Глава 27. Старшая ведьма
Зоряна кружилась, раскинув руки и задевая пальцами то шкаф, то стол. Пальцы исправно попадали по углам, и было больно. Кружение всегда её почему-то успокаивало. Как дервишей из ифритовских пустынь. Вообще-то, кружиться надобно в поле или хотя бы в том жалком огрызке простора, который здесь по ошибке именовали двором, но сил одеться, спуститься, выйти, дойти — не было. Совсем не было. Эти три недели вымотали Лешак почти до предела. И «почти» старшая ведьма говорила только потому, что были в ее жизни другие три недели, когда она три вида парализующего яда варила и с противоядиями на себе пробовала. Так вот те недели все ж посложнее, нежели эти. Но не слишком.
— Чш-шокла-а-адку? — поинтересовался из висящего на стене скелета Воробей.
— Мралмеладку, — огрызнулась, передразнивая питомца, Зоряна.
Затормозила, качнулась влево-вправо и рухнула на койку. За последние недели они извела весь бром с кальцием, скупила в аптеке пустырник и валериану в каплях, слопала два торта и собиралась умолять Даяну испечь ей третий.
Попугай выбрался из скелета, подпорхнул рядом. Пощелкал клювом, покосил голубым глазом. Хрипло каркнул:
— Бои-с-с-сшь-с-а-а?
— Боюсь, конечно, — ведьма внимательно рассматривала потолок, изрезанный лепниной и трещинами. — Заканчивается у нее зелье, а с ним — время. И что делать с орденоносицей твоей прикажешь?
К Решетовской Воробей пылал странной нежностью — как смотрел, так и плакать начинал, подхрипывая о душе золотой, сокрытой во глубинах тяжелой жизни. Душегубицу это раздражало, Ясну веселило, Зорю утомляло. Она душу огняныну из глубин тащить не собиралась, больно уж хлопотно. Начнешь копать — под завалами сдохнешь.
Что с Решетовской делать, старшая ведьма не знала. И боялась, дико, позорно боялась, дни и часы считая. Потому что на замену зелью предложить было нечего. Не получалось у неё в её тайном подвальчике ничего похожего ни сварить, ни намешать. И что делать, как Огнянушка начнет снова ножом махать? Новый замок врезать и двери запирать? Хлипкие, захочет — высадит. Электрошокер, и правда, купить? Девочка тренированная, перехватит запросто, и будет душегубица с электрошокером. Привязывать? Без рук рискует остаться, лично Зоряной проверено. Опиумом комнату окурить? Не факт, что успокоит, да и тут наркотиком считается, а по соседству — дети. Смирительную рубашку ей, как Зоря у ненашей видела? Так здесь согласие нужно. Поговорить с Решетовской не проблема, проблема в разговоре в рога душегубовские упереться. Но рубашка, пожалуй, выход.
Они втроем сейчас и жили-то относительно мирно только потому что молчали чаще, да резкость её сглаживали. Яська как-то предложила Решетовской телефон купить, да на грубость нарвалась. Зоряна поинтересовалась, есть ли у душегубицы одежда на зиму — Огняна так глянула, словно ведьма всех ее родных скопом оскорбила.
Но Решетовская, безусловно, искренне старалась. По утрам неизвестно куда уходила, вечером приходила, сидела тихо, молчала громко, но молчала же! Посуду мыла — сама предложила. Готовила, продукты таскала. Ещё попыталась коммуналку убрать, но ведра перепутала, ботинки передвинула, Охламона вовремя от моющего средства не отогнала, швабру соседскую поломала. Полянская хотела объяснить, что к чему и как дела делаются, да Решетовская в сердцах так рявкнула, что Яська сначала глазами похлопала, потом в ответ так же рявкнула и отправила грубиянку новую швабру покупать. А сама пошла квартиру домывать и Вике объяснять, почему кота ее рвало весь вечер. Зоряна в глубине души Огню понимала: эти чертовы ботинки вечно все расшвыривают, Охламон — известный токсикоман, чтоб за ним уследить, нужна еще пара глаз, а швабра та пластиковая была, вполне возможно, что уже с трещиной. Но неужели в казармах вести себя нормально не учат? Не в лесу живешь, не на болоте завтракаешь! Ведь раньше Огняна вполне пристойно себя вела. Пусть без приветливости, но и без грубости. А сейчас, когда месяц на исходе, утром хмурое «здравствуйте» вытолкнет и весь день на соседей смотрит, словно пытать их собирается. Может, зелье так действует? Может, устала? Тот, кто зелье ей это добыл, не мог не знать, что время заканчивается. Может, в этом дело?
Хотя, Лешак-то без разницы: Решетовская ей не дочь, не сестра и не сватья. Да и свою задачу девчонка уже выполнила — Ясна повеселела. Накатать прошение, что ли, и пусть переводят куда-нибудь бешеную? Так надзорщика за то по головке не погладят. А если Соколовичу это прямо предложить, вдруг пальцем в небо попадет? Почему-то ведь Мирослав о душегубице заботится. Ну, как умеет, конечно, но явно ведь.
За стеной бряцнули нестройным хором две гитары, и пять голосов затянули: «Явь или сон, век или миг…». Это снова Теф с Семицветиком гостей привели, четвертый раз за неделю, поди. Лешак встала, подтянула рукава свитера и снова закружилась, долбаясь пальцами о мебель. Успокаивает-то, оно, может, и успокаивает, а вот ручки жалко! «Но разве может месть служить мотивом для героя!!!» — радостно заорали за стеной.
