Глава 4. Бумага
Солнце было уже достаточно высоко, в каземате тихо, а в коммуналке — громко. Непривычно темно из-за задернутых штор, то бишь, простыней. За стенами задорно и весело кто-то то ли ругался, то ли чем-то восторгался — здесь зачастую не понять было. Кричали дети, грохотали взрослые, мимо двери прозвенела повозка Аминат. С кухни тянуло жареным мясом. Ясны и Зори не было — на работу умчались, у обеих смены сегодня были, и прогуливать они уже не могли. Воробья тоже не наблюдалось — у художницы, видать, снова квартировал.
Огняна Решетовская, осужденная душегубка, сидела за шахматным столом, застеленным белой скатертью, и с нехорошим предчувствием смотрела на садящегося напротив надзорщика. Чуть удобнее спину выгнула, чтобы синяк болел не так гадостно. В глаза душегубу заглянула, пытаясь понять хоть что-нибудь в этих приготовлениях.
Как она и предполагала вчера, велеречие Мирослава Игоревича долго не длилось — сегодня он прекрасно обходился одними только жестами, с утра ещё ни одного слова ей не сказал.
Мирослав вынул из кармана джинсов сложенный вчетверо лист пергамента, положил на стол и кончиками пальцев к Огняне толкнул. Решетовская на надзирателя посмотрела вопросительно, но ответа не получила, по лицу непроницаемому не прочла. На бумагу, уже изрядно помятую, зыркнула. Потом — на костяшки Мирославовы, сбитые, едва затянувшиеся, на лицо строгое. Не к добру всё это было. Почему молчит? Что за тайна смерти Кощеевой в бумаге этой несчастной? Сверх-вышка? Помилование? На кухне громко рассмеялась Даяна, что-то грохнуло и звякнуло. Душегубка коснулась пергамента пальцем, к себе подтянула. Посомневалась, снова на надзорщика посмотрела. Ничего смертельного его взгляд не сулил, впрочем, как и ничего хорошего. Огняна ссадину на лице потерла, рукав толстовки дернула. Устала бояться и быстро развернула документ.
Она ошиблась — к её заключению это не имело ни малейшего отношения. Огня жадно вгрызлась в строки, дочитала до конца, посмотрела на надзирателя. Мирослав глядел на неё ровно — ни эмоций, ни вопросов. Огняна перечитала ещё раз, внимательнее. Может, поняла не так. Может, ошиблась. Может…
Не ошиблась. Решетовская толкнула от себя лист, вскочила, роняя стул. Рот ладонью зажала, завертелась, как змеёй укушенная. Уронила Яськин крем с тумбочки. В стену вжалась.
Мир на нее глядел бесстрастно — ждал.
— Я не отдам её, — зашипела Решетовская, стрелой бросаясь к столу, чтобы бумагу в клочки разорвать, но Мирослав её предусмотрительно в карман сунул. На душегубку посмотрел твердо.
— Я не отдам её, слышишь? Не сметь! Я её кровь родная, я! А эту… Эту я в глаза не видела, и Светозара её не знает, совсем не знает, как можно? Чужому человеку отдать ребенка, как можно?! — требовала с него Решетовская, будто забрать у неё Светозару и отдать бабушке по отцу было решением Мира.
Душегубка пылала яростью и гневом, ей только секиры не хватало — головы сечь. Должно быть, в войну, одетая в кольчужную рубаху, с тесьмой в волосах и мечом в руках она производила страшное впечатление на ненашей, когда дружину на них вела.
— Сядь, — велел надзоршик.
Огняна глазами по комнате заметалась, на Мирославе взглядом остановилась, послушалась, на стул рухнула. От боли застонала коротко — все синяки да ссадины разом потревожила. Локти на стол поставила, лоб на ладони уронила, глаза закрыла.
