Глава 12. Древляне
Древлянская деревня напоминала зубы Кощеевы — вроде целые, все на месте и гнилью лишь слегка тронутые, а как ощерится Бессмертный — так, глядя на его улыбку, повеситься хочется.
Душегубы, которые в деревню эту завернули за хлебом и сыром, спешились, переглянулись. Елисей нахмурился, Есения ладонями губы закрыла, Любомир выдохнул резко, сердито очень.
— Что это? — прошептала душегубка, сквозь пальцы слова проталкивая. — Почему? Год с войны прошел, у нас же не так все?
Оглянулась на мужчин, скривилась, спросила жалобно:
— Не так ведь?
Из-под снега торчало изб двадцать. И крепкие, и хилые, что к земле сползали, и одни обломки только. Снег круг них какой-то мутно-серый лежал, будто комьями, и островки жухлой травы ежились, и голая земля то тут, то там просвечивала. И еще тихо было, очень тихо. Коровы не мычали, овцы не блеяли, дети не шумели, журавли на колодцах не скрипели. Пахло почему-то сразу всем — и болотом, и навозом, и морозом. Есения поежилась и на небо глянула. Чувство такое, словно ночь вокруг темная, хотя только полдень отзвенел.
Хромая старуха, впрягшись вместо лошади, волокла куда-то телегу на полозьях. Доволокла, бросила у избы без крыши, уже наполовину на бревна разобранной. Не глядя по сторонам, потянула с телеги топор, замахнулась. Уронила, в снежную грязь рядом опустилась. Душегубы снова переглянулись. Любомир Есении уздечку своего оленя бросил, у телеги в минуту рядом оказался. Заговорил ласково, топор с земли подхватил.
— Ну что вы, бабушка. Разве дело вам самой топором махать? Давайте мы поможем. Нарубим, отвезем, напилим.
Старуха отползла от душегуба на диво быстро, на ноги вскочила, заезжую компанию оглядела. Еще больше помрачнела, руки за спину спрятала. Стриженные волосы Любомира ей особенно не понравились. Волкович уже вовсю махал топориком, а Елисей, видя, что бабушка гостям не рада, к ней близко не подходил, на землю у оленя присел, малый арбалет, что в руках держал, на колени положил. У него оборвался ремень, когда он с оленя на землю прыгал, и теперь, чтобы не ходить с оружием в руках, нужно было новую дырочку в мягко выделанной коже проделать. Шила не было, и душегуб не придумал ничего лучше боевого ножа. Разворотит к лешим, конечно, но и так и так менять придётся.
Есения троих оленей к изгороди привязала, старухе поклонилась, сказала:
— Добрый день, уважаемая. Мы давно в дороге, просить у вас хотели сыра, хлеба.
— Сыра. Хлеба, — повторила старуха очень странным голосом. Перевела взгляд на арбалет. На стрелы. На мечи. Кивнула. Зачастила неприветливо, но ровно:
— Конечно, гости дорогие, сейчас вам вынесем и сыр, и хлеб, и репа еще была, и морковь, и…
Глинский недоуменно нахмурился — зачем им репа с морковью? Его мыслям ответил непривычно резкий голос Есении:
— Уберите арбалет, Елисей Иванович. Уберите!
Душегубица сделала два шага к старухе, но близко не подошла. Подняла руки, ладонями в ее сторону повернула, и сказала будто бы тихо, но так, что ее голос по деревне разлетелся:
— Мы не угрожать приехали, мы отбирать не станем. Заплатим, золотом заплатим. И поможем, коль что-то нужно. Может, дров нарубить побольше? Крышу починить? Перевезти что тяжелое?
Глинский выругался про себя, пряча нож и цепляя арбалет за спину, рядом с луком. Неудобно, да не до того сейчас. Привык ты, Елисей Иванович, что в твоей Синичанке тебе всегда рады, знают, что злого умысла у тебя нет, хоть с арбалетом придешь, хоть на ненашинском БТР-е приедешь. Потому и в голову не пришло, что тебя, княжича всеми любимого, за угрозу примут.
— Дров, — неожиданно молодым и звонким голосом сказала старуха, выпрямляясь во весь рост, — дров побольше. И мыльный корень хорошо бы, нет у вас? Жаль. А еще могилы помогите выкопать. Земля мерзлая, волшба не берёт, а покойники в сарае уже седьмицу лежат. Хотели сжечь — да не по чину им, и дров жалко, дрова живым надо. Мы дадим хлеба. И сыра дадим. Урожай первый после войны сняли, не голодаем, хвала богам. Просто мужиков нет. Всех, даже мальцов, в дружину забрали. Им там хорошо, поди, тепло, одежа есть, баня. А нам тут тяжко.