Аккурат в ту минуту, когда Мир вышел из шкафа, Зоряна крутанулась особенно сильно, краем глаза Соколовича заметила, постаралась не ударить, и оттого в угол этого самого шкафа врезалась и чуть на руки надзорщику не упала. Оба замерли — Зоряна закашлялась и убрала волосы, прилипшие ко лбу. Соколович пригнул голову, напряг руки, словно к прыжку приготовился. «Как он так живет?», — мелькнуло у Лешак в голове. — «Вечно спиной стену ищет, чтоб не зашел туда никто».
— Сл-луж-ж-живый! — крякнул через скелетовы ребра Воробей. — З-з-заходи! В-в-вы-ы-ыипчшьем, пок-кал-ляк-кае-е-ем!
»…кто-то должен пасть!» — ещё радостнее завопили за стеной, и на одну гитару стало вдруг меньше. «Ты мне струну порвал!», — рявкнул бас. В ответ ему раздалось дружное: «Ну разве может месть служить мотивом для героя?!»
— Добрый вечер, Мирослав Игоревич, — кивнула Зоря, думая, что снова Соколович заявляется не в день надзорного обхода.
— Добрый, — кивнул Соколович, разорившийся на приветствие. И на той же ровной ноте добавил:
— Мне Решетовскую.
— А мне — выспаться, — не удержалась ведьма, — и еще трон золотой, платье серебряное и власть полную над нашинским миром. По четвергам, с пяти до восьми вечера.
Соколович в ответ и бровью не шевельнул, а Зоряна мысленно всплакнула. Если допустить, что вот это кошмарище ее Ясенька любила и, видимо, до сих пор любит (иначе не молчала бы вареной рыбой про все, что их двоих касается), то суровая у девочки судьбинушка. По молодцу мозгоправ рыдает, а заодно и тот лекарь, который разговаривать деток учит правильно, Соколовича-то, видать, не научили матушка с батюшкой. Лешак прищурилась. Её, ученого до последней капли крови, всегда интересовало, что у него вообще с лицом-то. Может, что повредил в войну? И теперь улыбнуться или моргнуть для него — непосильный труд?
Будто наперекор Зориным мыслям Мирослав моргнул, и ведьма немедленно взяла себя в руки. Ее Ясенька — взрослая девочка, сама это глухонемое чудище выбрала, сама и разбираться с ним станет. Если пожелает. А ей от надзорщика иное нужно.
За стенкой все ещё пели о том, что выбор есть.
Зоря указала на стол, вежливо спросила:
— Чаю со мной попьете? — и тут же торопливо добавила, объясняясь. — Огняны нет. Когда придет — не знаю. Оставайтесь, подождите.
Соколович побуравил ведьму взглядом, посмотрел с прищуром на нахохлившегося попугая и уже, кажется, рот открыл, чтобы отказать, как Лешак отвернулась и тихо произнесла:
— Я устала очень, Мирослав Игоревич.
Не поворачиваясь, сжала кулаки. Ждала. Решайся, Соколович, ты душегуб взрослый, а я здесь старшая ведьма, со мной тебе говорить даже положено. Не так уж и важно, к которой из моих девчонок у тебя интерес, и что это за интерес. Сейчас важнее, чем ты им поможешь. В конце концов, я и Ясна — подопечные беспроблемные, хлопот тебе с нами было с ноготок. А вот если порежет нас Решетовская твоя на ленточки, мало ли еще каких получишь. Оставайся, поговорим, если умеешь. Может, договоримся. Или делай вид, что не слышал меня, и дальше себе иди. И за что тебя все-таки Яся любит?
Мирослав на миг замер, чуть не ногу занес для следующего шага. Вздохнул. Повернулся. Щелкнул по чайнику. Сел за стол. Лешак выдохнула и села рядом. Что ж, подруге виднее. Может, и есть за что. У соседей, как по заказу, замолкли гитары. Но тут же начали новую песню: «На краю земли, где бушуют ветра…»
— Вай-й-й, маладца! — крякнул попугай и поглубже забился скелету в грудь. От греха и взгляда душегубского подальше. Страшные глаза у Соколовича, могут и душу ненароком выжечь.
— Вам про зелье у Решетовской известно. И про срок его наверняка тоже, — Зоря чуть ли не преданно смотрела в прозрачно-светлые мирославовы глаза. — А дальше что? Я не знаю точно, что делать и как с ней говорить, чтобы она меня послушала. Вы знаете?
Соколович сжал губы еще крепче, побарабанил пальцами по столу и снова пошел к тумбочке с чайником. Глянул в заварочный, скривился. Поднял, показал Лешак — пустой дескать. Вышел из комнаты, помыл. Песня об артефакте богов, стала громче. Вернулся, дверь прикрыл, смазав драматичную фразу «Всем стрелять», спетую прокуренным, но в красивым женским голосом. Кипятком чайник ополоснул. Вышел, кипяток вылил, припев послушал. Заварку засыпал. Салфеточкой прикрыл. Ведьма поморгала, подышала, помолчала. Потом усмехнулась — ну надо же! Уставилась на душегуба как в первый раз. Высок. Строен, крепок. Пожалуй, красив — лицо четкое, как на медалях, черты правильные, пусть нос перебит был и шрамы на щеке едва заметные — его не портят. Обаяния, правда, ни на волосок. И легкости в помине нет. За таким как за каменной стеной будешь. И ни на пядь стену эту не сдвинешь, даже если очень нужно.
