Глава 10. Мавки
Даже несмотря на сапоги-скороходы, Елисей Иванович добрался до терема в Синичанке только после полуночи. Переобулся, на свечи дунул, зажёг, в библиотеку ввалился. По самобранке затейливо постучал, сказал:
— Я дома.
Самобранка ахнула, ойкнула, вздохнула и в секунду из воздуха соткала с полдюжины яств, самовар горячий и гору баранок.
— Не то, — отрезал Елисей, стягивая ненашинскую куртку и свитер. На лавке лежали рубаха, теплый, но тонкий душегубский зипун, кольчужная рубаха, порты да сапоги.
Самобранка обиженно засопела, блюда убрала, самовар с хлопком в воздухе растворила. Оставила чашку чая, десяток баранок и явила целую гору писем. Разных — на дорогой бумаге и бересте, коже и даже сосновой коре. Мятые и ровные, грязные и идеально чистые, сложенные вчетверо, в конвертах и свитках, с печатями и следами клыков.
— Я, Елисей свет Иванович… — начала скатерть недовольно. Работа секретаря ей не нравилась, и она то и дело напоминала об этом последнему Глинскому.
— От князя есть? — строго перебил её Елисей, облачаясь в зипун, и самобранка мгновенно умолкла.
— Нет, — ответила виновато, будто это она не отвечала, а не Игорь.
— От Всеслава? — уточнил тем же тоном.
— Есть! — пискнула самобранка радостно, в воздух вскинулась, бумаги подбросила, одну прямо к Елисею с ветерком пустила. Наставник лист поймал, прочел, сам себе кивнул. Смял и на стол равнодушно бросил. Ничего нового, не смог ему помочь старый волхв. Елисей пальцами по столу постучал, подумал, да и пошел ненашенские вещи прятать.
Елисей не пробился к Игорю ни до того, как решился Огняну умыкнуть, ни теперь. А пока в мире ненашей пытался что-то решить — так и вовсе опалу за дерзость схлопотал, из столицы сослан был. Душегуб по городу теперь аки тать ночной передвигался, от дозоров лик отворачивал. Дозоры, ясное дело, его не замечали, даже если лицом к лицу встречали. Шли себе, насвистывали. Не хватало ещё Елисея Ивановича в каземат приволочь — это ж срам какой.
А кого-то просить хлопотать о нём Елисей не стал после бумаги об опале. И прежде все ходатаи ни с чем возвращались, а теперь нельзя было и подавно. И опала висит, и прознает вдруг Путята, что Глинский к Игорю пробивается — не сносить головы ни Елисею, ни Огняне. Одному лишь Всеславу, отцовскому другу, княжич о немилости у Игоря намекнул невзначай. Старый волхв мудр был, услышал воеводу. И к великому князю сходил, и письмо отписал — не вышло, друг сердечный. Что не вышло да почему — не писал. И объяснять едва ли придёт, скорее уж в лесах схоронится от милостей княжих.
— Сожги, — велел Елисей самобранке.
— Ну ты совсем уже! — возмутилась та. — Я приличная скатерть!
Елисей кивнул и пошел в соседнюю светлицу растапливать большую круглую печь. Совершенно не волшебная, но волшебно красивая, украшенная изразцами печь пронизывала терем в самом его сердце, через внутренние углы почти всех комнат, и верхних, и нижних, кроме зала, где был пир, там отдельная стояла. Душегуб растопил, заслонку закрыл, послушал, как дрова затрещали, а потом и в трубе загудело. Руки к гладкому резному боку печи приложил — не нагрелся ещё, но где-то там, в глубине, огонь уже есть. Он разгорается и набирает силу, и скоро накалит печь, нагреет стылый терем. Можно снять зипун и остаться в одной рубахе, можно прислониться усталой спиной к лежаку в библиотеке, чувствуя, как до костей тепло пробирается, как дышится легче, пусть на время. Сесть на выскобленный добела пол, затылком в изразцы упереться и думать о том, что, если они выживут, он приведёт сюда Огняну. Всем волшебным предметам в доме велит слушаться её. Перо Жар-птицы ей добудет, чтобы прихоти душегубки весь год исполняло. Всё, что попросит, к ногам её сложит. Хоть дружину ей под командование отдаст, хоть в стан поведет — самых младших наставлять. Она справится что с тем, что с другим. Захочет — прялку да волшебное веретено получит. Слово скажет — лучший меч да кольчугу. Нужно будет — любые книги и любых учителей. А пожелает — с ним вместе с «Альфой» и «Рысью» работать станет. Он из всех дорог для себя те выберет, на которые пальчик её укажет. С ней всякая, даже давно ведомая, иной будет, это Елисей ещё с войны знал доподлинно, и жаждал этой иной жизни, паче воды в зной.