— Надо что-то делать, — заговорила она быстро, но уже не так истово. — Я же её родная кровь, я же имею право не подписывать, не отдавать? Откуда я знаю, что она и правда Светозаре бабка? Я же могу? Могу?.. Чем она докажет, что она ей кровь родная, что сын её — отец Светозаре? А? Чем?!
Огняна посмотрела на надзорщика просительно. Мирослав вздохнул и мысленно помянул на чем свет стоит Глинского. Поднялся, взял с полки две чашки, поставил на стол. Чайником щёлкнул. Вышел из комнаты, на кухню зашёл, всех торчащих там соседей по очереди молча обойдя. Открыл ящик с наливками Зориными, взял бутылку не глядя, в каземат вернулся.
Огня все так и сидела, голову на руках держа. Смотрела, как Мирослав ей наливку в чашку льёт, а себе — чай делает. Спокойно, размеренно, и её мысли вслед за его движениями неторопливым невольно замедлялись. Это невольная волшба такая, что ли, у надзорщика? Елисей — тот невольно взглядом на свою сторону более слабых привлекать может. Много нужно силы, чтобы той волшбе противиться. У душегубов такая сила обычно есть, к ним лучших отбирают, а вот у простых воинов — далеко не всегда. Оттого Елисея целая рать слушаться может, оттого любят его даже те, кто не знает толком. За Огней шли, потому что костром горела так, что противостоять невозможно. За Елисеем — потому что его любили. Так и у Мирослава, что ли? Он двигается медленно, а ты за ним, как за иголкой? Его руки не спешат — и у тебя сердце замедляется. Огняна всё смотрела на Соколовича. Как банки закрывает и на место ставит. Как садится, чашку к ней толкает. Как смотрит внимательно. И внезапно для себя долго и шумно выдохнула.
— Пей, — приказал надзиратель.
Решетовская поморщилась, но глоток сделала. Оттолкнула чашку — гадость какая, надо же. В прошлый раз наливка сладкая была, а эта горчит, травами отдает, специями язык жжет.
— Ещё, — потребовал Соколович.
Решетовская посомневалась. На Мирослава посмотрела, взгляд его внимательный не выдержала, потянулась за чашкой. Глотнула ещё, закашлялась, схватила Мирославов горячущий чай, чтобы гадость эту запить. Наконец, успокоилась, продышала. И тогда Соколович потребовал самое страшное:
— Рассказывай.
Огняна понимала, что если она действительно хочет, чтобы Соколович ей помог, рассказать придется всё. Но это она не смогла даже Елисею поведать, а ему-то всё доверить можно было. О плене рассказала, от том, как все пытки пережила — рассказала. С гордостью даже. Она к тому времени все это много раз обдумала и пережила, и силу свою в этом нашла. Как же: в плен попала — и выжила. Под пытками была — и ни разу пощады не попросила. Пусть сны о том каждую ночь, пусть раны до сих пор болят, но это всё-таки воинская доблесть. Но Лада — это было о другом. Тогда, в их долгий разговор на съемной квартире, её задушили слезы, и Елисей не настаивал: не хочешь — не говори. Она очень хотела, но не смогла.
Теперь не хотела, но — удивительно — могла. Может быть, потому что позавчера в ванной именно Мир её за руку из бездны вывел. Может быть, потому что он не был Елисеем, и не хотел заполучить её сердце. Или потому что не был Елисеем, и ей не хотелось Миру сердце своё отдать навек? Огняна сделала глубокий вдох и очень медленно, долго выдохнула. Отпила наливки, слишком громко поставив чашку обратно на стол. Подумала, снова взяла в ладони чашку, чтобы хоть чем-нибудь занять руки. На Соколовича ещё раз посмотрела — тот за все время не менял ни позы, ни выражения лица, ни выражения глаз. Зажмурилась на несколько мгновений. Глаза открыла, за Мирославов взгляд ухватилась. И начала свой рассказ.