Песенка про стрелу судьбы за стеной оборвалась, теперь затянули про звездочку ясную. Как-то внезапно у них репертуар меняется. Зоряна некстати вспомнила, что Ясю с ее ревностью к Огне и злостью на Марину отпустило только к концу недели. Вообще, Полянская была ведьма обидчивая, но отходчивая. Часа два пострадает с книгой с обнимку, а потом скачет резвым козликом и в ус не дует. А тут — упорно Маринкино мясо на плите солила сахаром и свет ей в ванне выключала, а Огняну только по имени-отчеству называла. Потом, правда, нос почесала и Зоре сказала, что, наверное, ей так и надо с душегубицей разговаривать — когда Яся ее по имени зовет, Огняна заметно так раздражается. Так что рыжая ведьма теперь звала Решетовскую Огняной Елизаровной, старшая ведьма — Огняной, а Решетовская по-прежнему никак их не звала. Зачем? Они ж сами приходили.
На вопрос Лешак о том, за что ж Маришку Ясенька вниманием, считай, неделю баловала, а душегубицу такой лаской обошла, Полянская фыркнула. Заявила, что у душегубов и без нее жизнь тяжелая — чувства юмора всем им при рождении боги не отсыпали. Начнешь шутить — под ножик попадешь, а электрошокер еще не куплен. После чего шпионка полезла в недра шкафа, вытащила здоровущую котомку и начала вещи свои перебирать. Постелила на шахматный стол ярко-желтую скатерть, вышитую алыми птицами, разложила салфетки. Себе на койку бросила меховое покрывало и платков длинных здоровенных навалила горкой. Теперь, как из дому выходила, вечно на куртку их повязывала. То на грудь, то на спину. Говорила, что они у нее вместо сумок — картошку с капустой и бананы таскать удобнее.
За стеной, передумав петь о звёздах и их поклонниках, завопили песню про черного мага, да так громко, что Воробей в скелете крылом закрылся. Зоряна уставилась на Соколовича — он чай принесет вообще или так и останется жить у тумбы? Надзорщик смотрел в окно и снова тарабанил пальцами, теперь по горячему заварочному чайнику под салфеткой. Слушает, что ли? «Он не просил, не просил помочь, он видел свет, он знал ответ…» — орали за стеной, перекрикивая гитары и друг друга. Лешак сунула руку в карман, нашарила конфету. Подумала — а что ж всё-таки с Полянской творится. Как-то чересчур уж быстро Ясенька из девчонки, которая была как пыльным мешком пришибленная, такой нормальной стала. И всего в ней будто бы слишком. Слишком красивая — будто солнце зажгли. Слишком веселая — смеется, пританцовывает, цветы с клумб ворует. Слишком бойкая — словно перестала бояться не то сказать и не так сделать. И вечно планы какие-то строит — то танцам новым научиться, то стены покрасить, то самокат купить. Будто… Ну будто волшбу ей вернули. Лешак даже на пальцы прозрачные ясины пару раз глянула — не колечко ли там? Но Зоряне пока особенно вникать было некогда — онормалилась матушка, вот и славно. А что быстро, так и слава Живе, в их-то ситуации. Сейчас с Решетовской решать нужно.
Лешак перевела взгляд на Мирослава. О, родные боги, это изваяние заговорит когда-нибудь?
Изваяние катастрофически медленно наливало заварку в чашки. Что интересно — Зорину красную взял сразу, знал, из какой она пьет. Молодец, внимательный. И где заварка стоит, тоже знал. И где сахар. Повернулся, ложкой на банку указал. Лешак сглотнула, подняла три пальца. Душегуб три ложки сахара отсыпал ей, три себе. Перемешивать начал. Запахло мятой — на полке нашел и сам добавил? И правда внимательный.
Мирослав поставил чашки на стол, снова потарабанил пальцами. Послушал песню. Посмотрел в угол. В окно. На Воробья. На пол. На Зоряну. Разомкнул губы, будто валун тяжеленный с горы столкнул. Сказал:
— Погоди пока.
Жива, воля твоя, да что Яська в нем нашла в самом-то деле?!
Старшая ведьма закусила губу. Придвинула к себе чашку. Тоже потарабанила пальцами. Встала. Пошла к окну, к пакету со сладкими булочками. Выложила на тарелку. Принесла к столу. Подтолкнула к душегубу. Посмотрела в угол. В окно. На Воробья. На стену. Наконец — на Соколовича. И ласково спросила:
— Чего? Ясиной смерти?
Хотелось, конечно, смотреть на него твердо и решительно, а получилось горько и замучено, Лешак и сама поняла. Зоряна устала, безумно устала, чтоб еще и перед надзорщиком ритуальные пляски вытанцовывать. Молчание, оно, конечно, золото, Мирослав Игоревич, да только вот пробы сомнительной.
Гости Тефа и Семицветика бросили петь и принялись над чем-то безостановочно ржать.
