Глава 9. Пёрышко

Глава 9. Пёрышко

Огняна неловко сидела на провисшей кровати, держалась руками за железный каркас, жалась спиной в надёжную стену, сверкала мутными глазами и едва не рычала.

— Не подходи! Не подходи, хуже будет!

Она не понимала, где находится, кто перед ней и что вообще случилось. Выученный, даже почти врождённый инстинкт — нападать, когда грозит опасность. Так когда-то давно она полоснула ножом отцовского собутыльника, попытавшегося задрать ей подол. Так она выгрызла свою жизнь в первом плену.

Полянская молча перетекла с кровати на пол, встала, уцепившись за стену, чуть не снесла головой любимый зорькин скелет. Лешак, не сводя глаз с бешеной Решетовской, содрала с пояса тонкий декоративный шарф, полила его невесть оттуда взявшейся водкой, замотала подруге шею и повернулась к душегубице. Дальше Яська не успела даже моргнуть, как Зоря перехватила бутылку из-под водки за горлышко, ударила о железный край тумбочки и навела «розочку» на Огню. У Зоряны побелели даже глаза, короткие белые волосы сами собой всколыхнулись, став чуть ли не дыбом, от нее несло дикой яростью, такой, что хотелось прикрыть голову руками. Лешак смотрела на Решетовскую несколько секунд, после чего швырнула остатки бутылки в ведро, «розочку» под тумбу, прошлась веником по осколкам, и ласково улыбнулась чумной Огняне.

— Я тебя не боюсь! — пророкотала Решетовская, и яростная ведьма поплыла у неё перед глазами.

— Это вряд ли разумно, радость моя, — пропела Лешак сладким, чуть ли не приторным голосом. В том бешенстве, которое затмевало ей глаза, она не замечала, что Решетовская до сих пор не понимает, где находится и что происходит. — Не бояться ведьму, которая умеет варить двадцать ядов, не находимых волшбой, совсем, совсем неразумно, — и, мгновенно поменяв тон, рявкнула:

— Ясну трогать не смей!

Решетовская на крик прыгнула. То есть она, конечно, собиралась прыгнуть и даже попыталась, но вместо этого упала с кровати головой вниз и ещё в полёте отключилась. Зоряна остолбенела, а потом бросилась поднимать душегубку.

Ясна, тихо судорожно вдохнув, отошла к своей кровати, тяжело оперлась на спинку.

— Дай шею гляну, — Лешак уже стояла рядом и разматывала шарф. На пальцах у неё была кровь.

— Ты порезалась? — Яся перехватила очень тонкие длинные пальцы, но пореза не нашла.

— Вот ещё. Эта вон, лоб расшибла.

Яся хотела что-то ответить, но не успела — дверь в шкаф скрипнула, и в комнату вошёл надзорщик. Полянская тяжело сглотнула, и это движение отозвалось болью во всей шее. Лешак замерла.

Жизнь научила Мирослава Игоревича не доверять женщинам. Особенно — ведьмам. Преподанный ему урок был жесток и настолько серьёзен, что вместо чести прославленного воеводы он покрыл себя позором презренной службы надзирателя. Но Решетовская была душегубкой, так же, как и он. И виновата была лишь в том, что поспешила выполнить приказ, не дождавшись, пока последует второй, противоречащий первому.

В чем-то она была похожа на него — смотрела прямо, хитрила неохотно. И шрамы свои не прятала. Рубленая рана на груди, две звёздочки от прошедшей навылет или выдранной стрелы — на руке. За скулой, у самого уха — темная отметина, там висельная петля содрала кожу. Много длинных неровных порезов на ногах ниже коленей. Она была воином, дружинницей, душегубкой, а значит, где-то, когда-то — была своей. И потому, хотя Мирослав ей так вчера и не поверил, она вызвала у него что-то, отдаленно напоминающее симпатию. Понимание, быть может. Но утром к нему наконец-то попали её бумаги, и он понял, почему вчера вдруг ни с того ни с сего объявился Елисей — Огняна Решетовская была душегубкой из его отряда. Скорее всего, даже подопечной — все знали, что последний из царского рода Глинских воспитывал до войны юнцов и слышать ничего не хотел о политике и государственных делах.