— В тот день Елисея ранили, — голос её был тих, так легче было его ровным держать. — Сильно ранили, и ещё снегом засыпало, нашли не сразу. Плох был, совсем. Второй воевода, Игорь Мстиславович, погиб. Многие тогда. Со вторыми петухами на нас напали. Все сонные были, все раненые. И я их в бой повела… Любомил Волкович подоспел, отбил нас, а я же вела — и оказалась впереди всех, меня от остальных и отрезали. Рана… — Огняна потерла толстовку на груди, и Мир понял, о какой ране идёт речь. Такую при кольчужной рубашке на теле можно получить только от конного — если меч сверху вниз идёт, под горловину кольчуги мимо шеи и вниз по груди. Чудом каким-то девчонке голову не отрубили. — Рана открылась, меня голыми руками и взяли.
Решетовская сглотнула ком в горле. Мир помрачнел. Резко как-то помрачнел, внезапно. Огняна больное задела, да не и не заметила.
— Везли долго, дни, наверное. В обозе на дно телеги бросили. У меня в рукаве мордовник был, я им рану себе и залечила почти… Я худая была, и волосы обрезаны накоротко — меня за мальчишку приняли, и потому… Убивать не стали сразу. Думали, отрок, из тех, что в тот день среди дружины были. Они знали, что дети у нас в плащах из одолень-травы, и потому руки у них не могут быть запятнаны кровью, пожалели. Как будто это не я вела дружину на них! А, может, те, кто в плен брал, те меня во главе и не видели… Не знаю.
Здесь Мирослав запутался в детях и плащах, а ещё в резонах, но прерывать душегубку не стал. Это всё детали, мелочи. Они не ему, ей нужны — чтобы страшно не было о самом больном говорить. Душегубка будто взглядом в его лицо вцепилась. Только смотрела она — и не видела его. Всё в память свою глубже проваливалась.
— В терему меня допрашивать стали — кто, что, где, сколько человек. Я отрока испуганного играла — и знаю вроде, и не знаю, и помню, и не помню. Отогрейте, мол, меня, покормите. Только в печь не сажайте и грудь не перевязывайте.
Мирослав поморщился, свою собственную память заглушая. Зубы сжал. Душегубов, как и ненашенских снайперов, не любили. В плен брали редко, все чаще на месте добивали. Узнали бы, что Решетовская — взрослая душегубка, а не мальчишка, расправа была бы скорая. И страшная. Он видел. Он помнит. Слишком много видел и слишком хорошо помнит. Мир моргнул, возвращая себя к рассказу Огняны. Сейчас ей помочь нужно, а его собственная боль — подождёт, как всегда ждала. Он воевода, сильный и славный, задолго до войны много битв повидавший. Он боль свою не бередит и не лелеет. Было — и прошло. А вот она — девчонка. Как Елисей вообще позволил ей в семнадцать лет на бой идти? Мог же, как наставник мог запретить. Она бы плена не узнала тогда. Разве для таких — маленьких — придумали плен?
— Меня оставили, и к вечеру я уже знала, как бежать буду. Только в хлеву… Там хозяева дома были, супруги, — Огняна задышала часто, Мир быстро налил в её кружку наливку и сунул Огняне, а потом и чай свой подвинул. Огня наливку выпила, а запивать не стала.
— Я думала потом про то. Не иначе как сами боги меня в тот плен толкнули и в терем направили. Нет иного объяснения. Муж с женой… Их пытали — хозяин дома того не то оружие какое-то новое охранять помогал, не то дороги тайные строил… Не помню, не знаю. Только он молчал, и при нём… При нём…
Решетовская поднялась со стула, отошла к окну, чтобы Мира, из-под лба на неё глядевшего, не видеть. Тополь сочувственно звенел ей желто-бронзовыми листьями. Огняна дышала, на ветки его смотрела. Чувствовала, как из рамы сквознячок тянет. Холодно, приятно. По пальцам, по ладоням.
