И глазами улыбается.

— Радмила, — повторил. Накрутил рыжую прядку на палец себе, сдул с пальца, снова накрутил. — Ты ее радоваться научишь. Мало кто в этой жизни как ты радоваться умеет.

Ясна Мирославу носом в шею ткнулась, чтоб тот слез на глазах не видел. От молчаливого, строгого Мира эти слова были — что целое сказание о любви. И тут же дернулась от скрипучего голоса в углу — домового признала.

— Мирослав свет Игоревич, там драка у рябин. Твои подопечные деревья рубят, чтоб плот построить. Черти водяные недовольны, русалки ругаются, леший буянит.

Солколович зарычал сквозь зубы, Ясю от себя оторвал, повернул спиной, в плечо поцеловал, оттолкнул легонько и к двери направился. Уже за косяк схватился, повернулся, рыкнул:

— И в дружину! Чтоб ни сил, ни времени не оставалось на глупости вот эдакие!

Вред ногти на своих длинючих пальцах выпустил, обратно втянул, на ведьму как на букашку глянул, завздыхал, заухал.

— Что, снова голодом витязя моришь? Он же как с утра ушел, так ни росинки маковой, ни калача во рту не держал. Вернется — опять сам кашу варить станет? И себе, и на твою долю?

— Я пирог от Арины принесла. Его любимый, с грибами, — Яся натянула поверх своей сорочки мирославину, а поверх еще шарфом своим замоталась. — И печка обещалась завтра нам много вкусного напечь. Сегодня не пробиться к ней, народу столько, хоть в очередь!

— Оно конечно, — старательно закивал Вред, — Арина — пироги, печка — мясо, Мирослав — кашу, а ты развлекайся, матушка, развлекайся. Хорошо устроилась, рыжая.

— Хорошо, — согласилась Яся, подхватывая с лавки бумажки свои ученые. До завтра до утра нужно было на аршин написать, на два — выучить, да еще на пять вершков в новом разобраться. — Я всегда хорошо устраиваюсь!

И под окно ушла, где обычно училась. На окне сидеть все еще боялась — вдруг кто увидит, доложит?

Такими разговорами ее домовой кормил ещё с года прошлого. То не постирала, то не приготовила, то не поняла душу тонкую душегубскую. Чего давеча на Мирослава голос повышала, что капризничала, зачем опять своим инжиром с грушами кормила, почему кольчугу не чистила так, чтоб та блестела? Ох, не пара ты славному воину, и как он только тебя терпит-то? Из жалости, видать, кто еще на такую, как ты, польстится — худая, белая, ни стрелять, ни бегать не умеешь, меч не подымешь, арбалет не натянешь. Ведьма кивала и соглашалась. Соглашаться было проще: покиваешь — глядишь, и уймется.

Яся вроде и привыкла к такому брюзжанию, но иногда обидно было до слез. Иногда — злоба накатывала. Но что ей делать было? Колотить себя в грудь, доказывать: нет, я хорошая, я Мирослава Игоревича люблю так, что в костер за него шагну, если нужно будет? И дочку ему рожу, и сына, коль пожелает, и со службы ждать буду каждый вечер с пирогами и морсом? Да могу я, могу сама испечь! Но что ж вы своего витязя не жалеете, ему мою стряпню ведь есть придется, а зачем так мучиться?

Но иногда Ясне так обидно становилось, аж до слез, что и пошутить не получалось. Ведьма никак не понимала, чего они все от нее хотят? Мирославу-то с ней хорошо. Разве не это важнее и пирогов тех, и стирок, и штопок? Ясе совсем немного доучиться оставалось, ее уже на такую службу пригласили и столько золота предложили, что рубашки вообще новые все время можно будет покупать. Да, работа опасная. Да, ездить придется часто. И по нашему, и по ненашинскому миру мотаться. Так у Мирослава точно так же все! Вон он все лето молчал, ни весточки, ни строчки, она только знала, что задание у Соколовича. Ни слова не сказала, заведено у них с Миром: работа — дело личное, не спрашивать, а если спросил, то не настаивать, коль не сказывают. Кто б знал, чего ей это стоило! Но держалась же!