Доверять ей было нельзя. Зная, на что способны душегубы, тем более — воспитанники Елисея, Мирослав отправился в коммуналку тем же вечером. По-хорошему нужно было бы ещё утром, но не вышло со службой. А идти с официальной проверкой и привлекать лишнее внимание к Решетовской он не хотел. Потому дверь шкафа в разгромленном каземате открылась только ближе к ужину. Как оказалось — крайне вовремя.

По привычке душегуба Мирослав Игоревич ухватил сразу всю картину случившегося в первые же секунды, и его и без того неподвижное лицо застыло маской. Прямо перед ним на кровати лежала без памяти Решетовская. Мучила одеяло белыми руками, тихо скулила запекшимися до коричневых корок губами на белом же лице. Ясна и Зоряна стояли справа у окна — Лешак снимала с Полянской бесконечные петли шарфа. Под тумбой валялась бутылочная «розочка», под ногами — огурец и укроп, стаканы, чашки, резиновые тапочки. Попугай молча таращился из своей клетки, в которой он в жизни не сидел. Пахло алкоголем и рассолом.

Зоряна замерла с шарфом в руках, глядя на надсмотрщика, Ясна осторожно повернула к нему голову, но поздороваться ведьмы не успели — Мирослав Игоревич, не меняясь в лице, шагнул к кровати Решетовской и склонился над больной. Глаза Зоряны стали в пол-лица — надзиратель состраданием не отличался никогда, состоянием здоровья подопечных не интересовался в принципе. Она нечаянно дёрнула шарф, и как раз в ту секунду, когда Мир положил на разбитый лоб притихшей Огняны ладонь, Ясна ойкнула от боли. Мирослав вскинул на неё глаза и задержался ещё на секунду — смотрел на безобразно вспухшую шею в петлях тонкого шарфа. Этими двумя секундами воспользовалась Огняна и, не открывая глаз, ухватила Мира за мускулистую руку, выворачивая сустав. Будь на месте надсмотрщика дикий волк, Решетовской удалось бы совершить задуманное. Но Мир был быстрее волка, и уж точно сильнее. Решетовская забилась в его руках, да так отчаянно, что ногой смела всё с прикроватной тумбочки, пока Мир перехватывал её сзади, не давая пространства для удара. Ясна бросилась к ним на помощь, но душегуб, невесть как освободив одну руку, с силой оттолкнул Полянскую.

— Уйди, дура! — рыкнул он, удерживая беснующуюся кричащую в голос Огняну, и не видел, как Ясна влетела спиной в шкаф.

Полянская от боли всхлипнула, ахнула и сползла на пол. Надзорщик изловчился, нажал три точки на затылке Решетовской, и душегубка обмякла в его руках. Мирослав опустил её на кровать, посмотрел сначала на Ясну с совершенно круглыми глазами, потом — на Лешак, которая так и не опустила руки. Она стояла, как и застыла, когда разматывала шарф.

— Что ей давали? — спросил Мир, садясь на край кровати бездвижной Решетовской и глядя на заключённых строгим гневным взглядом.

Ясна покачала головой, а Зоряна бросила: «Сейчас попробую узнать», и вышла из комнаты, бросив на Полянскую тревожный взгляд. Яся махнула ей рукой — мол, в порядке, и отлипла от шкафа. Осторожно обойдя Мирослава, пробралась к своей кровати и села. Отвернулась так, чтобы лишний раз не показывать надзирателю шею, сняла, наконец, шарф. Взяла с тумбочки крем, чтобы смазать пересохшую от спирта саднящую кожу.

Мирослав наклонился, поднял «розочку», едва слышно хмыкнул, повертел в руках. Решетовская за его спиной задышала тяжело, заворочалась, тихо заскулила, и он повернулся к ней. Приподнял прядь мокрых пахнущих рассолом волос, прикрывающую разбитый лоб со слабо сочащейся кровью. Пожалуй, рассол в рану — малоприятное чувство. Мирослав поднял глаза, споткнулся о взгляд Ясны. Смотрел на неё несколько секунд, потом перевел взгляд на всё ещё зажатую в широкой загорелой руке «розочку».

Такими их и застала через пять минут Зоряна. Поежилась, увидев у надзирателя свое недавнее оружие. За такое можно было получить взыскание, и неслабое.

