Глава 26. Казармы

Глава 26. Казармы

Мирослав Игоревич спал. Глубоко и совершенно без снов. Такие у них были чудные простыни в казарме: стоит лечь, и ты немедленно засыпаешь здоровым и сладким сном, и никогда не встаешь разбитым. Для этого лучшие мастерицы семь дней и ночей расшивали каждую особыми узорами с особыми же заговорами, а потом и кикиморы над ними трудились — на три седьмицы уносили в болота, аккурат под полную луну, а на четвертую седьмицу возвращали. Правда, и встать с этих простыней самому было трудно, невозможно даже, надобно было, чтобы будили. Потому, как бы Миру ни хотелось добыть такую простынь лично для себя, было то неразумно. А в мире ненашей она не работала, он уж опробовал.

Мирослав с наслаждением отсыпался после трёхнедельного дежурства на тополе за окном каземата. Смотрел, как спит душегубка и как дважды в неделю показывают Ясне, и один раз — Лешак. Смотрел, не моргая круглым птичьим глазом, как Зоряна выуживает из-под кровати трясущуюся Ясю. Он прекрасно знал, что ей снится — пока не было здесь Лешак, дважды Соколович пытался помочь ведьме. И оба раза сделал только хуже, потому что снился ей он сам. Потому теперь, едва завидев, как Яся начинает метаться по кровати, он улетал — не мог смотреть. И помочь не мог. Теперь же из-за елисеевской душегубки вынужден был смотреть. Три недели. Шесть раз.

Целых три седьмицы Мирослав сидел на своем суку каждую ночь, и только ближе к утру рисковал улететь. Спал несколько часов на волшебных простынях и поднимался на службу с петухами. Ночные бдения совершенно вымотали надзорщика — никакие простыни не помогали, и, успокоив себя, наконец, тем, что Решетовская ежевечерне исправно пьет зелье и спит без снов, Мирослав взял себе отсыпной. И потому не слышал, как к обеду в казармы столичной дружины, где разом жили и надзорщики, и дозорные витязи, и верховые, наведался Елисей Иванович — с калачами, колбасами да бочонком медовухи. Тактики душегуб не менял, некогда было.

Мысль его была простой — обнести друзей-товарищей на десяток камушков, а дабы Мирослав Игоревич чего не заподозрил, отвести ему глаза разговором. Разговор тот, может, и был важным, да значения для елисеевого решения уж не имел. Потому как решился потомок княжеского рода уходить из мира волшебного навек.

За две первые недели после встречи с Огней Елисей обошел, пожалуй, всех членов Верви и старинных друзей, своих и родительских. Со всеми говорил: с кем — прямо, с кем — лисою хитрою, это он умел. И просил, и требовал, и угрожал, и умолял. Но ото всех ответ был неизменным — против Прави никто не пойдет, даже ради Елисея, денег, земель, памяти предков и собственной жизни. И нельзя Правь подчинить, глупости это. А с древлянами никто ругаться не будет, Елисей Иванович. Тем более, что волхв, что приговор вынес, старинного древлянского роду, вам ли не знать. Неспокойно нынче среди бояр да княжичей, недобро. После войны нетвердо не то престол стоит великокняжеский, не то и вовсе всяка власть. Не будет ради девчонки никто бучу подымать, закончиться может для всех дурно, войною новою закончиться. Послухи по делу её? Так посланы были к дивьим людям, да не вернулись. Ах, Елисей Иванович, нельзя волшебным друг с другом воевать сейчас, все полягут.

Но даже и бесконечные отказы не остановили Елисея. Он продолжал бы ломиться во все двери, когда б древляне сами не нашли его. И не озвучили предложение — то, о котором предупреждала Есения. Стать великим князем.

Неделя ушла на переговоры с послами от древлян. Елисей вился ужом, но они неизменно обставляли его, не давая увильнуть. А вчерашний разговор со стариком Путятой и вовсе не оставил ему выбора, и Елисей решил уходить к ненашам.

Не сказать, чтобы решение то простым было и ведьмаку легко далось. Нелегко, но и долго он не думал, некогда было. Хитрый лис Путята со товарищи обложил Елисея Ивановича со всех сторон. И даже прямо ему сказал: направо пойдешь — Решетовскую потеряешь, налево пойдешь — с жизнью расстанешься, а прямо пойдешь — великим князем будешь.