— А вот в дружине девки все… — заскрежетал голос под окном, и Ясна не выдержала.

— Вред, шел бы ты. Подальше и пошибче! А то ж не удержусь, вспомню, что из ненашинского оружия очень пистолеты уважаю. И стреляю, может не так метко, как девки в дружине, но коготь или ухо вполне смогу тебе отхватить. Без уха грустно ж тебе будет, как думаешь?

Домовой насупился, когтями себя за ухом почесал. Глянул на рыжую недоверчиво. Что за «пистолет» такой? Врет, наверняка врет, но от этой бледной немочи самого разного и странного можно ждать, он тут за год на неё насмотрелся. Девка она, может, и хорошая, но для Соколовича слишком уж мудреная.

— Варенье где? — спросил Вред сурово.

Яся вздохнула с облегчением — сладкого просит, значит, сейчас уйдет. Кивнула на столик в закутке, что у них кухней служил:

— На полке, что вчера Мирослав прибил. Вишневое, морковное, из яблок, из мяты, бананов, апельсинов, клюквы и брусники. Шишек соберешь — из шишек тебе сварю. Баннику вроде грушевое понравилось, возьми ему баночку. Там еще луковое есть, попробуй.

Сказала и язык прикусила — ну что было промолчать? Сейчас же снова на отповедь нарвется! Вреда аж перекосило. Варенье? Луковое? Вот же мерзость, прости Жива! Насупился, хвостом стукнул, с глаз пропал.

— Да ведь ты ж даже не пробовал, — устало сказала Яся вслед, а некому уже было. И рукой махнула — ну что с ним таким сделаешь?

Ясна хмыкнула, на полу под окном она себе подушек набросала, одеял натащила, полочку для карандашей и книжек Мирослав ей приладил. Можно сидеть, лбом в стену уткнуться, губами ветер из окошка ловить.

То, что славному душегубу она «не пара», Яся все время слышала. От домового, от банника, от Сивки-Бурки, которая иногда к ним забегала по старой дружбе. Миру Ясна это никогда не передавала — зачем? Но нет-нет, да и екало сердце, больно очень.

А потом случайно разговор Мирослава с Сивкой-Буркой подслушала. Лошадка заглядывала не так чтоб часто, но бывало. Поклоны от матушки передавала, иногда еду приносила: как тут мой соколик, оголодал, чай? С Ясей особо не враждовала, но и не дружила, нейтралитет держала вежливый. И тем обиднее получилось.

В тот день Полянская с волховского задания вернулась — червяка с кошачей головой из шахты выманивала.

Поселился там, шипел, стены грыз, камнями плевался, золото в крошку хвостом перетирал. Кладовикам ни жизни спокойной, ни работы не давал. Червяк с норовом был. Пока Яся его докликалась, пока на разговор вызвала, пока спросила, чего тот хочет, пока поняла, чего ему на самом деле нужно… Устала, словно сама то золото сортировала, руку поранила, ноги ободрала. И к дому подползла буквально, рядом с крыльцом упала, спиной к стене, головой под окно. Посидела, подышала, хотела Миру крикнуть, чтоб дойти помог, но тут разговор и услышала: видать, Мир с лошадкой за углом мазанки стояли. В дом-то Сивка не заходила, любила на воздухе постоять. Что Сивка это, Яся сразу узнала. Даже не голосу — по тону. Такой он у каурки был, словно та смотрит, как земля огнем полыхает, а сделать ничего не может:

— И что делать будешь, Славушка? Ужели правда — женишься?

— Женюсь, Сивушка, — голос у Мирослава был чуть хриплый, устал сильно, значит. Ясна глаза прикрыла — не будет звать Мира, пусть беседуют. Сейчас она с силами соберётся, встанет и сама дойдет.