— Мирослав Игоревич, ей дали антибиотики, — сказала она и ловко пролавировала к Ясе.

Антибиотики, наряду с антигистаминными и психотропами, были одним из самых страшных ядов для волшебных. Они бродили в их крови, отравляя тело и душу, рождая галлюцинации и бред. При особо тяжёлых раскладах можно было лишиться жизни. Лишенный волшбы ведьмак не становился человеком. Он был крайне уязвимым ведьмаком.

Мирослав встал с кровати Огняны, швырнул «розочку» в мусорное ведро. Встретился глазами с Ясной, вынул из кармана орлиное перо. Небольшое, мягкое, темно-бурое. Положил на одеяло рядом с тихо и слабо стонущей Огней и указал на него глазами. И, уверенный, что его приказа не ослушаются, вышел вон в коридор.

— А в Афр-р-рике на уж-жин бан-на-а-аны, — тихо и несмело заявил Воробей.

Полянская встала. Чеканя шаг, подошла к двери. Защелкнула замок, задвинула засов, глянула на дверь так, словно поджечь ее хотела. Так же посмотрела на Решетовскую. Аккуратно обошла застывшую Зорю. Подошла к душегубовской койке, взяла перо, повела им у пока ещё тихой Огняны над головой раз-второй. Та стала дышать легче, руки, снова начавшие мучить одеяло, словно немного успокоились. Лешак, прищурившись, смотрела. Но не на Огню, на Ясну. У Полянской дрожали губы, тряслись руки и подгибались колени, когда она промахнула пером у душегубки над шеей, над плечом и перешла к груди. Тут Зоряна вскочила, снеся стул, перехватила подругу за руку. Сунула перо в карман, обняла Ясю за плечи, сжала так крепко как могла. Муж ей всегда говорил — чем крепче обнимаешь, тем проще дышать.

— Иди, Яся, иди, — тихо, совсем тихо попросила Зоря, — иди, родная. Свечи возьми, иди только.

— А она? — Полянская смотрела сквозь окно на темные деревья.

— А ей ничего не сделается, я присмотрю. И полечу. И ещё банкой по голове огрею, если что.

Рыжая ведьма слабо улыбнулась, трясущимися руками отомкнула все запоры и скользнула в темный коридор. Лешак на миг закрыла ладонью глаза. Выдохнула, вдохнуть забыла. Достала из кармана подарок надзирателя, пальцем провела, усмехнулась. Занесла руку над Огняной, махнула пером по воздуху, что-то забормотала. Говорила наугад — заговора она не знала, в мире ненашей шепотки были не нужны и бесполезны, но — кто его знает? Перо-то работало!

Решетовская медленно, словно нехотя, переставала бредить. Ещё несколько минут — и она замолчала, тяжело повернулась на бок, пристроив ладонь под голову. Лешак накрыла девчонку одеялом, сунула перо в карман, достала из холодильника новую бутылку водки, щедро, прямо на пол, полила из нее новый шарф, потом плеснула себе в стакан, присела на ковер, упершись спиной в свою койку. Сразу идти нельзя, пусть точно уснет. И свет выключать она не станет — по себе знает как просыпаться после такого в темноте. Что интересно, приходит в бреду душегубам? Реки крови, костяные берега? Черепа со светящимися глазами? Зоря глотнула водки, достала перо, провела по ладони. Вот оно, значит, как, Мирослав Игоревич. Глотнула ещё, встала. Собрала укроп с огурцами, мимолетом подумала, что на завтрак теперь будет только гречка.

— Ум-м-м-мница, ум-м-м-мниц-ша моя, — буркнул Воробей, выбираясь из клетки, и Зоря скривилась, словно он в нее кирпичом запустил.

Умницей Зоряна Лешак была с детства. Она знала, что самая умная, самая сообразительная, самая смелая и самая сильная. А ещё знала, что именно поэтому все всегда придется делать самой. Ей никто не поможет. Зачем? Она же и так самая-самая. Она все решит, все придумает и главное — за всех ответит. Она справится.