Если они выживут. Оба выживут.
В печи, в благословенном огне, сгорало письмо Всеслава. И что теперь ему, в окно лезть в Игоря терем, коли в дверь не пускают? А почто? Поймают — на верёвке вздернут. Не поймают, доберется до Игоря — князь на плаху отправит за дерзость. Скудный выбор. Нечисть к великому князю подослать? Так бережёт великокняжий терем волшба большая, волшба древняя.
И волшбой же единой могли себе объяснить Елисей и Есения то обстоятельство, что князь Игорь о княжиче Елисее уж больно упорно слышать не желал. Полумавка утверждала, что бывает такая волшба — дабы одному человеку другого закрыть, и отцу её она ведома. Глинский соглашался, но легче от того не становилось. Как снять волшбу — не известно. Доверять окружению Игоря — безумство. Оставалось только идти по их плану и славить Перуна с Даждьбогом. Авось.
Планов у Елисея было несколько, и ни один человек, включая Есению и Любомира Волковича, не был посвящен во все. Им безопаснее было знать только лишь свою часть работы, и отвечать только за нее.
Первый план Елисея Ивановича и Есении Вольговны заключался в том, чтобы склонить дружины на свою сторону и собрать бумаги на случаи несправедливых присудов Прави в войске. Посеять среди ратных мужей первое сомнение — а так ли непогрешима Правь, как они привыкли?
Елисей пока не призывал ничего и никого свергать, не звал на битву. Рано было. Нельзя ополчить людей на то, во что они испокон веков верят, и тут же велеть за это драться. Нельзя солгать, что во всем виноват Игорь, и тем самым успокоить древлян, будто Глинский следует их указке. Нельзя сказать, что виновны во всем древляне и развязать тем междоусобную войну. Всё нельзя. Бережно надобно. Медленно.
План этот, если даже весьма внимательно приглядеться, требованиям Путяты не перечил, по крайней мере, поначалу. А Елисей и не уточнял, что собирает сторонников не против Игоря, а для Игоря. Есения уже который день по дружинам верхом на волке стрелой летала. Бумаги собирала, одни слова слушала, другие, по научению Елисея, говорила. Дружинников очаровывала, семя сомнения в их сердца роняла, на сторону Елисея да несправедливо осужденной душегубки Огняны Елизаровны склоняла.
Согласно плану Елисея Ивановича и Любомира Волковича, славный воевода, один из наставников стана душегубов, спрятал в горах Владимиру с сыном, утром как раз от них вернуться должен был. Если Путята со товарищи разыграют-таки карту Огняны, они вполне могут взяться за названного сына Елисея Ивановича. А в горы древлянам ходу не будет, горняя нечисть стеной станет. Ратмир из горных был, и сына его они сберечь должны.
Владимира по довоенным бумагам, тайным, чудом добытым, зелье особое изготовить пыталась. Только не полные бумаги они добыли, а Володя не была Ратмиром, и потому работа обещала быть долгой и трудной. Она с лекарствами работала, а с отравами, да ещё такими сложными — никогда. Но Елисею нужен был яд, страшный яд. И противоядие к нему.
И третий план был только Елисеев. Ни один человек в нем не принимал участия. Пуг у реки Смородины дневал и ночевал, работу делал — самую важную, самую тайную. И самую опасную. От той работы, быть может, и зависел исход всего дела.