Соколович протянул руку к булке, отломил кусок. Поднес ко рту, вернул на стол. Снова помолчал, потом спросил:
— Что ты придумала?
Пока Зоря объясняла про веревки, рубашки и электрошокеры, Мир разглядывал картину с лысой кошкой, слушал песню о черном маге и вспоминал Елисея. Что он решил для своей зазнобы на исход срока? У Глинского возможностей-то побольше, чем у Соколовича или у Лешак. И Решетовскую он любит, это слепой увидит. Но странно как-то любовь княжич понимает: налетел вихрем, зацеловал, подарками осыпал, на месяц пропал. Да случись Мирославу оказаться в его положении, он бы к надзорщику каждый вечер стучал: все ли в порядке, здорова ли, как спит, не голодает, не мерзнет? А этот денег да зелье ей кинул и был таков. Чем таким важным занят?
Вдруг Елисей забудет? Или что-то не получится? Или опять сгинет? Нужна страховка, нужна. Права Лешак, что думает об этом. И права, что спрашивает. Уговорить Решетовскую на веревку девки вряд ли смогут. А вот он…
Душегуб уставил на ведьму глаза, сообразив, что она уже все, что могла, рассказала, и теперь ждет ответа. Кивнул. Постарался сказать помягче, но почему-то вышло очень жестко:
— За два дня до конца срока приду. Узлам правильным научу. И затяну, если понадобится.
Игнорируя насмешливо-удивленный взгляд, Соколович отодвинул нетронутый чай и кусок сдобы. К Решетовской завтра зайдет, ничего с бумагой в его кармане не будет, времени еще воз и маленькая телега. А вот к приятелям из местного отделения ненашенской полиции сейчас наведается. Про шокер тот, например, узнать — звучит интересно, но он как-то не сталкивался сам, надобно бы уточнить. Может, и еще что подскажут.
Мирослав встал, шагнул к двери, как вдруг запнулся и замер. Смотреть стало очень горячо, а дышать — очень больно. На кровати у Полянской переливалось темное меховое покрывало. Яся им всегда укрывалась на голое тело и на Мира накидывала. И что-то там бормотала про сладкий сон, если этим мехом укрываешься. Мех и правда на ощупь был пушистым и ласковым, то ли искусные мастера были такие, то ли зверь диковинный. Но Мирослав, когда оказывался под тем покрывалом, уже не особо слушал, да и соображал не очень. Радовался, что Яська снова рубашку где-то там на полу бросила. И думал, что потом, как она учебу закончит, все ее рубашки сожжет. Им и без них неплохо.
Мир закашлялся, толкнул дверь, вышел в коридор. Спустился на улицу, натянул капюшон толстовки — накрапывал мелкий дождь. Поднял голову и снова замер — на другой стороне улицы Полянская прыгала в детскую игру, что ненашинское дети рисовали во дворах с весны по осень — квадраты с цифрами до десяти. Закусила губы, заложила руки за спину. Потертым сапожком пинала плоский камень с квадрата на квадрат. Рыжий длиннющий хвост на макушке прыгал вместе с ней. Поверх куртки на груди был намотан платок. Так, как у толмачей она давно еще наматывала. Из платка торчали слегка помятые ярко-желтые цветы.
Рыжая допрыгала до последней клетки, пнула камень в траву, сунула нос в лохматый букет. Облизала губы, скривилась. Мирослав по лицу у нее прочитал: горький. Сжал кулаки, повернулся, пошел вниз по мокрой улице.
В полицейским участке было как обычно — тихо, душно, холодно. Мирослав покорно хлебал очередной чай, предложенный коллегами, считал деления на линейке, зачем-то нарисованной на стене, слушал про электрошокеры. Похоже, вещь хорошая. Особенно радует, что говорят — трезвеет от удара человек мгновенно. Значит, попробовать можно. Сначала на себе, понятное дело. Вот только проблема — удержать этот шокер нужно на теле у душегубицы секунды две, лучше три. Да за это время Решетовская девкам руки переломать успеет, если они вообще им в нее ткнуть ухитрятся. А если потом очнется, а морок не сбросит? Мечется она тихо, можно и вовсе спящих придушить, и никакого электрошокера не понадобится уже. Может, и правда, пусть переводят ее куда? А Елисей другого надзорщика изводит?
Соколович скривился — поздравь себя, друг ситцевый, докатился. Сидишь и думаешь, что лучше — ткнуть девчонку током или перевести в другой город к наркоманам в том переулке, куда даже полиция носа не кажет, как стемнеет. Других-то мест свободных нет, Соколович уже узнал по-тихому. Разве что поменять местами? Но с кем? И думать, кого она там прирежет. Или её. Да, что ни скажи, работа у надзорщика — чистый мед!
С привычной злобной радостью, которая накатывала всегда, когда он вспоминал, как лихо рухнула его военная карьера, Мир попросил еще чаю. И бублик, если есть. Не ел ничего с утра. Ребята собрали бутербродов, бухнули в чашку гостю сахара и отпихнули Соколовича в допросную. Посиди, Мирослав Игоревич, отдохни, вот тебе еще куртка, а если поспать захочешь, стулья сдвинь. Мирослав Игоревич кивнул, думая — может, надо было все же к ненашам тогда идти на работу? Предлагали, звали. Денег, может, и меньше, а уважают ненаши его умения поболе, нежели волшебные. А он ведь думал об этом после Ясиного суда. Он тогда о чем только не думал.