Князем быть Елисей не желал. И не оттого, что шапка княжья тяжела, а бремя неподъемно, а оттого, что жаждали древляне, дабы учинил он переворот кровавый, Игоря снял с престола войсками, и войсками же власть держал, во славу древлянску. А, значит, кровь лил. Много крови, быть может, очень много крови в ту пору, когда мир их только-только после войны выдыхать начал.

Путяту кровь не волновала. Он собственного сына в войну вызволять из ненашинского плена отказался (дорого было), так что ему чужие! Елисей старика выслушал, три дня на решение взял и был таков. Даже Есению из лесу не дождался, злостью свою да яростью на её родичей обидеть душегубку ненароком боялся.

Дело оставалось за малым — найти лешего Пуга, отдать ему ларец с золотом и запиской, дабы через неделю передал Владимире. Договориться с гарцуками, дабы переправили остальное золото в мир ненашей да припрятали так, чтоб никто, окромя Елисея, не нашёл. Украсть камушков с запасом — на всякий. И побывать на речке Смородине, с Горынычем повидаться.

Вылазка в казармы представлялась ему делом простым. Всяко проще, чем уговорить гордых гарцуков заняться контрабандой, а потом ещё и молчать о том. Ему, конечно, и входить в казармы было не положено — за год, пока он землю в поисках Огни рыл, его из дружины-то и исключили. Спасибо, что под Трибунал не отдали, да с княжичей с золотой печаткой на пальце такого не спрашивают. Да только кто ж его не пущать-то станет! Это ж Елисей Иванович, укрытый славой по плечи, а любовью дружинников — по макушку.

И потому в казармах нынче было шумно, пьяно и весело. И Елисей был самым шумным и весёлым, хотя на душе у него творилось такое, что хоть оборотнем вой.

Это был один из пяти столичных гарнизонов, неполный: в нем размещались лишь витязи, надзорщики, верховые и дозорные, без душегубов и стрелков. В эти отряды брали только лишь мужчин, и служили они только на благо столицы. Несли караул, ловили воров, защищали стены города, надзирали за приговоренными. И потому как молодухи в этом гарнизоне не размещались, здесь обыкновенно было куда более шумно и разгульно, недели в других частях. И очередной пирушкой тут никого не удивишь.

Елисей смеялся и балагурил, и подливал товарищам вино (медовуха давно закончилось, да что ж это за дружинник, который не знает, где достать ещё!), и был, как обычно, душой и сердцем любого сборища, а сам думал не переставая о том, что это конец. Не будет больше в его жизни таких вот пиров. И товарищей, которых можно пускать за спину, не будет. И казарм, и лука со стрелами. И кольчугу он завтра вечером снимет, чтобы более не надеть уже.

Елисею было три, когда он начал обучение ратному делу. Бывало, родители убывали на новое задание, а он оставался вот в таких же казармах, а порой — и в этой самой. Вся жизнь его была так или иначе связана с дружиной: душегубами, витязями, надзорщиками, верховыми и дозорщиками. И теперь с этой жизнью нужно было проститься навек.

Лучше бы он снова просто обокрал Мирослава, чем вот так — смеяться, когда в сердце справляешь тризну. Леший с ним, с Соколовичем, выкрутился бы и в этот раз. Но подставлять его снова Елисею не хотелось. Он вообще придумал целое ярмарочное представление, чтобы умыкнуть Огняну и не подставить ни Мира, ни соседок Решетовской. Тем более, одна из них была дочерью Полянских, и, хотя Елисей никак не мог вспомнить её, виденную давно и мельком, зла Ясне он точно не желал. Подумал только — не её ли Соколович так оберегает ревностно, что посреди ночи в терем Глинских завалился, злой да растревоженный?

В самый разгар воинского веселья, когда солнышко ясное уж к закату клониться стало, славный витязь Ростислав Микулич вдруг опустил кружку.

— Братцы, мы же Мирослава Игоревича разбудить-то забыли!

— Дай поспать воину, замучили его бабоньки-то!

Грянул дружный хохот.

— А что это спит наш сокол среди бела дня? — легко спросил Елисей, отпивая вино.

— Ай, чего-то там за поднадзорными бдит ночами, бес его знает.

Бес, может, и знает, а Елисей подозревает — боится Мирослав Игоревич, что Огняна снова придушит кого. Только чего бояться — он зелье ей оставил, не знать о том Соколович не может. Не доверяет? Мир всегда предпочитал перестраховаться. Может, всё-таки Полянская? Во всяком случае, точно не Лешак.