Елисей Иванович Глинский был княжичем по рождению, да не по научению. Обойти Путяту в хитросплетениях его козней он не мог. Неразумно было даже браться — старый древлянин жизнь положил на хитрости в делах государственных, а Елисей с трёх лет ратному делу обучался, и на престол, что древлянский, что великокняжий, никогда подготавливаем не был. Но вот только обучался он хорошо, и коль не мог обойти древлян подлостью, справится ратной хитростью. Елисей Иванович Глинский брал города, возьмёт и древлянские земли.
Княжич Глинский сидел под печью, всем собой тепло её ощущая. Как он ни бегал от своей судьбы, как уйти ни пытался, а лицом к лицу с нею стал. Дали ему боги долю такую — в великом княжем роду родиться, воеводой славным сделаться, да волшбу редкую иметь — людей на свою сторону легко склонять. Когда бы к этому всему он не питал острой нелюбви к бессмысленной смерти, он, быть может, иной путь выбрал бы десять лет назад, когда ему в первый раз предложили великокняжеский престол занять. Но Глинский предпочел обучать душегубов. Учить не просто убивать — а без нужды не губить. Учить выживать более, нежели уничтожать. Побеждать.
А теперь Елисею до жути хотелось пробраться однажды в терем к Путяте и бесславно зарезать его во сне. Князя древлянского, Мстислава, что под дудку Путяты Мицкевича как болванчик пляшет. И Вольгу заодно, пусть Есения и проклянет его потом. Но это же древляне, они как Чудо-Юдо поганое. Отруби одну голову — две поднимутся. Отруби две — четыре явятся. А за ними все бешеные древляне встанут и войной на своих пойдут, хоть подчистую испепели их земли, а заодно всех соплеменников, что в дружинах по стране разбросаны.
Княжич понимал — его племя всегда сплоченным было и яростным. За своих и войну поднимут, и врагов в клочья разорвут, буквально, и противу великого князя пойдут. Даже если их всех в чистом поле положат. И, видят боги, он для них такой доли не желал. Ни для кого не желал. Потому, собственно, в осьмндцать и сбежал от дел государственных в лес к душегубам.
Вот только забыли соплеменники, раз за разом черту переходя, что Елисей тоже был древлянином. И в крови своей нес ярость предков, их жестокость и неукротимость, звериную хитрость и редкое хладнокровие. Елисея можно было выводить из себя очень долго, гораздо дольше, чем может показаться на первый взгляд, но все же — не бесконечно. Нельзя обложить дикого зверя и ожидать, что он добровольно в капкан лапу сунет.
В двери негромко постучали — не иначе Любомир вернулся. Елисей глаза открыл и понял, что проспал невесть сколько часов. За окном ещё темно было, но явно к утру клонилось. Рано воевода, Елисей Иванович только с рассветом товарища ждал, а то и позже. Ведьмак отлепился от теплой печки, глаза потёр. Проходя библиотеку, велел самобранке письма убрать. Свечу взял, дунул, зажигая, и в сени пошел. Двери открыл, да и свечу на порог выронил, подхватывая на руки окровавленную Есению. У неё сил не хватило даже двери отпереть. Елисей ногой свечу затоптал, двери захлопнул, душегубку до ближайшей лавки дотащил, уложил осторожно. Волосы рыжие с лица совсем белого убрал. Она глаза закрыла, дышала едва-едва. Вроде и в себе была, а глаз не открывала. И раны ведьмак ни одной не нашёл.
— Есень, ты меня слышишь? — спросил резко.
Она едва заметно кивнула, выдохнула, а глаз не открыла. Губы страшные, будто чужие, в корках запекшихся, шевельнулись и замерли.
— Ранена? — ещё жёстче.
— Нет, — одними губами. — Устала. Пить.