Волкович сплюнул и забил топором еще быстрее. Елисей кивнул и спросил, где второй взять можно.
Старуху звали Рогнедой, было ей двадцать лет, выглядела на полсотни. Волосы и зубы в войну от голода выпали, лицо на ветру, жаре и морозе загрубело, губы сморщились, глаза потухли. Она вела Есению в избу и рассказывала душегубице, что в войну не так и плохо здесь было — всего несколько седьмиц ненаши в деревне пожили, всего десять изб сожгли и то не со зла, а играючи. И не убили никого, не повесили. И скотину не всю увели, это вообще диво дивное! А еще половина мужиков вернулась. Правда, мужики пугливые вернулись, всего боялись. И своих, и чужих. А пуще всего боялись, что семью прокормить не смогут. И, сами запрягшись в плуг, ходили, потому что лошадей в деревне с начала войны не видели, а коровы не поднимались. Так и урожай первый сняли. Год после войны счастливым оказался, солнце было доброе и дожди хорошие, и все вызрело, не погнило и не пропало. Так что хлеб есть, ягоды в лесу есть, хоть и идти далеко, птица водится, в силки попадается, и вода в колодце есть, а главное — огонь есть. Вот только мужики ушли в дружину снова, призвал князь Мстислав. А как прикажите десятерым бабам и пятерым мальцам деревню поднимать? Но они не жалуются. То на великое добро и великое благо мужиков забрали. Надо так, а они потерпят.
В избе такая вонь стояла, что Есения не выдержала, закашлялась. Прошла в горницу, поняла, почему — на полу на соломе вперемешку играли и дети, и овцы, и козы. В войну, когда огонь везде погашен был, выживали в деревне лишь те, кто скотину в дом брал. Когда все вместе грелись. Только ведь война закончилась. Больше года как закончилась!
— Не можем пока в сарай их выгнать, дети плачут, — Рогнеда наливала гостье кипятка. — Страшно им. А скотина — то и тепло, и молоко теплое прямо из вымени. Мыльного корня правда у вас нет? Впрочем, ваши молодцы нарубят много дров, золой обойдемся. А соли тоже нет? Жалко.
— А дети на полу все и спят? — спросила душегубица, самый страшный вопрос оттягивая.
— Почему все? — отлепилась от печи молодуха в драном платке, которую Есения сразу и не заметила. Плохо, Есения Вольговна, теряешь хватку.
У этой волосы были роскошные, в косу даже не убранные, зато шрам жуткий на лице, будто ей щеку зубами рвали. — Вот у нас люльки есть, там малышня спит. Два подарочка от ненашей и двое наши, волшебные. Детям одежу из столицы передали, обувку, игрушки даже. Путята Пресветлый озаботился. Он и со скотиной нам помог — прислал паренька с дудочкой. Тот играл, а за ним коровы на луг шли. Путята еще весной прислал и овец, птицу домашнюю. Волновался, что с волшбой у нас, говорил, ему сильные ведьмы и ведьмаки нужны, на благо древлянское. Только от горя волшба слабеет, а потом долго возвращается.
Душегубица смотрела на потемневшие бревна, на полосатый пол под соломой — видно, скоблить старались, да сил не нашли. На голые окна со ставнями оборванными, на щербатые доски, которыми те окна закрывали. На детей — кто в дранине и лаптях, кто в новеньких сапожках. На женщин, которые в избу слетелись, услышав как душегубы топорами и пилами работают. Спросить бы, кто в эту же деревню за едой наведывался, если здесь своих же боятся, да нет сил ответ услышать. Спросить бы про Путяту Пресветлого, про князя древлянского Мстислава, который мужиков из домов снова воевать сманил, а детям зато игрушки передал в навозе со скотом играть, да тошно похвалы дядюшке слушать.
За окном загремело, Есения удивилась — телега же на полозьях, чему греметь? Вышла на крыльцо, смотрела на картину дивную — Глинский, в оглобли впрягшись, волок на себе телегу, а Волкович сзади шел, придерживал. Оленей волшебных в оглобли не поставить, скотина горделивая, вот сами и пошли. Еще час душегубы дрова пилили, а Есения с молодухами их в сарае складывали. И правда много получилось, до крыши, считай. Не иначе как волшбу воеводы какую хитрую использовали, да никто их о том не спрашивал.
