Глава 10. Мирослав

Глава 10. Мирослав

Надзорщик Соколович Мирослав Игоревич неторопливо вышел из подъезда в холодные сумерки. Придержал дверь для ненашенской девушки с коляской. Переступил через очередной лохматый клок мусора на асфальте. Достал из кармана сигареты, методично разломал первую, вторую, восьмую. Вернул пачку в карман. Курить его научили ненаши — очень давно и в очень гадкой истории на берегу Днестра. Мир дошел до подворотни, нырнул, вынырнул. Двор, во дворе два дерева, пара тусклых фонарей, ободранные детские качели, акробатическая лесенка кольцом с наполовину оторванными перекладинами и три мусорных бака. Вывозили бы мусор почаще, мельком подумал надзиратель, приткнув тренированное тело на узенькую лестницу. Медленно, с удовольствием, согнул попавший под пальцы полый прут. Красиво согнул. И оторвал к упырям, вспоминая багровые пятна на белой шее.

Помогать она полезла. Душегубице. Идиотка. Он-то все думал, что может быть хуже, чем таскаться за ней ночью на погост, приманивать с ней индрика золотыми яблоками и считать дни в ожидании ее приговора.

Мирослав сощелкнул желтый лист с рукава. Распрямил прут, поцарапал ногтем краску — зеленая, крепко держится. Вот он и дошел до вандализма, а как тут не дойти! Вспомнил, как места себе не находил, когда к Ясне перевели Лешак. Непонятная ведьма — молчит, кривится, зыркает, вроде все думает: зарезать тебя или отравить. Или взорвать вместе с коммуналкой. Обошлось, сдружились, хотя виду при нем не подают — таятся. Он уже почти совсем выдохнул — и на тебе. Теперь у Яси на соседней койке — душегубица елисеевская. Выученная, ловкая, буйная. Совсем молодая, а значит — злобная. Если Елисей научил её хотя бы половине того, что умеет сам, — она очень опасна. Будет мстить шпионке Полянской за погибших братьев и сестер по дружине? Может. Перережет соседкам горло, в угаре ночного кошмара решив, что снова в плену? Да запросто! Решетовская — не Лешак, эта думать не станет, придушит сразу.

Мирослав вытянул руку — ладонь ходила ходуном. Рано. Нужно успокоиться. Себя угробит — ей не поможет. Выдохнул. Нервы за последний год стали ни к черту. Мир встал, подошел к качелям. Перехватил пальцами перекладину. Подтянулся. Пять, восемь, десять, пятнадцать. Он стал бы звездой в ненашинских спортивных залах. Семнадцать, восемнадцать. Если бы был настолько глуп, чтобы туда ходить. Девятнадцать, двадцать один, двадцать пять. Завтра у нее шея будет черная. Двадцать шесть, двадцать семь. Или синяя, если Лешак водки не пожалела.

Ясину шею, тонкую, гладкую, под рыжими волосами, он помнил. Губами и ладонями помнил. Теплая кожа пахла сосной, у правой ключицы темнела родинка, слева вена билась. То тихо, почти неощутимо, то быстро и звонко. Тридцать, тридцать пять…

Ветер махнул, вскинув от земли первые опавшие листья. От мусорных баков принес мерзко-кислый запах, от дома, где навечно осуждена жить предательница Ясна Полянская — что-то затхлое и горькое, от чего хотелось рычать и хрипеть, словно на горло дикий зверь упал. Сорок, сорок три…

Где-то в районе семидесятого счёта надзиратель поймал себя на мысли, что близок к спокойствию. Насколько вообще возможно спокойствие в жизни, в которой есть Яся.

Он спрыгнул на землю, отряхнул покрасневшие ладони. Оглянулся. Стемнело, это хорошо. Протянул ладонь — не дрожала. Одним махом прыгнул обратно на перекладину качельную и тут же, бросив руки вдоль тела, кинулся оземь. И через миг в холодные сумерки замызганного двора взмыл ширококрылый орлан. Огромный, голова темная, хвост белый, клюв крепкий. Орлан едва заметно взмахнул крыльями и пролетел над крышами к тополю, который тянул ветки в девичий каземат. Был там у него сук давно облюбованный. Комната как на ладони, а его самого толком и не видно в темноте. Сиди хоть всю ночь — что он, впрочем, часто делал. И теперь, вероятно, придется снова.

Мирослав устроился на тополе, взъерошил перья, уложил крылья, повернул к окну заключённых круглый жёлтый глаз.

В каземате было тихо и светло. Из девчонок — только Решетовская. Душегубица спала, пристроив руку под щеку, почти спокойно спала, не дергалась.