Так и было. Когда младшие братья разбили отцовскую ладью, когда проиграли дубу материнские серьги с яхонтами, когда Зоря училась за пятерых, работала за семерых, сама болела и сама лечилась, когда яды пробовала на себе (а на ком?), когда сыновей рожала в каком-то Живой забытом углу, чуть ли не с медведями рядом. Сама, все сама. Она справится.

Зоря была умной, очень умной. И когда случилось то, что случилось, и её объявили детоубийцей, бросали из каземата в каземат, били, ломали кости, выдирали волосы и вырывали ногти, она сразу поняла, что вот теперь уже не справится. А значит — умрет. Потому что ей, как и раньше, никто не поможет.

Она не поверила, когда однажды в каменном мешке тонкая, хлипкая девочка закрыла ее от озверевших ведьм, отдала свое одеяло и всю ночь сидела на полу у койки, держа за руку и шепотом напевая какие-то песни. Рядом хрипло дышал блестяще-черный крылатый змей аспид, фыркал и косил на Лешак узким синим глазом. Девочка Яся гладила змеиную шею, а тот дул на Зорю прохладой из обоих хоботов, и становилось легче.

За Яську Зоряна перегрызла бы горло десятку Решетовских.

Лешак поставила водку в холодильник, подхватила шарф с подоконника и пошла на черную лестницу.

В тот день, когда Ясна появилась в этой коммуналке, сердобольная Даяна показала сразу всё — где курят, как на крышу выбраться, какая конфорка на печке туже всего идёт и как по выключателю бить, чтобы в коридоре свет загорался. И черный ход. Само собой, у них есть черный ход! Такая лестница в любой коммуналке есть, просто обычно её закрывают, забивают или замуровывают, а то и всё вместе. А у нас вот, оставили! Даяна с силой повернула засов и гордо продемонстрировала новой соседке грязнющую вонючую лестницу и крохотную лестничную клетку, усыпанную окурками и уставленную жестянками. Вообще, новенькая вызывала у многодетной матери легкую оторопь — тихая, вежливая, белая, на ветру качается и всё время кивает. Иногда, правда, улыбнется, но от такой улыбки молоко в холодильнике киснет. Даяна вздыхала, гладила Яську по плечу и очередных пирожков совала — отъедайся, детка, все равно мои остывшее не едят, им подавай только из печки. Ванну ж за меня помоешь? Вот и ладушки. Швабра справа.

В эту же неделю черный ход Яська подмела, помыла, притащила из коридора деревянные ящики, чтобы на камне не сидеть, свечи спрятала под вечер холодной батареей, даже пыталась мелом на облупленной грязно-зеленой краске стен рисовать снежинки. Не получилось, рисовала Полянская так же плохо, как готовила. Но все равно ведьма бегала сюда каждый раз, когда была свободная минутка. Папа всегда шутил о том, что его милая благополучная доченька питает нездоровую слабость к темным грязным развалинам. Отец выуживал Ясю из землянок, волоком тащил из осыпающихся пещер, приплачивал привратникам заброшенных теремов и палат, чтобы те, как только увидят это рыжее счастье, гнали домой. И искренне недоумевал, зачем лазить по оплавленным развалинам дворца ифритов вместо того чтобы загорать на пляже и есть финики.

Не заброшенный терем и не дворец, конечно, но на черной лестнице можно было в полном одиночестве и тишине сидеть на подоконнике, прижавшись лбом к раме и водить пальцем по трещинам на стекле. Ей здесь было хорошо.

Вот и сегодня, отодвинув засов, Яська нырнула в дымную темноту своего пристанища, забралась на подоконник, замоталась прихваченным из ванны пушистым полотенцем. Принюхалась — дым отдавал кислотой, такую гадость только Теф курит. Только бы не явился сейчас.

Теофил — бывший муж Семицветика — заглядывал на «черную» всегда, как в очередной раз возвращался к жене. И всегда бросал дверь открытой. Коммуналка знала — если в кухне распахнута дверь, значит, Светка с Тефом снова сошлись. Опять можно стучать к ним в любое время с вопросом: «Гвозди есть?» или вопить на всю квартиру: «Теофи-и-и-ил! Мясо горит!» А когда из комнаты выскакивал расхристанный любитель татуировок, смеяться и пожимать плечами: да я не тебя, я даяныного кота звал покормить. Полянская не понимала — этой шутке уже почти год, а Теф все ловится. Вообще, он хороший парень. Когда кальян не курит до синих ежей и в магазинах не ворует всякую мелочь. И не заполняет кислым дымом любимый угол Ясны Полянской.