— Где хоронить хотите? — спросил Елисей Иванович, когда последние бревна были распилены, расколоты.
Воеводы сидели на двух пнях, что лавки на улице заменяли, пили кипяток из кружек, жевали принесенный хлеб. Вокруг них собрались женщины, прибежали дети. Бабы спрашивали, что слышно в городах, как столица древлянская живет, почем нынче ткань на платья. Молодые девчонки и дети вокруг оленей волшебных кружились, по шерстке их гладили. Глинский был привычно спокоен и мочалив, Любомир — даже для него на диво улыбчив, сыпал шутками, новостями, все, что знал, сказывал, чего не знал, придумывал. Есения, обхватив себя руками, с тоской смотрела на сарай, куда за покойниками идти нужно было.
— Сиди здесь, Есения Вольговна, — рыкнул на нее Елисей, когда она с ним поднялась.
— К бесам подите, Елисей Иванович, — нежно протянула душегубица. И сама удивилась. Никогда не позволяла себя так с наставниками и воеводами говорить, но сейчас в груди что-то такое дикое и страшное кипело, что назвать не могла, а выпустить нужно было. А княжич и слова не сказал ей.
Она толкнула дверь и увидела то, чего боялась — на земле мертвая молодая девчонка лежала и детей двое. Ну и верно, а кого еще здесь хоронить прикажите? Есения зло усмехнулась и первая в тот чертов сарай шагнула.
Они потом еще долго молчали, пока по лесу заснеженному ехали. Вокруг красиво, нарядно, волшебно-празднично. Сосны лохматые, березы тонкие, небо звонкое. И до того тошно было, что выть хотелось.
— Плохо родичи ваши живут, Евгения Вольговна, — прищелкнул языком Любомир. — Не пойму, что так? Другие уже и избы отстроили, и яблони посадили, и на праздниках пляшут. А ваши-то…
— Свернем, — оборвал приятеля Елисей, на карту глядя, — там чуть дальше деревня, где матушка родилась, бывал в детстве часто, родичей дальних много. Посмотрим, как там люди живут. Ехать не долго, полчаса всего, и дорогу нам не удлинит.
Через полчаса душегубы смотрели на странно-черную землю до горизонта. Странную, потому что казалось, что выжгли ее не раз и не два, а будто лет десять тут огонь полыхал, и погасить его никто не в силах был. На все бескрайнее поле — только ободранные стволы деревьев остались. Без веток, мертвые. Домов и вовсе не было. Зато печка стоит. Одна-одинешенька. Но целая. И трубой в небо смотрит.
Ночевали снова в лесу, так безопаснее было, несмотря на мавок и пробирающий до костей мороз. Оленям раздолье в этот раз выпало — душегубы устроились в заросшей просеке. Серебристошкурые с заметной радостью поспешили к поросли молодых берез, и объедали их так, будто в жизни ничего вкуснее не встречали.
Ведьмаки снова соорудили шалаш, на этот раз — пихтовый. Молча да невесело поужинали подбитыми Есенией куропатками со свежим хлебом из деревни, да и выставили первого дозорного — Елисея. Его сменила Есения, третьим заступил Любомир. В его-то дежурство все и случилось.
Елисею приснилась Огняна. Очень правдоподобно и совершенно логично, как в редком сне бывает. От окна, да в узкую щёлочку между простынями, заменяющими занавески, видно её было плохо. Но кто-то почти сразу закричал и сорвал с окон эти простыни. Лохматая девица распахнула настежь закрытое и заклеенное на зиму окно, едва не выпав наружу. Она закашлялась, глотая свежий ночной воздух, и сразу же вернулась обратно в комнату. Включила свет, и стало видно лучше.
Решетовская была привязана к кровати знакомыми узлами — так вяжут все, кого учил наставник Велеслав Никитич. Так должен вязать Мир. Дивные узлы. Над ней и остальными металась все та же неизвестная девица с буйными черными локонами на голове, нарочно поставленными дыбом. Она кричала, звала, тормошила — Лешак, Полянскую и Огню. В ужасе не замечала даже веревок. Потом в двери в стене влетела, оттуда орала, обратно вылетела. И, наконец, растормошила Зоряну.