Елисей Иванович встал, к самобранке быстрым шагом подошёл, перестукнул пальцами — воды, зелий! К душегубке вернулся, а она пальцами шевелить — и то не может. Дышит едва, с лавки на пол не валится только лишь потому, что на ней как куча тряпья окровавленная лежит безвольно. Елисей наклонился, меч с талии тонкой отстегнул, нож с второго ремня снял. Арбалета у нее не было, и колчана со стрелами тоже. В волосах огненных — листья да ветки мелкие застряли.
— Куда тебя черти втащили? — голос Елисея слушался пока, но злость проступала явно.
Полумавка не отвечала, глаз не открывала. Наставник к столу вернулся, где самобранка в воздухе зелья соткала, воды кувшин и бульона горшок. Пробормотала что-то сочувственное, краешком утерла слезу с несуществующего глаза и снова безжизненно повисла. Елисей первым делом два Володиных флакончика ухватил, Есении голову поднял, да и в горло один за другим влил, с губами ранеными особо не церемонясь. Водой прямо из кувшина напоил — душегубка глотала жадно, весь кувшин выпила, губы до крови изодрала. Ведьмак дождался, когда глаза зелёные, мутные и больные, откроются. Спросил требовательно:
— Что случилось?
Есения, хотя глаза и открыла, голову на шее удержать не могла, она у нее каталась, что тот колобок по подоконнику. Наставник за подбородок душегубку ухватил, на себя смотреть заставил.
— Что с тобой случилось? — повторил строго.
Есения глаза прикрыла — сейчас, немного ещё времени дайте. Подышала, руками по кольчуге в крови засохшей слабо повела. И заговорила, собираясь с силами для каждого слова:
— Мавки… напали. Волка… порвали… его… кровь. Меня… гнали.
И голову на плечо наставнику уронила, вздохнула тихо, на всхлип похоже. Ведьмак в лице изменился, на руки её сгрёб, в соседнюю светлицу отнёс, откуда печь топилась. На полатях широких устроил, кольчугу, наручи да сапоги стянул, одеялом пуховым накрыл. Пошёл дрова в печь бросать, разжигать заново. Заслонку задвинул зло, за бульоном сходил. Подушки под голову безвольную девичью подсунул, с ложки её покормил. Молчал, не спрашивал, хмурился только. Душегубка чуть порозовела, улыбаться слабо начала. Елисей горшок с ложкой на пол поставил. И тогда уже потребовал:
— За что?
Есения руку слабую из-под одеяла вынула, на кровь засохшую посмотрела, скривилась.
— Не знаю, Елисей Иванович. Не то за батюшку, не то за вас. Мавки древлян не любят, а каких на этот раз — мне спрашивать как-то недосуг было.
И глаза отвела, не договорила.
— Есения! — прикрикнул Елисей. — Правду!
— Сказали: ещё раз одну встретят — до смерти загоняют, — призналась Есения стенке и подбородком упрямо дёрнула. — Вот и остались вы без гонца, Елисей Иванович, седьмицы не минуло.
Это была, безусловно, потеря. Не самая большая беда, худо было бы, когда б гладко всё складывалось. Когда слишком гладко, то либо в западню тебя гонят, либо под самый конец всё разрушится к лешим. А так — ничего, прорвутся. Медленнее будет, ежели он один будет в дружины ездить, а не с Есенией пополам разделит работу, но то не горе. Горе было бы, когда бы её, идиотку, до смерти загнали. Кто же разговаривает с мавками, когда знает, что ровно половину твоей крови они на дух не переносят?
— Разберемся, — ответил непонятным тоном. — Бумаг добыла?
Есения медленно и тяжело вынула из-за пазухи несколько сложенных листов, с уголками, кровью пропитанными. Наставник их быстро глазами пробежал, нахмурился. Присуды Правь творила как хотела. Славных воинов преступниками нарекала, в ссылки да на рудники отправляла. Плохо, что так случилось с воинами, но хорошо, что Есения нашла об том бумаги. Елисею нужны доказательства, неоспоримые доказательства того, что Правь подчинена древлянам. С ними и с дружинами говорить сподручнее, и с обывателями, и Игоря убеждать.
