Глава 2.

Глава 2.

Глава 2

Дом, который учат дышать

Амелия проснулась так, будто её кто-то позвал.

Не по имени — по привычке.

Внутренним, медицинским голосом: «Проверка».

Она открыла глаза и замерла, не двигаясь, не моргая, прислушиваясь.

Тишина.

Но не пустая. Не мёртвая.

Дом дышал.

Тихо. Неровно. Где-то далеко скрипнула ступенька. В печи глухо осыпался уголь. Из глубины коридора донёсся тонкий, почти сонный писк младенца — и тут же стих.

Амелия медленно выдохнула.

— Живы, — прошептала она. — Значит, ночь прошла не зря.

Она села на кровати. Пол холодный, грубый, шероховатый — не привычный линолеум родильного блока, а старые доски, которые помнили не одну зиму. Пальцы ног на секунду сжались, но тело быстро привыкло.

Тело вообще оказалось удивительно… благодарным.

Молодое. Лёгкое. Отдохнувшее быстрее, чем она заслужила.

— Вот это, конечно, бонус, — пробормотала она, проводя рукой по лицу. — Хоть где-то мне повезло.

В зеркале напротив — та самая женщина.

Та, которую она уже видела.

Тёмные волосы, чуть спутанные после сна, тонкая шея, бледное лицо, но уже не растерянное, как вчера, а сосредоточенное.

И глаза.

Глаза были её.

Амелия смотрела на себя и думала с холодной ясностью:

«Мне придётся жить её жизнью. Вопрос только — насколько она была опасной до меня.»

Она встала.

Платье на стуле — тёмное, тяжёлое, строгое. Она взяла его, на секунду задержала перед собой, словно снова примеряя чужую роль.

— Ну что, миссис Дайер, — тихо сказала она отражению, — сегодня мы будем выяснять, во что ты меня втянула.

Она оделась быстрее, чем вчера. Руки уже запомнили, где какие пуговицы, как затягивать шнуровку, как не задохнуться в корсете, который, по её мнению, следовало бы признать орудием пытки.

— Если я переживу это, — пробормотала она, затягивая ленты, — я открою клинику и буду лечить женщин от мужских представлений о красоте.

Когда она вышла в коридор, дом встретил её запахом.

Но не тем, что вчера.

Он всё ещё был тяжёлым, да. Сырость, уголь, молоко, ткань, человеческое тепло — всё это никуда не делось.

Но в нём уже не было удушающей безнадёжности.

Пахло работой.

Пахло тем, что вчера здесь что-то сдвинули.

И это было почти приятно.

Она спустилась вниз.

На лестнице она услышала голоса.

Тихие. Шепчущие.

— Я тебе говорю, она не в себе…

— Тише ты! Услышит!

— А что слышать? Она вчера Марту чуть не…

— Да я сама видела! С утра как вскочила — и давай командовать, будто…

— Будто что?

— Будто… будто другая.

Амелия остановилась на верхней ступени.

Послушала.

И только потом спустилась.

Спокойно.

Медленно.

Скрип ступеней выдал её раньше, чем она появилась внизу.

Голоса оборвались.

В кухне стояли Нора, Бетси и ещё одна девушка — светловолосая, с узким лицом и настороженным взглядом.

Все трое замерли.

— Продолжайте, — сказала Амелия, входя. — Мне очень интересно, какой диагноз вы мне поставили.

Тишина.

— Мэм… — начала Бетси.

— Не надо «мэм». Я не умерла. Пока.

Она подошла к столу, провела пальцем по поверхности.

Пыли не было.

Она подняла бровь.

— Ого. Вы вчера действительно работали.

Нора поджала губы.

— Мы всегда работаем, мэм.

Амелия посмотрела на неё.

Долго.

— Нора, если ты сейчас скажешь мне, что вот это, — она кивнула в сторону коридора, — было нормой, я начну кричать. А я, поверь, умею.

Нора не отвела взгляд.

— Это… было как всегда.

Амелия на секунду закрыла глаза.

И медленно вдохнула.