Старшая ведьма встала, сильно и заметно покачиваясь. За спинку кровати ухватилась, перегнулась, закашлялась. Глянула на девицу, показала на Решетовскую и что-то негромко сказала. Сама к Полянской бросилась, чай на неё из кружки вылила. Девица тем временем за верёвку потянула, узлы на Огняне сами и распустились.
— Какого черта у вас здесь происходит! — вопила девица, хлопая по щекам Огняну. Очумевшую, кашляющую, но живую.
— Мир! — закричала Ясна, едва пришла в себя, рванулась из рук подруги, на колени рухнула, подхватилась, закашлялась, тяжело хватая воздух, в двери в стене нырнула.
Открылось соседнее окно, и было слышно, как Ясна Мирослава зовёт. К ней Зоряна присоединилась, с чайником. Наконец, привели в чувство и Огняну. Она смотрела вокруг себя ничего не понимающими безумными глазами, а потом под шкаф бросилась и вытащила оттуда что-то большое, серое и безжизненное. Попугая. Мирослав в комнату ввалился, тяжело кашляя, крикнул всем из дому выходить. На каждую куртку накинул и вытолкал вон.
Будили соседей, кричали, что утечка газа. Толпились внизу на снегу, ругались, плакали, спорили, боялись. Рыдали над попугаем, который шевелился очень слабо, а всё же — шевелился. Девчонок рвало, из глаз воспалённых слезы сами собой текли, от боли. Мирослав, отведя их в сторону, дал каждой по перу. Ясна свое на него истратила, едва он отвернулся — не сработало, Мир продолжал тяжело кашлять. Зоряна — на попугая, не помогло. Огняна фыркнула и свое сунула в карман длиной дублёнки, надетой поверх ночной сорочки. Соколович коротко, но зло отчитал каждую.
Ждали газовиков, разведших в итоге руками, — не нашли ничего. Ждали полицию, долго и серьезно о чем-то говорившую с Соколовичем. Потом Зоряна что-то писала для него на листике. Потом придумывали что-то очень правдоподобное для Марины, которая, спасая их, увидела привязанную Решетовскую и никак не могла понять, зачем это было. Сказали — на спор. Та сделала вид, что поверила.
Потом Мирослав подошёл впритык к тому месту, откуда Елисей за всем наблюдал, присел на корточки и сунул ему сложенный вдвое листок.
— К Елисею Ивановичу, живо. Всё расскажи, что видел. Посреди комнат нашли две тряпки, пропитанные вот этим зельем. Всё обошлось, но он должен знать.
— Не имею права покинуть пост, — ответил вместо Елисея голос лешего Ляка, которого княжич поставил присматривать за коммуналкой.
— Бегом! — негромко рыкнул Соколович, и Елисей проснулся.
Напротив него сидел прямо на снегу Ляк, молодой отважный леший. Хмурый Любомир держал его на прицеле арбалета. Ляк глядел на уснувшего у костра Елисея, а когда тот открыл глаза, выразительно развел лапами в стороны — мол, что видел, то и рассказал.
Любомир на княжича глянул вопросительно, Елисей махнул арбалет убирать. Знак сделал — свои.
— Возвращайся на место, — сказал Елисей Ляку, взяв листок с названием зелья, — от неё ни на шаг.
— Никакой личной жизни, туда-сюда меня гонять. Думаете, так просто? — вздохнул леший и медленно растворился в воздухе.
Елисей потёр сонные глаза. На костёр посмотрел, замер, задумался крепко. Хорошее зелье. Боевое. Древляне такое очень любили, когда с соседями во времена былые свары зачинали. Стало быть, Путята хотел, дабы Елисей понял, что от него весточка.
— Всё-таки паршивые сны у леших, да? — язвительно уточнил Любомир Волкович, от застывшего взгляда Елисея ёжась. Говорил негромко, чтобы не разбудить Есению в шалаше. — Интересно, а у летавиц, небось, погорячее будут? Я бы не отказался от парочки, пусть насылают…
Княжич не ответил, глянул только зло. Поднялся на ноги, на груди ремни принялся удобнее застёгивать. Тесьму с волос снял, перевязал заново.
— Возвращаетесь в столицу, — отрывисто приказал он. — Есения пущай идёт новости собирать, а ты прямиком к Владимире. Оставишь ей папоротник и продолжай с Полянской. Там есть какие-то подвижки?
— В некотором роде, — Любомир покачал ладонью. — Есть одна чудная вещь, но говорить пока не о чем.
— Хорошо. Бывай, Любомир Волкович.