После приговора Полянской Мирослав два дня собирал себя по кускам, а потом пошел к приятелям и начальникам. Очень тихо, очень аккуратно, очень осторожно пытался узнать, что за казематы там у ненашей, как живут в них осужденные. Чтоб понять, как самому жизнь дальше строить.
У ненашей Соколович был почти своим — и работал, и учился, и жил одно время, и в гости наведывался. А уж по барам после разрыва с Ясной ходил — не находился. Впрочем, он и до Яси туда часто заглядывал. Пить не пил — не переносил это дело. Зато девицы ему нравились. Ну, как нравились. На ночь или на две даже. В конце концов, он мужчина молодой и здоровый. Монахом жить тоскливо, девиц своих, из дружины, не дело обижать — или женись, или не тронь. Зато ненашинские девки сраму не имут, а Соколович не святой, чтоб от предложений отказываться. Так что и бары нужные Мирослав знал, и гостиничные номера, и чужие квартиры на час или на день. А вот в коммунальных квартирах не бывал. И с наказаниями и тюрьмами волшебными у ненашей не сталкивался.
Как оказалось, не он один. И приятели, и начальство, то, которое к Мирославу благоволило, и те из Верви, кто говорить с ним стал, мотали головами: сами не были, родные, хвала Богам, не преступники, с надзорщиками не больно и якшаемся: душегубы повыше, да куда попочетней всяких там тюремных смотрителей, даром, что они в казармах с верховыми живут, а все же, другое то дело! А тебе зачем, Мирослав Игоревич? Вот выпей еще и не пускай дурного в голову! Лучше скажи, в какую дружину хочешь? Тебе, как герою ратному, да ещё с перстенечком золотым, все пути-дороги открыты. Можно в столице остаться, скажем, при князе, можно в ту дружину, где как раз на птицах летать учат, набирают молодцев. Выбирай, не стесняйся! Или тебя снова ненаши сманили, опять твои дела, как их, саперные?
Соколович делал вид, что пьет, и думал, что нужно действительно в дружину. Хорошо бы в столичную. У ненашей интересно, кто ж спорит. Но и денег меньше, и дел с волшебными еще меньше. Ясне он помочь лучше сможет, если к волшебным будет ближе. Может, узнает, что с Правью происходит, может, прошение какое подать можно, может, еще что? Герою войны, члену Верви, дружиннику столичному, а если ещё при князе, все проще, чем ненашинскому саперу, каким бы талантливым он ни был.
Одна загвоздка — если он в дружину возвращается, то камешков ему уже не будут отсыпать без счета, как тогда, когда он во время войны туда-сюда мотался. Значит, придется с ясиным надзорщиком связи налаживать. Вот на этой ноте Соколовича всего и передергивало. Что бы там ни пели со всех сторон о том, что любая работа ратная идет на благо, людям на защиту, с его, душегубовской точки зрения, чушь это полная. Надзорщиком служить — вроде как в рванье ходить: можно, но стыдно. Что за работа — ума особого не нужно, дело имеешь с падалью преступной, знай — зубри законы да исключения из них, дабы поднадзорных своих пугать. Да надзорщик, считай, та же нянька, только еще и на земле ненашинской! Мир вспоминал бытность гридеву, зубами скрипел, а сам шарил по бумагам — кто у Полянской надзорщиком-то? Дай Жива, ведьмак порядочный окажется, поможет, языком трепать не станет. Что там Ясе в первую очередь понадобится? Лекари, вещи теплые, деньги, еда?
Мирослав тогда в терему казенном в слободке жил, соседи вокруг были разные, в дверь ему стучали часто. То воды попросят принести, то отобедать пригласят, то еще что. Вот пока сидел, о надзорщике думал, в дверь и постучали. Пошел открывать — никого. Постоял, покрутил головой, пожал плечами и в комнату вернулся. И услышал негромкое:
— Добрый вечер, Мирослав Игоревич.
Душегуб вскинул глаза и хмыкнул — надо же, кто в гости пожаловал. Перед ним стояла высокая худощавая блондинка в рыжих прядях с бритыми висками. На правом выбрита молния, на левом — паук. Серьги в ушах разные. В левом — одна длинная, чуть не до плеча, с камнями. В правом — пять или шесть мелких колечек. Немолодая, лицо уж морщины взяли. Губы темные, как каштаны осенью, брови вразлет. На щеке родинка. На подбородок можно котелок повесить. Рубаха зеленая, без вышивки, юбка синяя, запона белая. У распахнутого окна ступа с пестом стоит, и помело рядом.
Мирослав вздохнул, шагнул, кивнул. Подумал: вот так и знакомишься с несостоявшейся родней.
— Добрый вечер, Яга Остромировна.
— Чаю? Морсу? Ликеру? — предложила Ясина тетка, словно была хозяйкой в его квартире. И убрала рыжую прядь за ухо очень знакомым жестом. — Я о вас наслышана. Много наслышана. И потому, надеюсь, что наша беседа не получит широкого распространения.
Голос у лесной ведьмы звучал вежливо. А вот говорила странно — мешала ненашевские обороты с нашевскими, иногда запиналась. Была б это не знаменитая злобная Яга, Соколович бы поклялся, что она волнуется.