— Чтобы он заговорил, при нем его жену пытали, — сказала она совсем тихо. — Я крик узнала. Он мне потом… Больше года… Почти каждую ночь…
Огняна крутнулась, оперлась о подоконник поясницей, руки на груди сплела. Подбородок вскинула гордо. Заговорила быстро, четко, по-военному:
— Лада, сестра моя. Я как в двенадцать в науку к Елисею Ивановичу отдана была, так о ней и не знала ничего. Но крик у неё такой — ни с чем не спутать. Много я в детстве крика того слышала, — Огня криво ухмыльнулась, а Мир не стал уточнять, кто ж так мучил девицу в родительском доме. — Когда стемнело, снег повалил. Я тучи с обеда видела, знала, что будет. Снег следы замести должен был, хорошо уходить по такой завирюхе. Ночью в хлев пробралась, а они оба едва живые на соломе лежат, умирают, — все ещё ровно чеканила Огняна. — Лада глаза открыла, признала меня. О Светозаре рассказала, дочери их, племяннице моей. Да о последней милости для обоих попросила.
Мирослав посмотрел на Огню вопросительно. Она стояла совершенно мокрая — душегубку пот прошиб, да так, что даже волосы на лбу намокли, и капельки по щекам стекали. Лицо чужое — уголки губ вниз оттянуты, ноздри вздуты, в глазах — безумие.
— Сделала, — сказала Огня громко, горделиво даже как-то, улыбнулась сквозь гримасу боли на лице.
Страшная была в этот момент Решетовская, как Смерть страшная. Мир насторожился — теперь не только глаз с душегубки не сводил, но и в её сторону всем телом на стуле развернулся, ко всему готовый.
Огняна подняла руку, положила сведенную напряжением ладонь себе на гортань. Показала на две точки — быстрая и тихая смерть. Смерть без боли. Смерть-блаженство. Она убила свою сестру и её мужа, и носила это в себе до сих пор, не в силах ни с кем поделиться.
Безумие разливалось по лицу душегубки, гримаса на лице в улыбку перетекала, а рука на горле сжималась сильнее. Мирослав рванул с места, кружку с наливкой в последнюю секунду ухватил. Плеснул в лицо Огняне, кружку на землю бросил, душегубку за плечи ухватил. Тряхнул так, что у той зубы стукнули. Испуганная, тяжело хватающая воздух вместе с испаряющимся спиртом Решетовская казалась безумной — и была в тот момент безумной. Наливка попала в глаза, она завыла, потянулась руками к лицу, но сделала только хуже.
Мир ухватил её за шиворот, потащил из комнаты. В ванную втолкнул, благо, свободная была. Он не слишком был уверен, что не вломился бы, будь там кто-то внутри. Соколович поливал голову Решетовской холодной водой из душа, а сам дышал — глубоко, медленно. Зубы разжал через силу — челюсть занемела. Одной рукой Огню за шиворот держал, другой — душ над ней, а перед глазами ветки смородиновые видел. Тонкие, гибкие, с листьями засохшими. С некоторых пор Мирослав Игоревич разлюбил смородиновое варенье. Жуткое свойство имеет смородина с реки Смородины. Не даёт волшебному силой своей пользоваться. Не даёт перевёртышу в птицу оборотиться.
— Всё, — взмолилась через несколько минут Огняна, у которой зуб на зуб не попадал. — Всё, уже всё хорошо.
Она сама поспешила в комнату, наклоняясь вперёд, чтобы вода не натекла на одежду. Мир пошел следом, опустив голову. Его руки позорно дрожали.
В каземате Решетовская нашла полотенца: одним волосы вытерла, другим замотала, третье Миру дала — руки вытереть. Дрожь волнами била по телу душегубки, а толстовку они всё-таки намочили. Не глядя на надзорщика, Решетовская скинула мокрые вещи, на кровать бросила. В шкаф полезла — свитер нашла. Волосы другим полотенцем обернула. Подошла к глядящему в окно душегубу, не сказала ничего. Он отмер, к столу вернулся. Взял другую чашку, плеснул ещё наливки. На стол поставил, чтобы она не видела, как руки у него дрожат. Огня выпила, кружку на место вернула, полотенце с волос стянула и на плечах оставила. Наливка согрела, и дыхание её выровнялось.