— Пить, — попросила жалобно душегубка за его спиной, и наставник вспомнил о Есении. Сходил в библиотеку к самобранке, принес ещё воды. Напоил, к печке заглянул. Бумаги в крови взял, далее просматривать принялся, то и дело поглядывая на кровать, где тяжело, но ровно дышала Есения, глядя запавшими глазами в потолок.
Десять лет назад Есения в стан душегубов сама, пешком по лесу пришла, лесные провели. Девчонка, год как мать-мавку схоронившая, и добра в родном дому не видавшая, место в стане вытребовала себе. Поклялась волосы срезать, коль сильно приметные. Только научите. Только отцу не отдавайте, Елисей Иванович.
Душегуб, когда бы не волосы красные, и не узнал бы Есению, которую несколько месяцев назад у боярина Добрыни на широком дворе на коня мимоходом подсадил. Подумать не мог, что был едва ли не первым, кто к полукровке по-человечески после смерти матери отнёсся. И потом долгие годы не знал, что Путяте она племянницей двоюродной приходилась. А Есения и не говорила — не любила она свою родню. Ещё тогда не любила. Не то за мать замученную так, что жизни не вынесла, удавилась, не то оттого, что чутьём мавочьим недобро в них чуяла. Елисей доподлинно не знал, да и не пытал. Он хорошо ещё помнил, как лет семь назад древляне её по лесу гоняли, выпороть намеревались. А он меч обнажил и наперерез бросился. Троих гридей в честной схватке победил. Есения меж ними ловко носилась и под колени древлян подсекала, дабы наставнику сподручнее было. Душегуб гридей выгнал и велел не возвращаться боле. А сам Вольге отписал — не желает дочь твоя домой возвращаться. Коль хочешь воротить — сам приезжай да говори с ней, силой увести не дам, не кобыла гнедая. Вольга не приехал. На лето забрал, правда, раза два, да к осени вернул оба раза, и Есения споро догоняла товарищей в науках.
— Есения, а что с витязем Веселовским? — спросил Елисей, в третий раз бумагу читая. — Где подвох-то, на вид обычное дело. Есения? Есения!
Ведьма лежала на подушках, дыша мелко и часто. Глаза закрыла, и тени под ними были чудовищно большими и темными. Губами перебирала — воду искала. Елисей кувшин подхватил, напоил, но лучше ей не стало. Одеяло отбросил, ухо к груди девичьей прижал — сердце быстро стучало, слишком быстро, и неправильно. Справилось бы.
— Этого нам не хватало, — резко выдохнул Елисей.
Душегуб бросился к самобранке, постучал коротко, лекарство потребовал.
— Я не лекарь, я не знаю, — испуганно ответила скатерть и явила княжичу весь тот огромный запас, который оставила ему Владимира. Елисей не сдержал рыка.
В дверь постучали — сильно, уверенно. Елисей Иванович в окно глянул — светает, наверняка Любомир Волкович пожаловал.
— Входи, отворено! — крикнул воевода, пытаясь понять, какое зелье ему требуется. В соседней светлице застонала Есения.
— Больно ты неприветлив нынче, друг мой любезный, княжиче светлый, — в библиотеку, посмеиваясь, вошёл Любомир Волкович. — Где хлеб-соль, где рушники вышитые под ноги мои лёгкие, где лилейник во славу главы моей светлой?
— Я рад тебе, — бросил княжич светлый, от лекарств не отвлекаясь. — Все благополучно?
— Оно и видно, что рад, — протянул ведьмак с насмешливым сомнением. — Ты меня такими вопросами не обижай, сделай милость!
Высоченный, выше Елисея, да на десяток лет его старше, Любомир Волкович был не только славным воеводой и наставником, но и одним из тех душегубов, за которых ненашенские спецотряды готовы родного командира отдать. Волосы его темные стрижены были коротко, по-ненашински — Любомир весь последний год работал в неволшебном мире, да так много, что к волшебным и носа не казал. Там и постричься пришлось, и бороду тонко да коротко выбрить. Елисей всё никак привыкнуть к новому облику товарища не мог, всё ему Любомир каким-то новым казался, не таким. Елисей на нём взглядом то и дело спотыкался. Любомир над тем только посмеивался, бородку тер и обещал ни за что волосы не отпускать — страдай, княжич, пусть это будет самой большой твоей бедой.