Ведьма убрала растрепавшиеся волосы за уши, стараясь не задеть вспухшую шею под неудобным влажным компрессом, пахнущим водкой. Болело. С трудом глотнула воды из бутылки, вспоминая, как Зорька отдирала от неё Решетовскую. Вылила на душегубку банку с огурцами, надо же. Угрожала ей, бутылку разбила. Да, глаза у очнувшейся Огняны были злые, губы искусанные, вот только прилипший укроп она со щек почему-то не смахивала и колени ходуном ходили.

Прижавшись к стеклу плечом, Яська хмыкнула, поморщившись от тупой боли в горле. А как Зоря стращала, подумать только! Какие яды, кого бояться? Ну да, двадцать ядов Зоряна, конечно, сумеет сварить. Да и больше, наверное сумеет. Но отравить? Лешак? Держите карман шире. Да Зорька этого попугая из дому притащила и получила за него штраф — дополнительные два года к сроку. Заключённым не положено животных. Но Зоряна с утра до ночи надзирателя уговаривала. Тот только головой мотал: ненормальная девка, тебе и так двадцать лет сидеть, зачем срок тянуть? Отпусти своего Воробья, полетает и забудет. Куда там! Уперлась — он плачет, он ко мне привык, ему плохо будет. И хоть кол на голове теши. Разрешили.

— Ясь? Ясь, ты тут? Продышалась? — Лешак, как обычно, возникла почти бесшумно, протянула новый шарф. И тоже с водкой. Полянская примотала его поверх старого, игнорируя сердитую гримасу приятельницы. Та забрала из рук Ясны воду и сунула ей синего кота.

— Держи, пусть мяучит. Решетовская и сама в себя придет, а тебе надо.

Выкрашенный чернилами Яшка, любимый целитель коммуналки, мурлыкал и толкался пушистой головой в грудь. Он был какой-то совсем непростой кот, все это говорили. Приходил, если плохо, сам лез на руки или растягивался на груди, щекотал усами, бил лапой, если пытались согнать. Сиди, дескать, сам знаю, когда нужно будет отпустить. И правда, мурчал, пока не отпускало. Потом сам спрыгивал, махал хвостом и просачивался в коридор.

Ясна закрыла глаза, подышала над ярко-синей шерстью, спросила шепотом:

— Как она там?

Лешак возмущённо фыркнула что-то нечленораздельное.

— Да она тебя ещё по кусочкам разберёт и на веревочку сушиться повесит! — Зоряна с душой рубанула ладонью по воздуху. — И что ты такая неразумная? Вижу ж, что боишься, а все равно лезешь со своей помощью!

Полянская поглубже зарылась носом Яшке между ушей. Кот щурил голубой глаз и подмигивал рыжим. Рустам — даянын муж — красиво его покрасил, шерсть отливала качественным лазуритом. Зачем, правда, не ясно. Жаль будет, если решат отмыть до родного серого цвета. Обычно Рустам с Аминат мыли Яшку шампунем, сушили феном, и кошачий ор стоял на весь дом. Купаться Яшка любил, фен — ненавидел. Ясна его понимала — это издевательство какое-то, горячущий воздух, который кожу палит. Фен у ненашей — самая страшная вещь после пылесоса.

Зоряна вытащила из-за батареи припрятанную свечу. Зажгла. Из кармана достала перо, показала подруге. Та скривилась, выхватила перышко, ткнула им в пламя. Огонь посинел, позеленел, затрещал, засвистел. Ясна держала, пока перо не рассыпалось пеплом. Сдула остатки с пальцев на пол, посмотрела на Зорю так, словно всех родных похоронила и засмеялась. Нужно было водку взять, — отстранено подумала Лешак. Ей рюмку дай, и спать до утра будет. А сейчас — до утра промучается.