— Лада Светозару тут же в хлеву в соломе спрятала, а в руки леденец большой дала, на сонном зелье, — продолжила Огняна негромко и медленно, садясь под теплую батарею сушить волосы. — Она его как медведь лапу — сосала и спала все время. Пятый день. Кошма потом еле выходила её… Я пояса с Лады и мужа её сняла, Светозару к себе за спину привязала. Так с ней за плечами и дозорным шеи ломала, и по лесу к утру до реки дошла. Всё шла и Кошму с Пугом, кикимору и лешего, тихонько звала. Они с филинами дружат, те бы передали. А не было филинов, и вообще никого не было. Река спасла нас. Я в лёд постучала, а нас русалки со злости чуть на дно не утащили. Любят они детей и девиц, демоницы. Но пожалели, холодные, нашли нам Пуга, часа за три. Нас снегом замело почти, а эти гадости водяные только хохотали. Пуг нас в землянку свою забрал, Кошму нашел. Так вдвоем они и выходили — сначала Светозару, её медведь косолапый месяц грел… А потом и меня, травами да волшбой — рана хоть и зажила, да кровь мне испортила…
Огняна замолчала. Они так и сидели какое-то время — Огня у батареи, Мир — за столом. Друг на друга не глядели, каждый о своем думая, каждый свое вспоминая. В какой-то момент Решетовская встала, наливки ещё выпила, обратно к батарее вернулась, волосы досушивать. Хорошо, что короткие.
— А дальше? — спросил Мирослав, когда хмельная Огняна под теплой батареей едва не уснула.
— Дальше? — Огняна удивлённо подняла голову, улыбнулась пьяно и лихо. Но рассказывала уже спокойно. — Я мелкую Кошме с Пугом оставила, пошла своих искать. Не дошла, на ненашей в лесу нарвалась. В первом плену кольчугу и наручи отобрали, волосы срезаны, вот они во мне душегубку и не признали. Я и имя другое всегда называла. Тогда уже прослышали об Огняне Решетовской, туго бы мне пришлось. Не убили, но наиздевались всласть. Моё счастье — Кошма мне не долечила рожу на руках, что подхватила на дне той чертовой телеги. Она травы с собой дала, а я как в плен попала, выбросила их. Расчёсывала нарочно, они и брезговали заразной.
Рожа в войну у многих была, девицы и не сводили, наоборот — друг с другом, бывало, делились красотой такой. На случай поражения и плена. Держали при помощи волшбы да трав небольшим пятнышком, а случись что — расчесывали.
Мир посмотрел на пустую бутылку, встал. Быстро принес с кухни новую. Маленькие какие-то бутылочки у Лешак. Нужно сказать, чтобы хоть на пять чарок было. Такое вспоминать — одной не хватит. Интересно, сколько бутылок понадобится Соколовичу, когда он рискнёт разворошить собственную память?
Когда Мир вернулся, Огняна ожидала его стоя. Не плакала, но лицо её было одновременно и лихим, и несчастным. Она посмотрела на бутылку в руках надзорщика, с которой он крышку скрутил, на стол бросил, а наливать никуда не стал. Мир шаг к ней сделал, а она в сторону шарахнулась — не подходи.
— Елисею сказали, что Решетовская в плену умерла, — сказала Огняна горько, когда нашла спиной стену. Руки на груди сложила, на сапоги свои глаза опустила. — Конечно, умерла, потому что это я её убила. Я! Он год мою могилу искал. Мне же можно ничего не показывать, Мирослав Игоревич, — Огняна взглядом острым комнату обвела, а на надзорщика не смотрела. — Я и так это каждую ночь смотрю. Как Елисей умирает и как Лада. Только одного я спасаю, а другую душу. И как меня вешают. Вынимают из петли, пока бьюсь, отдышаться дают и снова вешают. И как водой обливают на морозе. Тебя обливали когда-нибудь на морозе, а, Мирослав Игоревич? А ещё детям головы долой. А они по снегу катятся, а след красный. Ты видел такое? Ты же душегуб, Мирослав! Ты же все понимаешь. Ты же видел такое.