Всё-таки, хорошо, что он запретил им занавески. Давно ещё, до Лешак, когда Яся была здесь одна, тихая и растерянная. Она послушалась беспрекословно, сдёрнула плотные шторы, видавшие до неё, вероятно, не одно поколение. Не задала ни одного вопроса, ничего не заподозрила в обречённом своем настроении. Лешак — та сразу вывела бы его на чистую воду. Чем, спрашивается, могли помешать надзорщику шторы, если бы он не намеревался прописаться на тополе? Конечно, она что-то поняла бы. Зоряна Лешак была одной из самых знаменитых учёных их мира — сначала восторженно знаменитой, потом — печально. И даже отнятый утробный огонь не отобрал у неё всего её недюжинного ума.

Мир не хотел знать, каково это — жить без волшбы. Яся перестала понимать звериный язык, почти совсем. Лешак могла написать разве что курсовую работу по химии (так вроде бы здесь задания называют?) для местного замшелого вуза. Решетовская всё ещё неплохо дралась, но — он уже знал от соседей — падала на каждом шагу. Как жил бы душегуб Мирослав Соколович, если бы падать пришлось ему?

Тренированное тело, скорость и внимательность, ловкость, бесстрашие, выдержка — это было всё, что он сам себе заработал и что из себя представлял в свои неполные тридцать лет. Забери это — и Мир будет только сыном своего давно покойного отца. Человеком, который может обратиться в птицу в любом из миров. Не так уж и много, если подумать. Совсем мало.

На спинке огняныной койки сидел попугай, как бишь, Лешак его зовет? Воробей? Точно, Воробей. Старый, умный, насквозь волшебный жако — он удивлял соседей остроумием, но жители коммуналок не так часто видели дорогих попугаев, чтобы их нельзя было обмануть. Жако все такие, дамы и господа, — с умом трехлетнего ребенка. Нет, читать он не умеет, это же птица! Да что вы, он говорит наугад. Просто выходит удачно. Да-да, нет-нет.

За эту курицу Лешак получила два дополнительных года.

Попугая Мирослав не любил, впрочем, он всю живность в этой коммуналке недолюбливал. Веры этим хвостатым не было никакой. Вообще, толковый кот здесь был только один — разноглазый Яшка. Лечил, успокаивал, появлялся всегда вовремя и к месту. Рыжий Теофил и черно-белый Охламон — те так, для мебели. Не лечат, мышей не ловят, пауков пугаются, под ногами путаются. Но Яся всех их тискала и всех кормила. Как соседи уезжают, так вечно:

— Ясенька, присмотришь за моим? Покормишь? Поиграешь?

Присмотрит, покормит, поиграет, уберет, да ещё и сидеть ночью с тем Охламоном станет, ой, он же, бедный, скучает! Да где ее носит, блаженную эту?

Орлан спустился на подоконник, с трудом устроил большое птичье тело, и уцепившись когтями в жестяной козырёк, привычно постучал клювом по раме распахнутого окна. Что он делать будет, как придут холода, и Яся снова окно закроет?

Попугай скосил круглый бледно-голубой глаз, демонстративно повернулся к гостю красным хвостом. Орлан снова постучал, уже настойчивей. Воробей хвост распушил. Он Мирослава не любил в открытую, но и ведьмам не сдавал — смекал, что к чему. Замолкал, лишь только надзорщик появлялся в комнате, на люстре пристраивался, глаза щурил и явно клювом в темя Соколовичу целил. Ну и леший с ним, лишь бы не наглел сильно. Орлан клекотнул. Не громко, но выразительно. Попугай в ответ обреченно присвистнул, повернулся и совсем по-человечески скривился.

— Лети-и-и. Лет-ти, служ-ж-ж-ж-ив-в-в-ый, — хрипло рявкнул, — не обломит-ц-цс-ся.

Ах ты, гусь ощипанный! Орлан от души приложился клювом о стекло, то задребезжало. Твою ж кикимору налево, едва в раме держится! Зима придет, девчонки в кровати вмерзнут! Соколович взглянул на Воробья так, что у того перья вздыбились.

Попугай тяжко вздохнул, перепорхнул на подоконник, цапнул когтями какого-то жучка. Повернул к орлану голубой наглый глаз, показательно хамски отряхнул перья. Словно делая большое одолжение, прохрипел:

— На чер-р-р-ор-ной, служ-живый, на чер-р-рной, — и снова отвернулся.

Мирослав оттолкнулся лапами, взмахнул крыльями, вспоминая, как проще перелететь к черной лестнице и не задеть крыльями ветки тополя. Деревьев рядом с тем окном не было.