Яга прищелкнула длиннющим ногтем по стопке бумаг, невесть как появившихся на его собственном столе. Мир уставился на ее ноготь — темный, блестящий, еловые ветки нарисованы. Ни у кого он таких не видел. Да и ряженых так странно тоже не видел, ни у наших, ни у ненаших.
— Я слышала, что вы о волшебных коммунальных казематах справляетесь? Возможно ли, чтоб героя-душегуба такие низменные вещи интересовали?
Мысли в голове Мира запрыгали хромыми зайцами. Что ей надо? Провоцирует? Проверяет? Знает, как Яське можно помочь? Где вообще Полянские, о них никто не слышал со дня, как дружинники взяли дочь. Мирослав сразу после того каземата, где изломанную её лечил, к ним кинулся — дом пустой, окна разбитые, крыша содрана. Видать, от души приласкали люди родителей предательницы. А Ягу, значит, побоялись тронуть. Или никто не связал ее с рыжей, или побоялись. Тетка она, кажется, двоюродная, а нечисть видная, злобная, просто так не сунешься. Если лесная знает о том, кем он Ясне был, почему прямо не скажет? И почему говорит, будто просит? Не уверена, что он поможет? Что захочет помочь?
Душегуб ногами в пол уперся крепче, руки на груди скрестил. Мысль о том, что сможет выведать у Яги все, что ему нужно, окольными путями, отбросил сразу. Не с его красноречием с Остромировной тягаться. Значит, молчать и ждать, что она скажет. Если сама пришла, стало быть, ей что-то нужно. Именно от него нужно. Пусть тогда сама говорит. А он послушает.
Мирослав слегка кивнул и с места не сдвинулся.
— Возможно. Интересовали.
Яга отвернулась к окну, провела ладонью по краю ступы. Мир вспомнил, как Яся смеялась — тетка состоятельная, а ступы, как и положено, у мельников собирает. Из тех, что уже отслужили и измочалились. А потом сама железным ободом стягивает, никому не доверяет. И правда, ступа была как ощенившийся кот — там дыра, здесь сучок, тут обломано, здесь расколото.
— Что ж, тогда у меня к вам дело. Или, как говорят у ненашей, предложение. Хотя, скажите сначала, — Яга все еще казалось, раздумывала, — вы, кажется, когда-то гридем прирабатывали? Хороши ли были те времена?
— Лучшие, — вырвалось у Мирослава, прежде чем он сам понял, что сказал.
Лесная ведьма еще раз внимательно оглядела его с головы до ног, кивнула сама себе, улыбнулась непонятно, за стол села и душегубу стул подвинула. Сказала спокойно и почти ласково:
— Присаживайтесь, Мирослав Игоревич. Разговор у нас будет долгий.
Соколович сел, радуясь, что ритуальные танцы закончились так быстро. Уж очень утомляет это кружесплетение словесное — пять слов скажи, три в голове держи, еще два за пазухой прячь. Положил локти на стол, взял пальцы в замок и чуть наклонился к Яге. На него дохнуло сразу и лесом, и топью, и грибами какими-то, и сухой травой. В тут же секунду Отромировну перекосило. На лице чуть не ненависть заполоскалась, руки затряслись, волосы будто змеями зашипели. Она рывком притянула к себе душегуба за рукава, вгляделась в Мирослава так пристально, будто пыталась понять, как у него под кожей кровь течет. Носом повертела, что помелом. Наконец, оттолкнула и мертвым голосом спросила:
— Сивке-Бурке родня, что ли?
— Дальняя, — удивился вопросу Соколович и не стал кривить душой.
— То-то от тебя лошадьми несет, — проскрипела Яга, положив ладони себе на шею.
Посидела немного, глазами в столе дыру протирая, потом встала резко, стул на пол швырнула. Злобно рявкнула:
— Вот же тварь копытная!
— Моя родня к этой беседе отношения не имеет, — окаменел голосом душегуб.
Бага Яга так расхохоталась, что Мир чуть не поежился. Неудивительно, что лесную так все боятся — от одного этого смеха, небось, верхушки деревьев ломаются. Что они с Сивкой не поделили-то? Вечно какие-то недомолвки у бабьего племени, вечно тайны подкожные. Насколько с мужиками проще дело иметь, право слово!
Между тем Остромировна поправила запону, потуже затянула вшитый пояс, пригладила волосы. И махнула Соколовичу рукой в сторону двери:
— Не получится у нас разговора, Мирослав Игоревич. Иди себе.
Мирослав аж глаза вытаращил. Вот же вздорная баба, при чем тут Сивка, когда Ясне помогать нужно? Тоже встал, сказал почти просительно:
— Почему? Хорошо ведь начали.
— Начать не печаль, печаль продолжить, — устало отмахнулась Яга. — Я ни с кем из твоей родни дела иметь не стану. Проще в болоте утопиться или на березе повеситься. Иди себе, не доводи до греха.
Мирослав сам не понял, почему из своего же терема и вышел. Постоял в сенях минуту, вернулся. Ни ступы, ни Яги. И лишь в ушах прозвенело ее голосом, будто с сожалением:
— Прости, милый. Я честно хотела по-хорошему.