Соколович напротив стал, чтобы избегать не смогла больше. Глаза её мутные взглядом своим зацепил.
— Видел, — сказал, как убил.
Огняна моргнула, воздух сквозь зубы втянула. Зашептала, слезами давясь:
— А теперь представь, как шею дозорному сворачивать, когда у тебя за плечами ребенок спит?! Как думаешь теперь, отдам я ей Светозару? Я её, спящую, через лес с волками несла, ночью, в метель, из плена ненашинского! На берегу реки в сугробе телом своим грела, русалкам утащить не дала!
Огняна на Соколовича смотрела, успокаиваясь, но и силы теряя с каждым вдохом. К окну мимо него отошла, на подоконник руки опустила, оперлась на них тяжело. Её впервые в жизни не брал хмель. Мыслила до боли ясно. Чувствовала безжалостно остро. Всё разом — Елисей, плен, Светозара, Лада. Слышала, как Соколович в свой каземат ушел, почуяла, как потянуло оттуда сигаретным дымом.
Курить Огняна не умела, но в горьком этом дыме было что-то притягательное. Кошма любила трубку, и от нее пахло всегда горько, едко. Она и табак сама выращивала, сама по-особому вялила, сама же втихаря продавала. Елисей ругался, а кикимора смеялась.
Решетовская выровнялась, выгибая ушибленную спину чуть сильнее, чем следовало — так болело меньше. Лицо ладонями отерла, к двери в соседний каземат несколько шагов сделала. И обмерла на пороге.
Мирослав стоял у открытого окна. Одной рукой курил, другой сигареты на подоконнике крошил. Обе руки дрожали. И самого его, черного, страшного, трясло всего. Решетовская, не думая, к Миру бросилась. За плечо широкое ухватила, к себе воеводу рывком повернуть попыталась. Он не дался. Сигарету до фильтра докурил, на подоконник бросил, попытался ещё одну из пачки вынуть, а с руками не совладал.
— Мир! — потребовала Огняна враз севшим от дыма голосом.
Нет ответа.
— Мир!
Пачку, которую так и не победил, в кулаке смял.
— Мир, посмотри на меня! — попросила она совсем хрипло и в плечо ему намертво вцепилась.
Соколович голову опустил, несчастную пачку сигарет терзая.
— Мир, ты был в плену? — спросила так, что не ответить было нельзя.
Соколович повернул к Огняне лицо, и её окатило до самого сердца его болью.
Угадала.
Мир смотрел на неё, молча и жутко. Огняна из его жёстких рук вынула смятую картонку, на подоконник бросила. Всхлипнула. Глаза тыльной стороной ладони утерла.
— Ясна знает?
Душегуб головой покачал. Не может знать, он чужим именем назвался. Душегубы всегда чужим именем называются. Только он просчитался — кольцо Верви с пальца не снял, запамятовал.
Огняна Мирослава, внезапно послушного, к себе повернула. Лбом в его плечо окаменевшее ткнулась, руки его дрожащие ухватила, и голову чуть повернула и глаза на воеводу подняла.
— Знаешь что, Мирослав Игоревич? — спросила дрожаще, руки его напряжённые гладя. Так Ясна делала, она видела. Значит, помочь должно. — Пойдем со мной. Не помогут нам с тобой ни наливки, ни сигареты.
Два часа спустя два душегуба сидели на скамейке около спортивного городка, так полюбившегося Огняне. Мокрые, растрепанные, погасшие. Зато живые, и никого из них уже не трясло. Устали оба до чертей: четыре спарринга, не счесть сколько вёрст по району в самом быстром темпе, две сотни подтягиваний на двоих и с полсотни Огниных падений. Мирослав в ближайшем киоске сигареты купил, и курил уже третью. Решетовская — первую. Кашляла, кривилась, но от Соколовича, который отнять у нее сигарету пытался, только отмахивалась. Спина её болела нещадно, но что с того, если голова трезвой стала?