— Пойду поздороваюсь, не дело это — побратима не уважить, — Елисей поднялся из-за стола. — А налейте мне хмельного вина, братцы, для Мирослава свет Игоревича!

В пустой светлой казарме надзорщиков спал один лишь Мирослав. По привычке всякого, кого то и дело будят среди ночи — в портах и рубахе, да с мечом под кроватью. Остальные кровати, деревянные, резные, стояли вдоль стен, каждая у своего окна. Рядом с покрытыми алыми покрывалами постелями стояли квадратные небольшие столы с сундуками под ними. На столах тех — и только на них — лежали где наручи, где пряник печатный, где месяцеслов и лучина, а где и перо с бумагою. Всё остальное в казарме было настолько чисто и лишено каких бы то ни было вещей, что казалось нежилым. Одинаковые покрывала, ни одно не изношено более других, одинаково поскоблен добела деревянный пол, блестящая оковка сундуков так же одинаково начищена. В углах не было пыли, на сволоке — пауков. И непривычно тихо.

Елисей поставил кружку на стол и потряс надзорщика за плечо.

— Подъем, Мирослав Игоревич, вечереет уж, — сказал душегуб негромко.

Мир открыл совершенно не сонные глаза, напряг затекшую шею, потёр рукой. Убрал расшитое теплое покрывало и одним прыжком оказался на ногах.

— Здрав будь, — поздоровался Елисей, отступая к окошку и складывая руки на груди. Он даже порадовался, что при Мире можно не тянуть более нечестную улыбку — Соколович о положении Елисея знал поболее других.

— Здоров, — буркнул Мирослав Игоревич, подпоясываясь мечом. — Что здесь забыл?

Вопреки ожиданиям дружинников, уставших от дурного в последний месяц настроения Соколовича, да и вопреки ожиданиям самого Соколовича, долгий сон не сделал Мира добрее. Быть может, когда бы разбудил его не Елисей, было бы лучше, но Глинский сейчас раздражал надзорщика неимоверно. Самим своим существом раздражал.

— Зашёл к друзьям по старой памяти, — без выражения начал Елисей, — а к тебе — за разговором.

Мир кивнул, заглянул в кружку на своем столе, надменно фыркнул. Не фыркнул даже — воздух с шумом выдохнул, но Елисей понял — трудным разговор будет. Правда, ему, в общем, нет разницы, что из того выйдет. Он сейчас Мирослава за нос водит, чтобы тот сразу не кинулся к кикиморам, что довольство выдают, не стал камушки считать, которые Елисей уже благополучно прикарманил.

Соколович потёр глаза ладонями и с тоской подумал, что ему сначала бы умыться водою ледяной, а потом только вникать, что там у этого Глинского вновь стряслось. Или гнать его взашей, не разбираясь.

Прежде, до того, как Огняна Решетовская стала поднадзорной Мирослава, Соколович к Елисею относился с искренним теплом, хотя и дружбы у них не вышло. Мир даже забывал всё время, что Глинский из позолоченных — Елисей никогда не вел себя как они. Он был воеводой и славным воином, и мало говорил, да много делал, и суровостью своею был чем-то похож на Мирослава. Весел и разговорчив Елисей бывал в двух случаях: на пиру с друзьями, и когда ему что-то от кого-то нужно было добыть.

Мирослав справедливо предполагал, что пришел ведьмак сейчас за вторым. Месяц близится к концу, Глинскому нужен камешек. А, может, и ещё что — ему, Елисею, закон не писан.

Волна отторжения толкнулась к самому горлу Мирослава, и он скривился от горечи во рту. Глинский всё получает считай, что даром. Ему все правила, порядки — все по боку. По какому праву он вообще в казарме? Творит, что хочет. С него как с гуся вода — княжич же! — а другим потом спины подставлять. Был Глинским — получай дружину под командование в тринадцать годков! Надоело быть Глинским — наставляй юнцов, а фамилию и забудь. Да, он славно воевал, спору нет. И до войны, и в войну. Только и другие были, что воевали ничуть не хуже. Завел себе зазнобу — избаловал так, что она берегов не видит. Выучил хоть девку как надобно, и то молодец, только от той выучки Мир три недели и не спал, сторожил. А как зазнобушку недра Трибунала проглотили — только и видели Елисея Ивановича, на целый год сгинул, дружину свою на второго воеводу бросил. А тот и не знал, что и отвечать, белел, краснел, Глинского выгораживал. О том, как Елисей пришел камень воровать в первый же день заключения Решетовской, Соколович вспоминать и вовсе не хотел — боялся не сдержаться и всё-таки дать Глинскому в морду.