Любомир Волкович полностью оправдывал свое отчество — в его частых улыбках легко угадывался волчий оскал. Он не был ни характерником, ни оборотнем, и волков в ближайших родственниках не имел, а поди ж ты — похож. Лицо его было резким, с крупными жестокими чертами, очень подвижное. Такого на большой дороге встретить можно, и с кошельком да жизнью впридачу расстаться, а можно было и во главе дружины увидать, в бою, в самом пекле. Что там, что там Любомир Волкович выглядеть будет к месту да ко времени.
— Что нового ты там разглядеть думаешь? — уточнил он весело, бросая на лавку меч и арбалет. Елисей перебирал флаконы, на товарища не отвлекался. — Ты…
Взгляд Любомира сделался из насмешливого враз холодным — он бутылки Володины узнал.
— Что случилось? — спросил резко.
— Есению мавки до полусмерти загнали, — ответил в тон ему Елисей и выхватил, наконец, первый нужный пузырек. Отставил, продолжил искать второй.
— О как! — бодро воскликнул Любомир, который всякую новую беду принимал так, словно её одну всю жизнь ждал. Заглянул в открытые двери светлицы, где под одеялом Есении и не видно было толком. Возмутился:
— Рыжая! Нашла время валяться!
— Она тебя не слышит, — строгий, размеренный, но спорый Елисей Иванович набрал полные ладони бутылочек и на ходу велел:
— Бери воду, соль, поташ, делай раствор, она, кажется, иссохла.
— А, так у нас совсем всё хорошо! — потёр бородку Любомир и постучал по самобранке, потребовал живо:
— Душа моя, поташ, соль и воду, будь любезна.
Самобранка помолчала, только угол сердитыми складками собрала. Она Любомира недолюбливала. Волкович то локти на стол ставил, то ногтем её царапал, а то и вовсе в пылу спора кулаком по столу стучал.
— Сожгу, — ласково пообещал Любомир.
— Не могу без Елисея, — обиженно буркнула скатерть и отползла в один угол стола, собравшись гармошкой.
— Сам сожгу! — рявкнул из соседней светлицы Елисей, и скатерть мигом распрямилась, зачастила:
— Будет вам угрожать, разугрожались. Я приличная скатерть, я свод законов скатертей-самобранок соблюдаю!
Под обиженный бубнеж на стол явился кувшин воды, ложка и две мисочки. Любомир ловко отмерил нужное количество, ложкой в кувшине поболтал, попробовал, скривился. Ложку в кувшин бросил и в светлицу пошел.
Елисей, напряжённый, тетивой натянутый, на полатях сидел, бессознательную Есению одной рукой за плечи держал, зубами пробки из бутыльков вынимал и в рот душегубке вливал. Один за другим, губ её искалеченных не жалея.
— Вот за что люблю рыжую, так это за умение на ровном месте всякую напасть находить, — Любомир сел в ногах у Есении, кувшин обнял. — Что ни вспомню за последние лет восемь, так то или Пожарище твое с Ратмиром и Володькой, или эта отличилась. А то и вовсе разом.
— Будет тебе лясы точить, раствор давай, — рыкнул Елисей и кувшин отнял.
— Нет, ну сам посуди, — не унимался Любомир, находя под одеялом ноги Есении и скидывая её сапоги. Босую ступню попробовал — плохо, холодная. — Ты помнишь вообще? То ей Огняна твоя руку сломает, то она на Звенислава волшбу напустит, а когда…
— Ногу, — тихо перебила его открывшая глаза Есения. — Огня сломала мне ногу. Случайно вышло.
Елисей кувшин Любомиру вернул.
— Иди ты к лешему, Есения Вольговна, — сказал отрывисто, на подушки её укладывая. И из светлицы прочь пошел чёртом злым, да на пороге обернулся:
— И чтобы возле коммуналки больше ни тебя, ни посыльных твоих духу не было!