— А подумал хорошо, сокол наш ясный? Ведь глянь попристальней — ни хозяйкой, ни подругой, ни матерью хорошей не станет. Это ж сразу видно. Легкомысленная, ревнивая, капризная, ненашинская вся. И не чиста она была до тебя, я такие вещи чую. И как же ваш испытание предсвадебное, семейное? Она ж и версты в железных башмаках не пройдет, куском железного хлеба подавится. Надо ли нам это, Славушка, точно ли уверен, что надо?

Ясна голову от стены оторвать попробовала, встать, подойти — не может. В горле заскребся кто-то злобный, когтисто-клыкастый, ледяной. Глаза разом высохли, словно песка в них насыпали, руки тяжестью налились, шея заныла. Ну ей-то, ей-то какое дело, кто там у Яси был и чего не было? В шестнадцать лет все влюбляются, к чему этим глаза колоть? Мирослав, можно подумать, до встречи с ней на девиц не глядел!

— Нам — не надо, Сивушка, — голос у Соколовича был непривычно ласковым, а через секунду закаменел, не хуже тех штолен, из которых Ясна выбралась. С Сивкой он всегда был вежлив, но слова для длинных таких речей ему будто добывать приходилось. Не любил он бессмысленных слов, пусть и вежливых. — Нам совсем не надо. Это я на Ясне женюсь. Не ты и не матушка.

— Ах, Славушка… Ну пусть хоть испытание прошла бы…

— Чтобы как матушка, днями не поднималась? От тех посохов чугунных, башмаков железных и хлебов каменных?

Сивка вздохнула, и угол камышовой крыши задымился. Мир же на это ответил:

— Ясе сапожки на ярмарке куплю, калач у печки попрошу. И посоха она в руки в жизни не возьмет, слышишь? А на свадьбу приходи. Всегда тебе рады.

Последние слова так произнес, что Ясну ознобом ударило. А потом отпустило. И когда Сивка, цокая копытами, вышла из-за угла, то Яся уже себя в руки взяла. Сидела под окном ровно, голову держала высоко, улыбалась солнечно. И закивала — здравствуйте, мол. Каурка прищурилась недобро, скривилась совсем по-человечьи, хвостом замела.

— Подслушивала? — голос злой, будто ведьма ей гриву по волоску выщипывала.

— А что делать оставалось? — снова улыбнулась Полянская. Хоть подслушивала, хоть подглядывала, какая разница? Ей, Ясе, уже все ни по чем. И на свадьбу она сама всю родню мирославовскую пригласит. И ананасы у дяди попросит, да с инжиром, пусть попробуют. Вкусно же!

— О, вернулась? — Мир почему-то с другой стороны появился. Наклонился, в глаза уставшие до смерти Ясне глянул, тоже скривился. Почти как Сивка. — Опять с погоста, горе ты мое рыжее?

— Опять! — радостно кивнула рыжая и руки протянула. Погостом они меж собой работу прозвали, которая опасная и сказывать о ней нельзя. Соколович Яську на руки подхватил, в мазанку понес, забубнил возмущенно:

— Щеки холодные, руки ободранные, подземельями от тебя несет за версту. Куда совалась в этот раз — сиринов послушать?

— Сиринов, — согласилась Яся, обнимая его за шею крепко. И еще крепче. И еще. Пусть думает, что сиринов. Они птицы безопасные, волноваться Мирослав меньше станет.

И пока Ясна за шею цеплялась, не увидела, как Соколович снова недовольно кривится — ну какие сирины, право слово, будет же врать! Может, те птицы и посланницы мира подземного, но не в штольнях же они живут!

Шло время, и ссориться они начали чаще. И выходило обиднее.