Прилетел. Пристроился на изогнутую расшатанную водосточную трубу, заскрежетал когтями, уцепился, взмахнув для равновесия крыльями. Поблагодарил того блаженного, который Ясин дом «гармошкой» построил — видно «черное окно», и его самого, правда, видно, но только если выгнуться хорошенько. Яська сидела на подоконнике и обнимала колени. Она всегда любила на окне сидеть. Он тоже любил — целовать её там удобно было. От виска к губам. От губ к… Орлан моргнул. Ясин профиль в темноте через стекло расплавился воспоминаниями. Теми, старыми. Сладкими. Буйными. Страшными. К которым прикоснешься — то ли сгоришь, то ли замерзнешь. Насмерть.

Как любил. Как ждал. Как искал. Как боялся за неё. Как…

Мирослав дернулся — там, на черной лестнице, к Ясе подошла Лешак. Ткнулась подбородком Полянской макушку, подула в волосы.

Соколович только усмехался в бороду, каждый раз глядя, как холодна с подругой Зоряна, когда он трижды в неделю приходит с проверкой. Если б не наблюдал за ними с того самого сука на тополе — точно бы поверил, что отношения у сокамерниц так себе. Права ты, старшая ведьма Зоряна Лешак, не нужно все карты сдавать сразу. И потом не нужно. Пусть надзиратель думает, что предательница и детоубийца еле терпят друг друга. Мало ли что. Пригодится. Хотя бы в сговоре не заподозрят и не разлучат, расселив по другим казематам.

Орлан на хлипкой трубе дёрнулся и чуть раскрыл крылья, ловя равновесие — за стеклом Ясна поднесла его перо к огню. Впрочем, давно пора.

Одно перо забирало у него один день жизни. Зато могло спасти, если совсем-совсем худо. На синяки и мелкие порезы пёрышки работали совсем худо, зато переломанные пальцы и челюсти лечили быстро. У всяких рыжих ведьм, лежащих в беспамятстве в каменном мешке. Если бы его отправили в опалу и ему показывали, переломанная Яся на гнилой соломе была бы одним из самых страшных его кошмаров.

До самой смерти он будет помнить тот день. День, когда им сказали — победа наша, душегубы! Мы смогли, мы сумели! Завтра напишем, протрубим, объявим всем, а пока — вино, девки, танцы! Гуляй, душа! Мирослав Игоревич, а вот вас попрошу, на минуту, буквально на минуту!

Хмельной от радости и гордости Соколович шел по коридорам крепости, от шального гула товарищей в глухую темень казематов, вниз по лестнице, мимо каменных мешков, кивая, улыбаясь, подмигивая, слушая вполуха о том, что нужно подлечить одну девку. Стражники перестарались, а ей на допрос завтра, нельзя ж, чтобы так… Но вы ж поймите, кошмарный экземпляр, спала с капитаном ненашей, поставила в размен наших бойцов, сдала местоположение наших лечебниц, наших оружейниц, наших… не выдержали витязи, перестарались…

— Да, да, конечно, — кивал Мирослав, особо не вслушиваясь. Он не думал, откуда высокий худощавый старец знает о даре, полученном им от отца. У старца на пальце был золотой перстень с тайным знаком, такой же, как у Мира, — и этого всегда казалось достаточно.

— Проходите, Мирослав Игоревич, — перстень мигнул, распахивая дверь в сумрачный каменный мешок. Гнилая солома на ледяном полу, гнилая вода в погнутой кружке. В углу скорчилась тонкая фигурка, мелькнуло лицо, занавешенное светло-рыжими волосами.

Чья-то рука с грязными ногтями зацепила такие знакомые волосы в пригоршню, вскинула девичью голову ему навстречу.

Ясины прозрачно-черные глаза моргнули, не узнавая.

Ясин голос прошептал: «Холодно, пожалуйста, очень холодно».

Мирослав не шевельнулся.

— Пальцы, челюсть, лицо, ребра, почки, — журчал рядом с ним голос старца, — мальчики перестарались, но вы тоже поймите…

— Пойму, — Соколович, удивляясь своему оледенению, кивнул и повернулся к собеседнику. — Пойму. Если разрешите присутствовать на допросе. Хочу послушать.

— Конечно, — волхв расслабился, понимая, что правильный Соколович в этот раз не станет выговаривать о чести, совести, обращении с арестованными. — Понимаю ваше недоумение, ведь на вид — сама невинность! Кто б знал, что она два года капитану ненашей всё о наших дружинах да обозах в клюве носила! Вы, главное, вылечите, тут пальцы все переломаны, лицо ужасное, а допрос завтра, проверка будет…

Коричневое перо летало над Ясиной фигуркой. У Соколовича не дрожали руки, не дергались губы, он был совершенно спокоен. Обычное дело, он лечил её десятки раз. Как только они познакомились, Яська сожгла руки чуть не до костей — на погосте о волшебную крапиву. Как-то он нашел ее у печки, скрюченную в три погибели — двуглавая лягушка языком пригладила. Он лечил жуткие царапины от медных когтей той невесть как затесавшейся в их мир демоницы, как бишь, ее? Жезтырнак? Злобная тварь тогда располосовала неугомонной Ясе спину.