— Как, оказывается, легко напугать Елисея Ивановича, кто бы мог подумать! — хмыкнул Любомир Волкович, когда Елисей ушел. — А ведь ты даже не Огняна.
Оба, и Любомир, и Есения, лучше прочих знали, что скрывается за злобным, жутким Елисеем, который разговаривает приказами и, не глядя, сносит головы с плеч. Знали, потому что видели его таким — два года назад. С того дня, как они отбили сообща нападение ненашей и потеряли в этом бою Огняну, и почти до самого конца войны, когда Елисею сообщили, что Решетовскую замучили в плену, Глинский жил и воевал на одной лишь ярости. Умело обузданной и направленной, а всё же ярости. И когда душегубы увидели таким товарища седьмицу назад, как из мира ненашей вернулся, выспался и мысли воедино собрал, оба и затосковали. По очереди: сначала Есения с дурным расположением духа наставника встретилась, а к вечеру и Любомир. Памятуя историю двухлетней давности и зная весь расклад по древлянам, душегубы пришли к общему выводу — быстро это не пройдет, с таким Елисеем придется снова учиться жить.
Любомир пересел на место Елисея, в волосы красные ладонь запустил, голову легкую приподнял.
— Пей, чудище лесное, тебе много надобно.
— Не могу больше, — слабо взмолилась Есения.
— Ты это сейчас наставнику своему говоришь? — прищурился Любомир. — Давно не отжималась, я погляжу.
Душегубка улыбнулась едва заметно. Она уже давно не юнка, а Любомир — не её наставник, а поди ж ты, старые привычки так просто не вытравить.
— Что с сородичами своими не поделила? — спросил воевода, всё-таки напоив её. Кувшин на землю поставил, на широких полатях рядом с Есенией ноги в сапогах протянул. Спину да затылок на изголовье высокое устроил, подбородок потёр. Есения где-то у него у пояса завозилась, на бок себя со стоном перевернула.
— Не сородичи они мне, — сказала губами потресканными. Хоть и слаб был голос её, а зол.
— Угу. А кто тогда твои сородичи, древляне?
— Нет.
— Ну да, ты у нас Жар-птица, из пера сама себя родила, — фыркнул насмешливо Любомир Волкович.
— Да уж лучше б из пера, — вздохнула Есения и глаза закрыла. Душегуб на неё сверху вниз глянул, хмыкнул — да ведьма спала уже.
— Я в деревню наведаюсь, — на пороге появился Елисей, застегивающий на груди ремни арбалета. — Буду через час.
— Не ори, — зашипел Любомир, вставая. — Ребенок уснул. Мне с тобой идти, или с ней остаться?
— Присмотри, — ответил Елисей и вышел.
Когда час спустя наставник Глинский, нагруженный котомками со всяческий снедью, вернулся к своему терему, Любомир сидел на перилах крыльца, устроив на них свои длинные ноги, и, блаженно прикрыв глаза, слушал утренних птиц, спрятав покрасневшие от холода руки в рукава зипуна. День был на диво солнечный, и синицы радовались ему как могли.
— А тебе, смотрю, рады даже ни свет, ни заря, — протянул Любомир Волкович с доброй завистью, осматривая котомки, которые Елисей на крыльцо скинул. Княжич руки, красные от ветра и холода, недовольно потёр, на товарища глянул раздражённо.
— Спит? — спросил Елисей, кивая на терем.
— Ага. Потеплела, порозовела, воды влил два кувшина, — отчитался Любомир. — Так, друже, слушай теперь. Володька в порядке, Сей хуже Ратмира, мне жалко горных. Заслоны там на диво, корме меня никто не пройдет. Если меня пришибут, не пустят даже тебя, потому береги меня как зеницу ока.
Елисей кивнул, о порог затейливо носком сапога постучал, котомки в воздухе растворились. Поежился, снова руки потёр. Зябкое утро было, неприятное, хоть и солнечное. Ему бы поспать сейчас пару часов, да ехать надобно, а прежде — все весточки перечитать. Елисей забыл уже, когда и спал всю ночь. Разве что, когда с Огняной был. И то проснулся затемно, пустоту сквозь сон почуяв.