— Откуда водка? — спросила Яська, глядя в треснувшее окно. Ничего не было видно, кроме черного неба, но Полянская знала — там двор, во дворе два дерева, ободранные качели, лестница кольцом и три мусорки. Мусорки большие, объемные, если б ещё мусор вывозили регулярно, прекрасная бы площадка была. Цветы посадить, дорожки камешками посыпать.

— Это не то, Ясь, — даже по голосу было понятно, что Зоряна сморщилась, — не думай. Мне на работе подарили, я курсовик племяннице начальника написала. Хотела попросить Тефа сток на кухне прочистить, а то уже и вилку не помоешь, чтоб не утопнуть. Ну и бутылку ему. В смысле — обе бутылки.

— Если б он эти бутылки нашел, не было б никакого стока. — Полянская по звуку голоса поняла, что Зоря встала, и не глядя откинулась назад. Это у них была такая игра — Зорька всегда ловила летящую с подоконника Ясну. И сейчас поймала. Щелкнула пальцами по затылку, подперла грудью. Грудь у Лешак была выдающаяся.

За стеной загрохотали кастрюли, застучали ножи и зажужжал миксер — Даяна вышла кормить семью.

— Зорюш? — тихо позвала Яся.

Помолчала, подумала и зачем-то спросила совсем не то, что собиралась.

— Ты ведь не верила, что освободишься? И тогда не верила? Потому и Воробья своего забрала?

В темноте проскрежетал смешок, похожий на скрип несмазанной телеги.

— И сейчас не верю. Карамельку хочешь?

Яська чихнула и протянула руку ладонью вверх.

До сегодня Полянская Огняну не боялась. Опасалась — да. О душегубах много историй глупых ходило. И убивать они взглядом могут, и спину переломить одним пальцем, и растят их без любви и без жалости, и друзей у них нет, и родителей. Только дружина, меч, кольчуга и убийство как смысл жизни. Ясна слушала и посмеивалась — ну да, на завтрак убьют, на обед замучают до смерти, на ужин прикопают. Чушь все это, не бывает так. У всех есть родители и друзья. Каждый кому-то нужен. Даже душегуб.

Яся очень хорошо запомнила, как Решетовская шла по узкому коридору в Трибунале. Шаталась, загребала ногами — изможденная, словно сама руками палаты белокаменные строила. Тонкая, звонкая, ершистая. Ребенок, ей-слово! Захотелось подойти, помочь, поддержать.

Ребенок, выпавший вчера из шкафа, желание помочь убил в корне. Душегубица зыркала, хамила, сжимала кулаки, и, казалось, едва сдерживалась, чтоб не начать лягаться. Полянская рукой махнула — хочет сама шишки набивать, пусть её. Но взяла за правило спиной к девчонке не поворачиваться — бережёному Пряха нитку не перережет. Нужно было ещё пообещать себе не наклоняться слишком низко, горько усмехнулась Яся, потирая шею.

— Боишься? — среагировала Зоряна на ее жест, отступила в сторону от подруги. Села на ящик под подоконником и закурила с третьей спички.

— Боюсь, конечно. После такого только идиотка не станет бояться. Но все равно, жалко, ты ж глянь на нее.

— Чё там глядеть? — раздраженно выдохнула первый дым Лешак. — Худая, черная, злая. Как мы поначалу.

— Как мы, — эхом повторила предательница Прави, стиснув кота. Яшка возмущённо мяукнул.

Ясну Полянскую арестовали утром. Она сидела на подоконнике, завернувшись в плащ (отец прислал) и пила чай с облепихой и медом (мама варить научила, семейный рецепт). Витязи без церемоний заломили руки, саданули под колени, содрали плащ, и в рубахе потащили в околоток. Допрашивали до вечера, на прощание ударили по шее и втолкнули в одиночный каземат. Гнилая солома на ледяном полу, гнилая вода в погнутой кружке. Час на сон, снова допрос, опять каземат, палками по ногам, опять допрос, снова каземат… Ясна потеряла счёт часам после третьего допроса, не помнила, что отвечала после пятого, перестала спрашивать, что происходит, после того, как бить стали по лицу. Не то чтобы из страха, просто говорить с переломанной челюстью было сложно. А когда сапоги, окованные железом, старательно, по одному, оттоптали ей пальцы на руках, впала в забытье.