— Ясна Владимировна, что на вас такое надето? — Мир бесстрастно окидывал взором широкий зеленый шарф, который Полянская будто бы обернула трижды вокруг себя. От подмышек до колен. Это платье Ясне велели надеть, чтоб с батюшкой на какой-то официальный прием ненашинский отправиться. Что на том приеме было, она хорошо не запомнила — чуть не спала там стоя. Все думала, правильно ли перевод написала, верно ли другое задание выполнила и когда уже эта тока эта посольская закончится — хотелось домой, к Миру, чтоб голову ему на грудь, ладонь на пояс! Она его три дня не видела, все из подземелий не отпускали. А нынче он вместо того, чтоб целовать, на платье глядит и кривится. Улыбаться, значит, он не умеет, а вот кривиться последнее время научился.

— Последний крик моды от ненашей! — заявила рыжая и резво залезла на окно, болтая голыми ногами. Не вовремя вспоминала, что ногти на ногах покрасила, а Мирослав такого не любит. Вообще, Ясне тоже лак не нравился, но туфли у нее были с открытым носками.

— А кричат-то эти ненаши куда громче, чем волшебные, — цедил Мир, отодвигая в сторону какие-то свои бумаги, вставал и уходил. Яся следом бежала, помня, что, если ушел, стало быть, сердится.

Сердиться-то он сердился, а почему — не говорил. Зато смотрел так, словно Яська на пиявку черную похожа. Обидно становилось. Ей самой такое платье диким казалось — короткое, гладкое, в облипку, как кожа змеиная! Попробуй надень, да потом постой ровно, когда все на тебя пялятся! Но не в сарафане же идти и не в шароварах, не положено.

— У тебя самого в углу валяются майка с джинсами! — обиженно дергала плечиком рыжая. — И рубахи твои, между прочим, все киноварью и красным воском пчелиным измазаны, которым девки губы красят, эти, толмачи новые. Они на тебя только что не вешаются — от горшка два вершка, а все туда же! А я… А я…

Яся обижалась мгновенно, как солома загоралась. Даже через поцелуи еще пиналась и царапалась. Почему-то она вечно Мира видела с какими-то красотками. То в кольчугах, то в сарафанах, а то и в платьях, из листьев сшитых. Спрашивала, всегда один ответ: «Привиделось, Ясь, не было такого». Ну как не было, если своими глазами видела? Она голову только опускала — пусть, подумаешь. Ничего же такого. Полянская вообще отходчивая была. Только вот с каждым таким разом как-то все грустней было.

Но Яся зерна от плевел отделяла. И твердила себе, что это глупости, неважные, пусть колкие, как соломинки и надоедливые, как комары, но неважные, все равно неважные! Другое важно.

На всю жизнь она запомнила ночь перед первой своей работой. Отправлялась на край света, в середину Пустоши, к дивьим людям. Тем, у которых один глаз, одна рука и одна нога. Чтоб идти — пополам складываются, чтоб дети появились — из железа оных отливают. А еще мечи куют такие, что разят без промаха, и кольчуги, что копьем не пробьешь. Но только себе, волшебным ни разу еще помогали. Может, потому, что никто к ним не наведывался — дым-то от кузниц этих оспу несет да лихорадку.

Вот Ясну и отправляли к ним. Договориться.

Она за те ночные часы с Миром рядом измаялась — ни сказать ему нельзя, ни уснуть. Только глаза закроет — сразу вскакивает. А все ли прочитала? А правильно ли запомнила? А тот ли оберег взяла? А те ли гостинцы везет? На Мира смотрела, дергалась все: увидит ли его еще? Будто бы и увидела что все хорошо закончится, но вдруг не так посмотрела, не то поняла? Не подвело ли яснознание? Оно тонкое, его слушать надо уметь. Если сильно трепыхаться, можно и прослушать.

Мирослав Игоревич терпел-терпел, как рыжая по комнате носилась и по кровати каталась, потом у него силы кончились. Молча усадил Ясну на лавку, вытащил из сундука доску шахматную, велел фигуры расставлять. Принес и поставил вокруг все варенье, какое нашел. Ложек в него понатыкал. И сказал — пока она мысли в кулак не соберет, все варенье не съест и партию у него не выиграет, спать не ляжет. А как выиграет — он ей сказку расскажет. Которой еще не слышала.