— Беречь не обещаю, а вот задачу новую дам, — ухмыльнулся княжич. На товарища глянул глазами светлым, спокойными. Любомиру от того спокойствия да улыбки Елисеевой неуютно стало.
— Ну, это мы завсегда, — Любомир собрался, было, что-то ещё сказать, когда из лесу прямо к ним просвистела стрела. Душегуб, рук из рукавов не вынимая, с перил скатился в примерзшую траву, а Елисей, не дернувшись, стрелу рукой у самого столбца деревянного перехватил, в ладони над тем местом, где голова второго воеводы мгновение назад почивала. На лес глянул, кивнул кому-то невидимому и развязал тесьму, что на древке стрелы держала небольшое письмецо.
— А, это у тебя почта такая! — Любомир на перила обратно прыгнул, ноги в столбец упёр, руки снова в рукава сунул. — А ногами никак?
— Никак, — подтвердил Елисей ровным тоном, бумагу в рукав пряча. — Ты здесь. Правила же знаешь.
— Да уж куда уж! Каждый делает свою работу, о другой не пытает, и с прочими, по возможности, не пересекается, — занудно процитировал воевода, ни словом, ни тоном не ошибившись. Он никогда ничего не забывал, такая память к него дивная была. — Да вот только с Есенькой оплошали маленько.
— Не надолго, — покачал головой Елисей, опираясь на столбец у ног Любомира. — Есть дело, дело срочное и тайное. И ты с ним справишься лучше меня.
— Потому что я не в опале? — понятливо покивал Любомир.
— И потому что Трибунал — это твоя вотчина, — припечатал Елисей.
— Опять?! Так я ж по Огне всё ещё месяц назад нарыл, — удивился воевода, ноги от локтя товарища убрал, на землю напротив него спрыгнул. Елисей тоже от столба отлепился, стал напротив воеводы, руки на груди сложил.
— Не она. Полянская Ясна Владимировна. Нам надобно её вытащить, пока все тихо.
Любомир присвистнул.
— Опять девица? Елисей, четвертая. Что они все к тебе, как русалки к дураку на Купала, липнут и липнут?
— Это не моя, — недовольно покачал головой княжич. — Но вытащить надо.
— Ну надо так надо, — пожал плечами Любомир Волкович. — Вытащим. Её ж, поди, не из-за тебя упекли, значит, и вынуть можно. А чья, кстати?
Глинский вздохнул с досадой.
— Ну какая тебе печаль? Помоги девчонке.
— Да интересно просто, — пожал плечами воевода. — Я у тебя посплю до вечера, а вечерком и в столицу выдвинусь. Медовухи с собой возьму, сыра… И денег, пожалуй. Много денег, Елисей, у нас за месяц все только пугливее стали.
— Сделаем, — кивнул Елисей, прикидывая, как ему все успеть сегодня. — Мне ехать надобно, потому ты за Есенией пригляди, а потом только езжай. И смотри, в лесу осторожнее, Любомир. У нас, кажется, врагов добавилось.
— Ну это уж как водится. Ладушки, накорми меня, мил человек, напои да спать уложи.
— Нашел Бабу Ягу, — хмыкнул Елисей, входя в сени. — Иди к самобранке и сам договаривайся, а где баня да горницы — сам знаешь. Мне ехать пора, а перед тем ещё бумаги читать.
— Слушай, Елисей Иванович, — не унимался Любомир, — а славную деваху мы из мавки вырастили. И чего я в войну её в свой отряд не взял?
— Нашел время! — возмутился княжич, двери за ними запирая.
— Я исключительно с наставнической точки зрения! — возразил, смеясь, Любомир.
— Шел бы ты спать, друг мой наставный, — колко ответствовал Елисей. — Без тебя так тихо было.
— Сначала есть. Как думаешь, самобранка снова мне вчерашнее подсунет, или смилостивится?