Зоря потом говорила, что ее опоили. Или присыпали что-то, чтоб подышала. Или иглой ткнули, такое тоже бывает. Яська отвечала, что уже все равно — приговоры Прави не отменишь. А тогда было хорошо. Не больно и не страшно. Она плавала в чем-то пушистом, белом, мягком, было тепло и радостно. Иногда кто-то больно щипал ее за губу и что-то спрашивал:

— Ясна Владимировна, вы знакомы с…? Виделись…? Передавали…? Как долго…? Где…? Когда…?

Яся моргала, оглядывалась каждый раз как в первый. В допросной было сумрачно, холодно, из мебели — только табурет. Круглый, крепкий, из пола вырастал всякий раз, когда ее приводили. Причем вырастал аккурат в центре и такой, чтоб ноги у нее болтались, не дотягиваясь до пола. Она сидела, уцепившись руками за сиденье и все боялась упасть. Обычно понимала первые два вопроса, потом все застилало туманом, и Ясе казалось, что она уплывает домой. Перед глазами мелькали картинки детства, яркие и блестящие, как леденцы на ярмарке. Светлица с белыми стенами на четыре окна. Ковры вышитые восточные под ногами — отец был хоть и дальней, но все же родней ифритам, а джины родню привечают и одаривают. Восточные земли, расколовшиеся на волшебные и неволшебные во времена гонения джиннов при Османской империи, стали соседями Руси в тринадцатом веке, и с тех пор вели осторожную, но дружественную политику по отношению к славянам. Заключались даже редкие браки.

В терему у Полянских зелень вилась по стенам пушистыми листьями — мама с травой и цветами с детства возилась, могла хоть папоротник заставить цвести, хоть на дубу груши вырастить. И игрушек у Яси было немерено, и книжек, и няня на ночь сказки рассказывала, песни заморские пела. Няня сама была заморская, там своя история.

Снова боль в губе. Следователей было много и все разные. Но все любили ходить по допросной кругами и спрашивать, когда оказывались у нее за спиной. Она неловко поворачивалась на табурете, но следователи всегда оказывались быстрее: р-раз! — и он уже снова за спиной и снова вопрошает. Что спрашивает хоть? Вот сейчас, что ему надо?

— Ясна Владимировна, какие грамоты вы передавали…

Полянская честно пыталась вспомнить, но грамот у Яси было всегда множество. И бумажных, и на лубе-бересте и даже старинных, каменных. И новеньких, от которых чернилами пахло. И писчей бумаги тоже. И странных таких книжек от ненашей в разноцветных обложках и листами с клеточкой — отец привозил. Отец был не просто толмач, а посол, старейшина среди послов. Старшим был в Оке — собрании послов, толмачей да волхвов. Око давно собрали, много веков назад, когда старейший волхв решил, что с ненашами не только воевать надо, но и договариваться.Владимир Полянский метался между мирами, замирял, усмирял, обсуждал, подписывал, уговаривал, договаривался. И всегда Ясю учил — разговаривать, дочка, все любят. Пусть они говорят, а ты слушай. И запоминай. Кто что любит, кто о чем мечтает, кто чего боится. Ясю после домашней учебы взяли в обучение к именитому волхву — Полянская, как отец, училась на толмача. Так что бумаг в светелке у нее было как игрушек в детстве — до потолка.

Голос очередного следователя (который это по счету? Она уже запуталась) выдергивал из дома и возвращал в темную комнату без окон, без запахов, даже без трещин на стенах. Следователь плыл перед глазами, его голос вгрызался в мозг:

— Что вы знаете о дружиннике Любомиле Свя…

Яся поворачивалась на табурете, не удерживала равновесие, падала и снова оказывалась дома. У нее там игрушки были. Красивые. И из мира нашей, и ненашинские — коллеги из неволшебного мира быстро узнали, что у Владимира Полянского дочка растет, вот и тащили подарки и благодарности. Дом был битком набит куклами с закрывающимися глазами, самоходными повозками (покрутишь ключик — она и поедет). И ещё носили почему-то лисиц самых разных цветов — была даже зеленая в горошек. Шкаф у Яськи ломился от ненашинской одежды — короткие платья, юбки, больше похожие на пояс, кофты в обтяжку и узкие порты с карманами и заклепками. Выйти в них на улицу было невозможно, но ведь здорово же! Но лучше всего была обезьяна. Огромная такая, лопоухая, с ярко-красными губами и в голубом платьишке. И на груди вышито блестяшками «Джуди». Яська рисовала кармином себе губы от носа до подбородка, сгребала обезьяну в охапку и прыгала по светелкам-горницам с криками: «Джунгли! Джунгли!» Папа мотал головой, смеялся. Говорил, что отвез бы ее в джунгли, но дочка же обязательно какую-нибудь обезьянку приволочет оттуда. Или капибару с лемуром. Или ещё какую-нибудь зверушку, больную и несчастную. Дай Жива разобраться с теми, которые сейчас по дому бегают, и где их только Яська подбирает?

Яркий светлый туман редел, за губу снова щипали. Она обнаруживала себя снова в допросной, точно, в допросной! Такая мерзкая, бурые гладкие стены, бурый гладкий потолок, следователь тоже какой-то весь гладкий. Смотрит, как маслом мажет. Смешно — никакого запаха. Как может ничем не пахнуть в допросной? Должно же! Горем, мертвяками, подземельем? Они же под землей? Следователь как с картинок про Кощея — худой, бледный, глаза запавшие, губ словно нет. А вот щеки круглые. Такие круглые, что ушей даже не видно. Полянская захихикала — нет, не Кощей. Может, баюн? Ему шерсти немного и хвост. Шикарный кот будет!

— Ясна Владимировна! Вы слышите меня? — следователь перешел на суровый тон и снова стал похож на Кощея. Во всяком случае в профиль — нос-то огромный. И патлы седые торчат.

— Да, — кивнула Яся, выпрямляя спину. — Да, слышу.

— А видите? — Кощей помахал перед глазами рукой.

— Да.

— Полянская Ясна Владимировна, вас обвиняют в попытке тайного переворота, в измене, в передаче грамот княжих в руки супостатам и в умысле о смерти княжеской.

Ясна замерла, уставив на Кощея огромные глаза, чувствуя, как нервный смех накатывает чуть ли не снежной лавиной. Не удержалась, возмутилась совсем по-детски:

— Да вы что?

— Полянская Ясна Владимировна, вы понимаете, в чем вас обвиняют? — у Кощея-Баюна было такое спокойное лицо, что Полянская отшатнулась. Обычно так с ней разговаривали перед тем, как начать бить, и Яся торопливо закивала.

— Да, понимаю, — сейчас она все объяснит, только слова найдет. Ведь это просто… Это ведь… Просто ведь…

Кощей хлопнул в ладоши, махнул рукой.

— Призналась. Уводите.

И снова удар по шее, каземат, гнилая солома на ледяном полу, гнилая вода в погнутой кружке.

В ту допросную ее снова и снова возвращали сны в те ночи, когда ей «показывали». Не в каземат, где били до крови из ушей. Не в первую коммуналку, где она с кровати неделями не вставала и не в ледяной терем, где чуть в стену не вмерзла, когда от демона щекотки Махаха пряталась. А в ту допросную. Это было главное наказание для таких, как она — переживать во сне, до ломоты в костях реально, самые страшные минуты жизни.

И каждый раз, в каждом сне, она ни кричать не могла, ни выть. Замирала, не дыша, думала — почему здесь ничем не пахнет? Да только она, Ясна, уже столько без бани! Она валяется на гнилой соломе, волосы не мытые, ведро в углу! От нее разить должно! На руки смотрела — надо же, пальцы снова целые! И когда вылечили? И губами не больно двигать, а, значит, синяки с лица зачем-то тоже свели. Вот какие молодцы! А почему в углах паутины нет? Знают, что Полянская умеет с пауками и змеями говорить? Так она ещё с птицами умеет и зверьем всяким диким. И варенье умеет варить. И рыбу жарить. А ещё она…

Каждый мучительный сон. Полянская думала обо всем на свете, моля, чтобы ее хотя бы в этот раз не заставляли поднимать глаза и смотреть как стена напротив тает, течет, становится прозрачной, словно хрустальная гора. И как Мирослав с той стороны, чуть дернув головой, поворачивается и уходит.

Мир всегда разворачивался и уходил, когда злился.