Мирослав стал напротив душегуба и положил руки на пояс. Дали же боги стать побратимами — жизни друг другу спасти. Чтобы бы он ещё раз да для кого-то снайпера снял! Да ни за что! Попадется ещё раз скотина вроде Глинского — Мирослав сразу и придушит.

Елисей смотрел в непроницаемое лицо Мира и думал о том, что за месяц сомнение во всех и вся сгрызло в нем, воеводе Елисее Глинском, доверие. Раньше он без раздумий оставил бы Соколовичу прикрывать свою спину, а теперь же боялся, все думал, мудрил да высчитывал. Лгал — изоврался весь! Подкупал. Угрожал. Воровал. В одном правы были древляне, когда Огню в каземат бросали: не было ничего на свете, что Елисей не сделал бы ради неё. И если бы у него не было возможности сейчас сбежать, как знать, чего бы добилась древлянская знать.

Даже тем немногим, кому Елисей ещё доверял, он не говорил всей правды — ради их и своей безопасности. Вот только стоящий напротив Мирослав Соколович в круг этот не входил, а доверять ему хочешь-не хочешь приходилось — о слишком многом уже молчал надзорщик, хотя мог и сказать, и проблем бы у него поубавилось. И это доводило Елисея до исступления: многое теперь зависело от молчания Соколовича. И ещё знать бы, в чем причина этого молчания! Может, он с древлянами заодно, и вместе они маринуют Елисея — по старинному рецепту?

Но Соколович смотрел на него чистыми и прямыми глазами, и видел как всегда больше, чем показывалось.

— Двенадцать лет назад, Днестр, родители, — выложил Елисей без обиняков.

Мир удивился настолько, что это можно было даже прочитать на его бесстрастном лице. Он присмотрелся к Елисею — не помешался ли душегуб с тоски по зазнобе — но глаза Глинского были ясны, а взгляд тверд. Что это ему понадобилось ворошить давно забытое?

— Что знал — рассказал, — ровно ответил надзиратель не слукавил ни словом.

— Мне весь день нужен. До и после. Что было, как было, — настаивал Елисей. — Кто чужой приехал.

Пусть и был этот разговор лишь для отвода глаз, Елисею нужна была правда о том, что тогда произошло. Она ничего не изменит уже, но он должен знать, была ли гибель родителей случайной, или они тоже не вняли предупреждениям древлян. Просто знать.

— А количество деревьев в том лесу тебе не надобно? — спросил Мирослав и шагнул к своему столу. Присел, открыл сундук. — За столько лет всего не упомнишь.

— Спрошу прямо, — Елисей стишил голос и сам присел рядом с ведьмаком, аккурат наискосок. — Путята Мицкевич. Был там?

Мирослав перестал копаться в своих вещах — нашел то, что искал, но вынимать не спешил. Посмотрел внимательно на Глинского. Выровнялся, и Елисей поднялся следом. Смотрел на бывшего товарища, ответа ждал.

— Зять его был. Вольга.

Что-то больно кольнуло Елисея в сердце, да там и застряло. Значит, убиты. Значит, правда.

Впрочем, он этого ждал. Знал где-то глубоко внутри, что не лжет Путята — убил единожды, убьет и впредь. Будь прокляты эти древляне! Нет на них ни богов, ни покоя. Правы были родители, что с рождением его в столицу перебрались, от родни подальше. От такой родни нужно пуще, нежели от врагов лытать.

Елисей взял со стола кружку с вином и выпил всё, до дна. Вытер ладонью коротую бороду. Выдохнул.

Если когда-нибудь боги снова сведут его с Есенией Вольговной, он ни за что ей не скажет о том, что только что узнал. Она и так натерпелась от родни по отцу, что годами изводила её мать-мавку, так, что та пять лет с дочерью по лесам пряталась. Да и саму красавцу Есению хотели, помнится, под замок посадить да замуж за какого-нибудь княжича выдать, возрастом аки сам старый черт Путята. Если когда-нибудь боги снова дадут им свидеться с Есенией, он отобьёт её у бешеных древлян, как в тот раз, когда они пытались выудить её из стана душегубов и выпороть. Только на этот раз совсем отобьёт, и сделает так, что она получит свободу.