— Береги себя, Елисей Иванович.
В древлянской столице едва разгорелось ясным светом утро, а великий боярин Путята, за мудрость и бескорыстность свои прозванный Пресветлым, уже принимал в своем терему дорогого гостя. Несмотря на ранний час, много собралось народу, дабы чествовать славного княжича Елисея, последнего из добропамятного рода княжичей да воевод Глинских. Скатерти-самобранки тут же сготовили пир горой, и каждый княжич, волхв, боярин да знатный воевода почитал своим долгом подойти к Елисею Ивановичу, уважение выказать, да зачастую и историю рассказать. Кто — о детстве самого Елисея, а кто и о родителях его сказывал. Как росли, как проказничали, во сколько лет были на коня посажены да в дружину пострижены. Смех стоял, кубки звенели, яства столы ломили. В углу гусляр что-то радостное да героическое играл, но кто б его слушал, когда сам Елисей на корень вернулся!
Елисей слушал милостиво, улыбался медово, в прозрачные глаза старика Путяти глядел открыто. Из братины пил, осетром закусывал, на окно весело поглядывал. Вольга — высокий, худой княжич, наполовину взятый сединой, за глазами Елисея следил, да понять не мог. В его дом Глинский пришёл уже не один, в окружении славных воевод да волхвов. Остальные тоже быстро подтянулись и пришлось немедля пир давать. Нельзя такого человека не уважить. Нельзя с Глинского глаз спускать. Этот куда хитрее своей матери, пусть, быть может, и мягче отца. Играя с ним, они всё забывали, что он одной с ними крови.
Окно, в которое то и дело смотрел Елисей, заставляя нервничать Вольгу, выходило на широкий боярский двор, а оттуда — на площадь с колодцем, крышей накрытым, да лобным местом. Коробейники пробегали, дозоры маршировали, детвора в кожушках в окно заглядывала, хоть одним глазком на знаменитого воеводу посмотреть. Благолепие да и только.
Древлянская столица отстроилась после войны первой из всех городов, да пуще прежнего. Избы новенькие, дороги камнем мощёные. Свет и благость вокруг, ни нищих, ни калек, ни сирот. Всех детей в городе, что без родителей остались, Путята лично усыновил, избу им отдельную поставил, мамок-нянек приставил. В науку да дружины отданы были старшие, пригляд да балование было для младших. Нищих, кто в дружину не годился, отправили в деревни, лес рубить да хлеб сеять. А калеки в одну ночь из города сами ушли, а куда — никто не спрашивал. Калеки — то и память о войне дурная, и обуза для семьи лихая. Никому не нужны. Сгинули — и спасибо.
Славный город, светлый. Князь молоденький совсем, мальчишка, а мудр не по годам. Суд справедливый чинит, бояр умудренных слушает, никому обиды не чинит. Нигде по всей стране нет такого князя. И благодати такой нет. Плохо живут остальные, неправильно.
А татей в городе нет, ходи спокойно. Татей не судят даже, не успевают — сами они пропадают за ночь, видать, уходят от светлого города. И опять же, никто не спрашивает ни с какой такой нужды татем сделался, шкура твоя дрянная, ни куда подевался. И семья его не спрашивает — прав князь, непогрешим Путята, спрашивать себе дороже. Это другие не имеют руки железной да воли несгибаемой, дабы добро жестокое творить. То на время жесткость такая, то нужно так сейчас. К свету идём, к счастью. Иначе никак не добраться. Боги с нами, Пресветлый, зять его Вольга, заступник наш, да мудрый князь Мстислав — все за нас. И пока они за нас, всё смогут древляне. Ещё силу наберут — и других жить научат. А кто не захочет учиться — сам виноват.
Елисей всё слушал отцов древлянского народа, да не пил более, губы только мочил. Отвечал ласково, что рушник стелил. Город хвалил. О родителях рассказывал. На Вольгу смотрел, но и тот недовольство свое скрывал умело. Елисей, веселый и злой, улыбался так, что скулы сводило. Думал — не заставили бы ненароком, пока все тут собрались, жениться на Есении. С этих станется, час и место весьма удачные. Перед всеми отвертеться ему тяжко будет. А честь древлянской княжны — могучая карта, сложно бить. Да ему по зубам, он на этот случай давно подготовился. И воевода отпил щедрый глоток медовухи. Врёшь, не возьмёшь ты княжича Елисея Ивановича Глинского.