Мысли в кулак Яся собрала после третьей партии, варенье съела после пятой. А выиграть у Мира — так и не выиграла. Заснула, щеку на стол положив. Левую. И проснулась на рассвете, потому что звал он ее: «Яся, пора, просыпайся».

Глаза открыла, а Мир тоже щекой на столе лежит. Правой. И в глаза ей смотрит.

Вот это было важно, а не домовики какие-то, платья, дружинницы, лошади и обряды семейные. Ну, еще, что руки у Мира горячие, что он травой пахнет, рубашки темные ему нравятся, а не светлые, как заведено. И еще, что Яся на него смотреть не может без того, чтоб сердце вниз не рухнуло.

Так и жили они, с пятого на десятое, от поцелуев и упрямства до споров и сна в обнимку. А потом наука у Полянской к концу подошла. И экзамены рыжая сдала. И свадьбу они с Мирославом решил на Купала играть — так веселее, хоть и не как заведено.

В тот вечер Яся к Мирославу бежала, по пути чуть сапоги не теряя. Подбородком держала очередную кипу бумаг, в зубах — три карандаша, в голове — счастливая мысль, что ей не только работу предложили, но и позволили Соколовичу рассказать, чем она занимается. Все чин по чину, столько бумажек заполнила, спаси Жива!

Начальство, повздыхало, губы пожевало, брови похмурило, но слова поперек не сказало — будущий муж все-таки, не гридь какой-то. Да ещё и такого роду.

Коленом Яся толкнула дверь в мазанку, шагнула, прищурилась, застыла. Потому что на кровати Мирослав с девицей какой-то лежал. «День ведь», — удивленно подумала Ясна совершенно глупую мысль. Моргнула, и тут вся картина ей по кусочку стала открываться. И рубаха незнакомая, вышитая, на полу брошенная. И котомка дорожная. И кольчуга сверкающая, на лавке оставленная. А под лавкой меч, стрелы, сапоги душегубовские.

Вот и красавица из дружины в гости наведалась. И только потом рыжая глаза подняла и уставилась на губы красные, что как червяки у Мирослава по лицу ползали, руки белые, которые за плечи его обнимали, и волосы черные, волной по ее, Яськиной простыне рассыпанные. И запах какой-то густой и приторный. Розы, то ли? откуда у душегубок розы?

И руки Мира, крепкие, сильные руки…

Ведьма бумажки крепче к себе прижала, качнулась, выпрямилась. Все вокруг закружилась, завертелось, а рыжую затошнило, заштормило. Не отводя взгляда от двоих на её простынях, спиной попятилась, из избы вышла. Не останавливаясь, прочь пошла. В голове было пусто — ни вопросов, ни желаний.

Ни вернуться, спросить, что это, почему, как. Ни волосы выдрать, простыни порезать, посуду разбить. Да хоть змей с ящерицами на эту бесстыжую девку напустить, пусть орет или отбивается! Ничего. Только мысль, что теперь документы надобно переделать у начальника — нет у Полянской мужа будущего, и не будет. Ни на Купала, ни осенью, ни вообще.

В тот же час Мирослав застыл в избе, которую Яся с Ариной занимали. Ему толмачи крикнули, что беда там какая, вроде, его звали. Примчался, дверь чуть ногой не выбил: с кем беда, что за беда?

Беды не было, была Яся с ифритом, молодым и ладным. Они на ковре, на пол брошенном, целовалась, и платье тот на ней расстёгивал. И перед глазами у Соколовича тоже все плыло, качалось, туманом стелилось — ни подойти, ни спросить, ни задуматься. И вышел он из избы так же спиной, и пошел, хорошо не понимая куда, только бы подальше отсюда.

Ни ведьма, ни ведьмак, не услышали, как за спинами их копыта лошадиные цокнули, не увидели, что в воздухе искорки полыхнули. А Сивка-Бурка с прищуром на обоих глянула, хвостом метнула и воздухе растаяла.