Елисей одернул себя. Подсчет незакрытых долгов он оставит на годы, которые они с Огняной проведут без волшбы и возможностей вернуться в их мир. Хотя он, безусловно, взял камешков с запасом. Потому что знал — не утерпит, однажды всё равно скользнет сюда, на день всего: убедиться, что Володя с маленьким Сейкой и Есения благополучны, что Пуг с Кошмой по-прежнему ругаются и мирятся, и никуда друг от друга не деваются. Потому что, кроме Огняны, это были все по-настоящему близкие люди и нелюди, что у него остались.

В пол перед сапогами Елисея вонзился его собственный нож — тот, что он подарил Огняне. Это его Мирослав искал в своем сундуке и, найдя, метнул под ноги душегубу.

Елисей бросил короткий взгляд на Мира, наклонился, вынул глубоко вошедший в дерево клинок.

— Что с ней? — спросил пересохшими непослушными губами.

Соколовичу очень хотелось бы ответить, что с Решетовской все хорошо, пока есть Зоряна, которая из кожи лезет, лишь бы в каземате было мирно, и он сам, который на ветке дежурит, пока Елисей вино по казармам хлещет. Рассказать бы гаду княжескому, что у девок пожар был, пока он пировал в терему своём. Что Решетовская зелье раз не выпила и с ножом на соседей пошла, а потом дурела, требуя его, Елисея, спасти. Что она в драку влезла, где человека убили, а Мир и не знал, не успел, случайно потом услышал и на всякий случай наведался в местное отделение полиции, вдруг следы замести нужно. И с внеплановой проверкой к девкам заявился — вдруг душегубка бешеная какую рану от ножа скрывать надумала, и её снова антибиотиками накачают. А ещё ему очень хотелось сказать, что все хорошо с Решетовской, потому что она сразу в нормальный каземат попала, а не к бражникам, как Лешак, и не к психу-надзирателю. Как Яся.

Мирославу всё это очень хотелось сказать прямо в эти глаза Глинского, которые не умеют скрыть страха, но он подумал о Ясне и о том, что она хранит всё-таки в шкатулке его перо, и сказал только:

— Хорошо всё. До конца месяца девять дней. Поспеши.

Елисей кивнул. Сунул нож за пояс. Отвечать на стал. Что говорить, он сам себе три дня отмерил, и первый уже на исходе. Всю ночь сапоги-скороходы будут его нести к Смородине, а потом обратно. И к вечеру завтрашнего дня последний Глинский покинет родину.

Разбирайтесь со своими князьями, как знаете. То более не его печаль.

— Братцы, айда на стрельбище! — раздался в коридоре хмельной развесёлый голос дневального Волка Добрынича. — Кузнецы на пробу прислали, с новыми наконечниками!

Елисей невольно рассмеялся, хотя и вышло невесело. Если где случались неучтенные стрелы али патроны — Волк их немедленно пускал в дело. Патроны выстреливал до последнего, ни с кем не делился, а на стрелы приглашал товарищей, да и пускали их, пока последнюю не теряли.

Пришлось Мирославу и Елисею идти с дружинниками, удаль молодецкую показывать. То сквозь кольцо стрелу пустить, то в полете одну другой расщепить. И если Мир и был на Глинского зол, он того не выдавал. Спиной к спине с ним становился и по мишеням, что отроки круг них быстро переносили, стрелял. И меньше обычного хмурился, краями губ дергал — улыбку изображал. Не смеялся, нет. Чтобы Мирослав Игоревич смеялся, того в дружине никто не слыхал. Дружинники и радовались — хоть не матом смотрит, окаянный, а тот уж месяц как его все кругами обходят.

Из гомона и хохота товарищей Елисей и ускользнул, не попрощавшись. Хмельные воины и заметили то не сразу, а Мирослав, хоть и видел, а молчал.

Ещё не все стрелы были пущены да расщеплены, когда к Соколовичу прибыл гонец из штаба. Передал две бумаги — приказ лично надзирателю и собственно документ, о котором в приказе речь шла. Приказ Мирослав прочитал дважды, а во второй документ смотрел, как баран на новые ворота смотрит, и думал о том, что совершенно, ни капли не готов был заниматься этим делом прямо сейчас. Хотелось снова на вышитые простыни, и чтобы спать до дня проверки в каземате.В приказе ему дали на решение вопроса две недели, и уж за пару дней, пока он выспится и перестанет говорить рыком, ничего не изменится. Потом вспомнил, с кем ему предстоит за этот документ бодаться, и передумал. Плюнул, вздохнул, отдал арбалет первому попавшемуся отроку и отправился в коммуналку.