— Почему тебя не убили? — спросила она, прицельно бросив бычок в урну и беря в руки пачку.
Соколович пачку отнял, нехотя подумал, что Глинский ему голову снимет, если узнает, что Мир Огняну курить научил. На кольцо своё показал, золотое которое.
— Я не знаю, что это за кольцо, — Огняна покачала чуть кружащейся от сигарет головой. — У Елисея есть, но я как-то не спрашивала никогда. Когда оно появилось только — мне не по чину было ещё вопросы такие задавать. А потом — не до того.
— Вервь. Тайное защитное общество, перед войной создали. Кольцо получил перед Китеж-градом, — коротко объяснил Мирослав.
Огняна тихонько вздохнула, пачку сигарет себе забрала. Прочитала на пачке надпись о том, что курение вызывает рак. Удивилась, о каком раке речь — о том, что на горе свистит? Вот он бы ей сейчас точно не помешал, сколько проблем можно было бы одним махом решить! Но сгинул волшебный рак в войну, не найти, свистеть не заставить. Подумала, что, раз не убили, раз кольцо, а с ним и гора тайных знаний, — пытать Мирослава должны были люто. И сколько шрамов скрывает широкая рубашка Соколовича — то только он сам да Полянская знают. И что же, она не спросила ни об одном? Ненаши были большие затейники по части пыток. В бою такое не получишь.
Огняна Елисея обо всех отметинах выпытала. О тех, что до войны получены, старых, затянувшихся, и о тех, что после её плена — ещё чуть розоватых. Её звёздочка на руке тоже часто ещё красным наливалась, особенно после тренировок. А сейчас разболелась даже, и немудрено. Она два года ни с кем в бой не вставала. Отвыкла, почти разучилась. Соколович был противником сложным, сильным и опытным. Хотя он и заставлял себя помнить о том, что перед ним девчонка без волшбы и вся избитая, а всё равно то и дело контроль над силой своей терял. Один раз Огняна так улетела, что чудом в металлическую опору турников головой не врезалась.
— Прости, не рассчитал, — Мир подал ей руку с серебряным кольцом на пальце. Решетовская руку приняла, на кольцо недобро покосилась. Нечестно же!
— В мире ненашей не снимается, — просто объяснил Мирослав и кивнул головой — мол, ещё круг по району?
Они пробежали и почти упали на эту скамейку, тяжело дыша и отфыркиваясь от пота. Вдвоем выпили бутылку воды, до дна. И принялись за сигареты.
— А всё-таки неплохо, — подытожила Огня свои первые попытки покурить, вынимая вторую сигарету и шаря на скамейке в поиске зажигалки.
Соколович зыркнул на неё тяжело, сигарету из губ дернул, пачку из рук отобрал, и то и другое в урну бросил. Душегубка рассмеялась даже, хоть и горько вышло.
— Мир, я не могу подписать эту бумагу, — сказала она звонко и уверенно. Поднялась со скамейки, головой мотнула — давай домой.
Соколович пошёл следом, привычно взглядом цепляя все места, где могли засады быть. Они сегодня с Решетовской весь район, наверное, на этот предмет изучили, пока бегали.
— Утро вечера мудренее, — сказал он уклончиво.
Огняна только воздух длинно выдохнула — стало быть, одного отказа её мало. Стало быть, придётся ещё повоевать за Светозару. Но она совершенно точно не отдаст её неизвестной ведьме, пусть она хоть триста раз будет матерью славного воина Ярополка Мещерского! Кто вообще сказал, что муж Лады, которого Огняна убила в том хлеву, был этим самым Мещерским? Сказали же Елисею, что в плену замучили насмерть Решетовскую. Решетовскую — не Мещерскую.