Слишком медленно.

Потому что внутри поднималась злость.

Та самая — горячая, чистая, врачебная, от которой руки не дрожат, а становятся точнее.

— Как всегда, — повторила она тихо. — То есть дети болеют, вонь стоит такая, что у меня вчера чуть не случился второй инфаркт, а вы называете это «как всегда».

— Мы делаем, что можем, мэм, — резко сказала светловолосая.

Амелия повернулась к ней.

— Имя.

— Сара.

— Сара, — повторила Амелия. — А теперь скажи мне честно. Ты правда думаешь, что это «можем»?

Сара вскинула подбородок.

— А что ещё? Они всё равно…

Она осеклась.

Поздно.

Амелия шагнула к ней.

Медленно.

И в кухне стало тихо.

— Заканчивай мысль, — сказала она спокойно.

Сара сглотнула.

Но упрямство в ней оказалось сильнее страха.

— Они всё равно долго не живут, — сказала она. — Вы сами знаете.

Тишина стала плотной.

Бетси побледнела.

Мэри, стоявшая у печи, опустила глаза.

Нора замерла.

Амелия стояла перед Сарой.

И чувствовала, как у неё внутри что-то ломается.

Не с грохотом.

Не с криком.

Тихо.

Как тонкая кость.

Она очень медленно вдохнула.

Словно пыталась выбрать слова.

Подобрать.

Сдержаться.

И на секунду у неё действительно перехватило дыхание.

— Так, — сказала она наконец. — Так. Хорошо.

Она провела рукой по лицу.

Закрыла глаза.

Открыла.

И уже другим голосом:

— Это максимум приличия, на который я сейчас способна.

Она посмотрела на Сару.

— Ты уволена.

Сара моргнула.

— Что?

— Ты уволена, — повторила Амелия. — Прямо сейчас. Забираешь свои вещи и уходишь.

— Вы не можете…

— Могу.

— Мне некуда идти!

— Это не повод оставаться там, где ты считаешь нормальным смерть детей.

Сара побледнела.

— Я ничего не делала!

— Именно, — тихо сказала Амелия. — В этом и проблема.

Сара открыла рот.

Закрыла.

И вдруг с вызовом:

— Да вы сами…

Амелия резко подняла руку.

Не ударила.

Просто остановила её словами:

— Осторожно.

Сара замолчала.

В кухне было слышно, как потрескивает уголь.

— Вещи. На выход, — сказала Амелия.

Сара стояла ещё секунду.

Потом развернулась и вышла.

Дверь хлопнула.

Тишина.

Амелия повернулась к остальным.

— Кто ещё считает, что дети «всё равно не живут»?

Никто не ответил.

— Прекрасно. Значит, сегодня у нас не полный провал.

Она обвела их взглядом.

— С этого момента здесь всё меняется. Не потому, что я так хочу. А потому, что иначе вы все окажетесь на улице. Или хуже.

Нора тихо сказала:

— Хуже?

Амелия посмотрела на неё.

— Нора, на этот дом уже идут жалобы?

Нора замерла.

Бетси подняла глаза.

Мэри сжала руки.

— Отвечай.

Нора выдохнула.

— Говорят… на рынке… что да.

— Проверка?

— Могут прислать.

Вот оно.

Амелия кивнула.

— Отлично. Значит, у нас есть стимул.

Она повернулась к столу.

— Нора, список всех детей. С возрастом. Состоянием. Кто откуда. Бетси — бельё продолжаем. Мэри — остаёшься со мной. Остальные — работают.

— Мэм… — тихо сказала Бетси. — А если придут?

Амелия посмотрела на неё.

И усмехнулась.

— Тогда мы покажем им, что здесь лучше, чем они ожидали.

— А если нет?

— Тогда будем импровизировать.

Она развернулась и вышла из кухни.

И только в коридоре заметила, что у стены стоит ещё одна девушка.

Невысокая.

Худая.

С рыжими волосами, выбивающимися из-под чепца.

Лицо — в веснушках.

Глаза — внимательные.

Не испуганные.