А через неделю (после суда над Полянской как раз месяц прошел) Соколовича уволили из княжеской дружины. Без объяснений, бумаг, грамот, почестей и орденов с медалями. Теперь он не мог ни в городе оставаться, жить негде было, ни податься кордоны охранять, ни в новые дружины попроситься. На вопрос, а что случилось, собственно, ответ был один: так велели. «Кто велел, когда велел, кому велел?», — начинал закипать Мирослав. Приятели плечами пожимали, начальство на крик переходило. И лишь только его приятель, очень давний и верный, на вопрос этот головой по сторонам покрутил, затащил Мира в кладовую, двери закрыл и шепотом поинтересовался, чем это Мирослав Игоревич изволил так сильно бабу Ягу прогневать?
Соколович замер, да так, что еще долго отмереть не мог. Наконец спросил устало:
— Она тут при чем?
— Что значит, при чем? — оскорбился приятель. — Яга — полюбовница министра нашего военного. Что она скажет, то он и делает.
— Вот вечно ты, Ивор, сплетни разносишь, — зачем-то сказал душегуб и потянулся к кувшину — воды себе налить. Перед глазами было темно, в ушах свистело, в висках колотило. Мелькнула злая мысль — что за род такой у Полянских! Ни словечка не скажут, ничегошеньки не объяснят, зато подлость за спиной сделают и жизнь изломают!
— Сплетни, мил друг, это если я б тебе рассказал, хорошо ли им в койке вместе, — сурово отрезал Ивор. — А то, что полюбовницу министерскую лучше не злить, это не сплетни, а здравый смысл. Так что теперь иди каяться.
— Так я не сделал ничего!
— А за это трижды каяться придется!
Каяться Соколович не пошел, его на ковер к воеводам на следующий же день вызвали. Суровым голосом припечатали: или поступает в распоряжение Подразделения по управлению наказаниями, или с ратной службой проститься может хоть сейчас. Очень волшебному миру хлебопашцы, например, нужны, в войну перебили, а теперь и хлеб садить некому, полудницы сами за плугом пошли. Вы ж, Мирослав Игоревич, хорошо копать умеете, чай, в войну наловчились?
Соколович молчал, становясь все спокойнее и спокойнее. Значит, Яга купила охранника для племяшеньки. Не спросила, не сказала, просто пальчиками щелкнула, с когтями своими длиннючими. А ведь он уже и с надзорщиком Ясиным познакомился. Ведьмак редкой дрянью оказался, из тех, кто за золото все, что хочешь, продаст. Так что они и о теплых одеялах договорились, и об одежде, и даже о камушках. Тот надзорщик не смущаясь сказал, что у него батюшка умеет сам камушки ладить, так что с Соколовича цена обычная — кошель золота за пару. Мирослав отдал сразу. Он пока не знал, будет ли прямо сейчас с Ясей встречаться, хочет ли с ней разговаривать. Просто посмотреть, убедиться, что живая, ногами ходит, губами улыбается. А потом решать, что самому делать.
И вот теперь, ты ж гляди, прелесть такая родственная нарисовалась. И воеводам ответ нужно давать немедля. Душегуб внимательно глянул на колонны расписные, полы зеркально-каменные, одежи парчовые, столы золоченые. Хорошо живут старшие воеводы, аки княжичи. Вспомнил, что за те два камушка к Колодцу отдал свой последний кошель. Подумал, что бодаться сейчас не время, да и рога у него, незаконного сына без поддержки и без сокровищницы за спиной, коротки. Кивнул:
— Хорошо. Согласен в надзорщики.
А дальше все словно вихрем завертелось — казарма, бумаги, снова бумаги, опять бумаги, вещи по сундукам раскидать, камушки для Колодца получить, в воду не дыша шагнуть, чтоб в каземате этом проклятущем оказаться. И долго смотреть на Яську, которая в угол забилась, до глаз какой-то рваниной укуталась и трясется как в падучей. Белая в синеву. Не говорит, только шепчет. Не плачет, только дергается. А в первый день так вообще его не узнала, пока Мирослав одеяла таскал, подушки взбивал и пытался вспомнить как матери, когда та болела, чай с калиной и мятой заваривал.
Мир сбегал в аптеку. Купил травы. Заварил чай. Выцарапал из угла Ясю, завернул в одеяло, напоил чаем. Яська плевалась, проливала, кричала, отбрыкивалась. Душегуб смотрел вокруг, лишь бы на нее не смотреть. Продавленные койки, рваные обои, потертый ковер, вопли за стенкой. Куда ж ты попала, девочка моя трепетная, кому ж ты помешала, чтоб здесь оказаться. Кинул Ясну на койку, сам рядом упал. Рыжая дернулась, отползти попыталась. Мир обрадовался — хороший знак, еще шевелится. В охапку сгреб, рявкнул в ухо:
— Лежи, горе мое рыжее! Иначе на погост не возьму!
Ну все правильно. Нормальным ведьмам скажи «погост», они хотя бы задумаются. А эта просияла как гривна и заснула. Тут же. Сопя ему в шею, вцепившись ногтями в ладонь. И еще во сне бормотала: «Живой, живой, смогла, получилось».