Всю войну Мирослав Ясну не видел. Не знал, где она, с кем, что делает. Он только знал, что жива. О смерти у них свой договор был.

В дни победы, наполненные всеобщим ликованием, Мирослав Игоревич Соколович через прозрачную стену допросной глядел на Полянскую Ясну Владимировну. Слушал обвинения. Смотрел, как ее за шею волокут в каменный мешок. Понимал, что следователь куплен, что послухи куплены, что судья будет куплен. Что у него одна надежда — на духа, на абсолют Прави, на честь, на совесть, на истину, на приговор. Правь никогда не ошибается. Правь никогда не ошибается. Правь. Никогда. Не ошибается.

Ясю признали виновной и приговорили к жизни у ненашей. Без волшбы. Без возможности выехать за город, пусть даже в лес или на реку. С полным правом показывать когда и что пожелают. И так до самой смерти. Мирослав плохо помнил тот день. И ту ночь. И следующий день тоже. Он дышать, казалось, начал только тогда, когда его назначили к ней надзирателем.

У него всегда было с собой всё, что могло помочь или пригодиться Ясне, и обязательно одно пёрышко — на случай. Однажды, уже тут, у ненашей, Ясна руку сломала. Он пришел — а рука плетью висит, Яся слезы глотает, твердит, что со стула упала. И к себе его не подпускает. Оставил бы ей перо, пусть бы без него, да для этого дела всегда двое нужны. А до ночи, когда можно будет её присыпить да вылечить, ещё часов восемь. Он плохо помнил, как поймал в коридоре Семицветика, как деньги совал и просил, чтобы быстрее, чтобы ей легче стало, чтобы…

Светка даже обиделась — дикий вы человек, говорит, я уже обо всем договорилась, в больницу Владик подвезет, из больницы Миша подхватит. Потом Яську коньяком с медом накачаем и спать уложим. Но деньги не лишние, давайте, конечно.

Соколович сквозь разноцветную соседку смотрел и думал — другим летом Яся с рябины высоченной упала, он ее подхватил и на землю поставил. А тут какой-то стул.

Когда Яська ещё в каземате сама была, без Лешак, она вообще никогда не закрывала окно, даже в холод — прикрывалаи только. И Мирослав, с тополя глядя, как ведьма заматывает руку бинтом (порезалась), как поливает разбитые колени йодом (соседка одолжила), как шепчет что-то разодранным горлом (простудилась), просто дожидался, когда Яся засыпала. Пикировал на подоконник, бился о пол, становился собой, втыкал сонную булавку ей в волосы. Брал за руку, доставал перо. Долго лечил, долго смотрел. Не залечивал до конца раны — чтобы не догадалась. А потом к Ясе перевели Лешак, и кончилась его вольница. Зато Зоряна о рыжей ведьме могла заботиться куда лучше, чем он.

Орлан глядел, как на черной лестнице Яська сползла с подоконника и спустила кота с колен. Как Зоря сурово нахмурила брови, что-то выговаривая подруге, а та рассмеялась в ответ и ушла. Мирослав щелкнул клювом, резво перелетел на тополь. Смотрел, как Яся заходит в комнату, бросает нервный взгляд на Огняну, как стряхивает на пол джинсы, ложится, замотавшись в одеяло. Облегченно клекотнул, когда Зоря после минуты сомнений потащила свою кровать к койке подруги.

Мирослав тряхнул приоткрытыми крыльями. Он может просидеть здесь всю ночь. И будущую, и десяток за ней. Каждая следующая увеличивает шанс, что Решетовской покажут её самый страшный кошмар, и что она в этом состоянии вытворит — даже Жива сама не знает. Но что-то подсказывало ему — забираться под кровать, как Яся, елисеевская душегубка будет едва ли.

Густую яркую синеву сентябрьской ночи резанули острые птичьи крылья. Прочь из тяжёлого города под налитым небом, к заброшенному заводу на окраине. Камушек в воду — пропуск. Холодная вода, приветственные крики дежурных гарцуков. Снова на крыло, к высокому белому терему, в котором он был уже однажды — двенадцать лет назад, со страшной вестью.

Дверь приотворилась не сразу. Хозяин терема поднял в удивлении бровь, освещая свечой и себя, и Мира. Вернул меч за пояс.

— Не мог просто прийти и сказать? — спросил Мирослав с упрёком.