С улицы закричали — истошно, страшно, как умеют только бабы, горем убитые. По залу пиршественному рябь пошла — что такое, что случилось в безгрешном городе? Елисей с места первый встал, на помощь поспешил. За ним другие двинулись, и седой в белизну Путята, поймав яростно-весёлый взгляд Елисея, тоже пошел, на посох тяжело опираясь.
У колодца, что стоял аккурат напротив терема, уже и человек пять собралось — поглазеть. На коленях в снегу у опалубки стояла девица — совсем юная, но ладная да фигуристая, коса черная в руку толщиной. На коленях она держала голову богатыря — тоже очень юного, да ростом высокого, плечами широкого. Молодец не дышал почти, бел был, лишь глаза закрытые по самому краю красным воспалились. Рядом с ними ведро валялось колодезное, вода снег растопила да ледком на морозе прихватилась уже.
Девица вновь закричала, богатыря своего теребя, имя его кричала, да так надрывно — никто и не понимал. Не то Святогор, не то Святослав, не то Светозар.
— Страшная смерть, — над ухом у Путяты послышался спокойный, отстранённый, даже чуть радостный какой-то голос Елисея. Старик глазом не повел, но слушал, в общем гомоне вычленяя коварный голос княжича.
— Страшная и прекрасная, — продолжал Глинский, глядя, как богатырь глаза мутные распахнул, руку, предсмертной судорогой сведенную, к любимой протянул, щеки хотел коснуться, да сил не хватило. — В глаза родные посмотреть ещё раз, в руках любимых Пряхе душу вверить. О такой мечтать только можно. Видать, отравили колодец, Путята Глебович. Ах, эти происки супостатов…
Елисей из-за спины старика вышел, стал рядом, руки на груди скрестил. Путята искоса глянул на него и подумал — не прав Вольга. Елисей не мягче отца. Свиреп он и страшен, когда контроль над собой хоть на чуть ослабит. Елисей убивать не любит, но это не значит, что не станет.
— Хорошо, что воду по домам не успели отнести, — продолжал Елисей, глядя, как какой-то волхв пытался хоть что-то сделать с юношей. — Хотя… как знать, может, и успели. Детей напоили. А когда все колодцы так отравили, а, Путята? По городу, да по землям древлянским? А как узнают, что из-за тебя, милостивый? Проклянут подданные Пресветлого, когда останутся у него те подданные. Да… Супостаты, что с них взять.
Девица у колодца зарыдала горько. Елисей выразительно посмотрел на Путяту, голову повернул, на Вольгу светлый, но мстительный взгляд бросил, да и вперёд всех вышел. Гомон только сильнее стал. Елисей расстегнул набедренную сумку, не глядя бутылочку зелья вынул. На колено склонился, юноше на губы капнул. Тотчас порозовели уста, распахнулись глаза, а девчонка от облегчения и благодарности ещё горше зарыдала, голову кудрявую к груди прижимая. Елисей Иванович подозвал воеводу дозорных, что тут же был, бутылек ему отдал. Когда и весь город отравили — два часа есть, достанет времени каждый двор обойти и каждого спасти, коль воду из этого колодца ещё кто взял. Приказал забить колодец, и его — о диво — послушались без слов.
Гул до небес поднялся. Елисея славили и благодарили. Девчонка с косой черной попыталась сапоги поцеловать, да он не дал, бесстрастно к молодцу спасённому отправил. Сам к Путяте подошёл, и в глазах его плескалась такая жесткость, цену которой только безжалостные древляне и знали. Улыбнулся светло, наклонился низко, чтобы никто не слышал.
— Ещё раз Огняну тронешь — противоядия рядом не окажется, — свирепо, но тихо сказал он на ухо старику.
— Забываешься, — ответил ему Путята так же тихо и так же грозно. Его трудно было напугать каким-то колодцем. — Ты игры за моей спиной играешь, я этого терпеть не намерен.
— Я выполняю свою часть договора так, чтобы до цели дойти и вовремя и надёжно, — улыбнулся Елисей. — Выполняй и ты свою. Если она умрет — умрут твои люди. Много людей, Путята. Я не Сварог всех прощать.
Елисей отстранился, улыбнулся доброжелательно Путяте да Вольге, поклонился честному люду, за хлеб-соль благодаря. Кинул на прощание — закрывайте колодец, не медлите, видать, ничего ему более не поможет. И новый ройте где подальше, и воду в нем проверяйте. Всякое случается.