Вот тогда-то Мирослав и понял, что значит: холод до костей пробрал. И не просто давно пробрал, а в те кости вгрызся, обглодал, выплюнул, сапогом растер. Сам-то ушел, но дохнул напоследок. Душевно так дохнул. Потому что только сейчас у Мирослава словно какая-то тварь когтистая уползла с горла, и он нормально дышать смог. Когда от любимой работы — ошметки, будущее — в клочья, жизнь — в полной темени, зато в руках Яська. Легкая, как пустая внутри. На белой подушке волосы костром, на запавших щеках — ресницы ржавчиной. Может, все правильно та Яга решила, может, и пусть рыжая рядом остается, если с ней дышать легко и приятно, как в сосновом бору? Он уже две ратные службы совершил, еще сделает. Он уже в двух мирах жил, что ему та коммуналка. Он уже столько женщин знал, но душа болит только об этой.
Мирослав так и не решил ничего, заснул к утру. Проснулся, снова чай заварил, одеялами Ясю укрыл, в казарму отправился с отчетом. Так и так, здоровье душевное у осужденной подорвано, не помнит, не узнает, не говорит, не понимает. Прошу дополнительных средств на травы, на лекарства, на лекаря волшебного, не ненашинскому же ее показывать, в самом деле! А лучше всего — сменить каземат.
Воевода его с утра вино распивал да пивным супом заедал. А потому заботе новенького умилился прям до слез. Надо же, какой трепетный! И верно, ну как предателям да шпионам без травок, притираний и лекарей, в самом-то деле! Да ты, Мирослав Игоревич, прям цветок у нас нежный! Эх, неужто поэтому отказался пойти в дружину к Мирону Добрыничу, которую он ещё до войны собирал? Тонка кишка у душегуба на поверку оказалась. Вот тут на тебя, Соколович как раз все бумаги пришли, читать — не начитаться!
— То есть как — отказался? — удивился Мирослав.
Сам же писал заяву, просил взять: опыт позволял, выучка подходила, на молву о себе не жаловался. Это в ответ отказ пришел. Так Мир и не понял, почему отказали.
— Что значит — не понял? — ухмыльнулся воевода. — Ты ж сам, друг ситный, потом письмо написал, в коем просил заяву отозвать. Дескать, сложности у тебя, жизнь личная, семейная, да и вообще, как тут сказано? О! Твои интересы лежат в другой области!
Воевода бумагой перед носом помахал, бутыль с вином обнял и из кабинета отбыл, напоследок сообщив, что никаких лекарей шпионкам не положено. А Соколович в грамоту отказную вцепился. Дружина Мирона Добрынича была одной из лучших, не сказать — лучшая. Собранная задолго до войны, обученная по всем канонам волшебным, неволшебным во всем их мировом многообразии, в воде, в воздухе и на земле одинаково хороша. Мирослав об этой дружине мечтал еще когда у волхвов прозябал и молодых толмачей за волосы таскал.
И вот теперь он держал в руках две грамоты. Первая — согласие на то, чтобы Соколович Мирослав Игоревич прибыл в распоряжение дружины Добынича. Вторая — отказ Соколовича с извинениями. И отказ этот был совсем не его рукой написан. И подпись не его. И почерк этот Мир знал до последней закорючки.
В каземате Яся, которая вчера чуть ли не умирала, сегодня чуть ли не бегала. И платье натянула, и волосы убрала, хлеб откуда-то притащила и порезала. Мирослав скривился уже привычно — а ей точно вчера плохо было? Или притворялась? С рыжей станется, она у толмачей искусство лицедействовать отточила.
Мир швырнул бумагу на стол:
— Ты за меня написала?
Яся глазами пробежала, закусила губу, медленно кивнула.
— Я. Я объясню…
Соколович повернулся и вышел. Что там объяснять? Писала, по датам выходит, в самом начале войны, стало быть, после ифрита своего. Уже и изменила, и сбежала без объяснений, а все равно руками до его жизни дотянулась и разломала на кусочки. Зачем, спрашивается? Скучно ей? Играть не с кем? Да чтоб тебя леший забрал, Ясна Владимировна, одни проблемы с тобой, света белого не видно!
Что там за капитан был ненашиский, о коем судачили? Знаю, знаю, в жизни ты бы ничего секретного не отдала, не сказала, не подумала! Но с ифритом была, почему бы в капитаном вечерок-другой не провести? И заодно Миру жизнь испортить — развлечения ради.
Дальше было как обычно — бар, в баре полутрезвая девица в платье, которое больше пояс напоминает. У девицы дома никого, вот и пригласила зайти на поздний ужин, а потом остаться на ранний завтрак.
Он так и не понял, как Ясна об том узнала. Этот чертов бар был далеко от каземата, и девица незнакомая, да не задерживался с ней Мирослав долго. Потому что в голове мысль торчала, как ржавый гвоздь — Яська не такая, как ее тетка, не могла ж она ему жизнь под откос пустить просто так, за здорово живешь. И если объяснить что-то хотела, то надо бы выслушать.
Выслушать не получилось. Полянская в каземате перед его носом дверью грюкнула, заявив, что в неурочный день надзорщиков не принимает. Ступай, Соколович, со своими девицами милуйся, если так не терпится. И спаси тебя Жива еще раз к ней, Ясне, подойти, или она за себя не отвечает.
Ясна Полянская освоилась в новом каземате, потом к ней поселили Лешак, а затем и Решетовскую. Прошло время, и много чего было пережито, но Соколовича выслушать она так и не захотела. А он вскоре и пытаться бросил.
Знать, не судьба.