Не растерянные.

Слишком спокойные для этого дома.

Амелия остановилась.

— Имя.

— Эмма, мэм.

Голос тихий. Но не слабый.

— Ты давно здесь?

— Достаточно.

Амелия посмотрела на неё внимательнее.

И вдруг поняла.

Эта — не такая, как остальные.

Не ленивая.

Не сломанная.

Смотрит.

Запоминает.

— Ты слышала разговор?

— Да, мэм.

— И?

Эмма чуть склонила голову.

— Вы правы.

Коротко.

Без пафоса.

Без страха.

Амелия хмыкнула.

— Уже лучше.

Она сделала шаг ближе.

— Что ещё ты знаешь?

Эмма на секунду замялась.

Потом тихо:

— О вас говорят.

— Я уже поняла. Продолжай.

— Говорят… что сюда придут. Что много жалоб. Что дети… пропадают.

Амелия не моргнула.

— И что ты думаешь?

Эмма посмотрела прямо.

— Я думаю, вам нужно всё изменить. Быстро.

Тишина.

Амелия медленно кивнула.

— Умная.

И впервые за всё утро улыбнулась.

— Значит, ты останешься.

Эмма не ответила.

Но в её глазах мелькнуло что-то живое.

— Иди за мной, — сказала Амелия.

Они пошли по коридору.

— Будешь мне помогать.

— Да, мэм.

— И ещё.

Эмма остановилась.

— Да?

Амелия посмотрела на неё.

— Если услышишь, что кто-то ещё думает, что дети «всё равно не живут» — говори мне.

Эмма кивнула.

— Хорошо.

Амелия развернулась.

И впервые за всё время почувствовала:

она не одна.

А значит — можно начинать не просто выживать.

А строить.

Эмма шла рядом с ней бесшумно.

Это Амелия заметила почти сразу.

Не шаркала, не хлопала пятками, не суетилась, как Мэри, не несла себя с деревянным достоинством, как Нора, и не двигалась робко, будто заранее просила прощения у воздуха, как Бетси. Эмма шла мягко, чуть на носках, с привычкой человека, которого в доме долго не замечали — и который сделал из этого преимущество.

Рыжие волосы выбивались из-под чепца тонкими прядями. На переносице — россыпь веснушек. Лицо бледное, узкое, с острым подбородком, губы сжаты, но не от страха, а от привычки держать при себе лишние слова. Платье на ней было простое, серое, перешитое не по фигуре: плечи чуть широковаты, рукава коротковаты, подол явно когда-то принадлежал женщине выше ростом. Зато передник — чистый. Не новый, не белоснежный, но выстиранный старательно, до жёсткости ткани.

Амелия отметила это машинально.

«Сама стирает. Или следит. Значит, не совсем потерянный случай».

Они прошли мимо приёмной комнаты. Дверь была приоткрыта, и Амелия заглянула внутрь.

Комната выглядела так, будто её создавали специально для обмана.

Тёмно-зелёные портьеры. Столик с кружевной салфеткой. Два кресла с потёртыми, но ещё приличными подлокотниками. На каминной полке — фарфоровая пастушка с отколотым пальцем и маленькая Библия в тиснёном переплёте. У стены стояла колыбель, но пустая и слишком чистая, будто её показывали посетительницам как доказательство милосердия, а настоящую жизнь дома прятали дальше — туда, где кислое молоко, жар, мокрые пелёнки и хрипящее дыхание.

На столике лежала засохшая веточка лаванды.

Амелия остановилась.

— Это здесь принимали женщин?

Эмма тоже остановилась. Не спросила, почему хозяйка спрашивает о собственном доме. Умная девочка.

— Чаще здесь, мэм.

— Чаще?

— Иногда в кабинете. Если разговор… о деньгах.

Амелия медленно повернула голову.

— О деньгах, значит.

Эмма опустила взгляд, но ответила:

— Да, мэм.

Слова сказаны ровно, но в пальцах, сжавших край передника, появилась белизна.

Амелия заметила.

— Ты боишься меня?

Эмма помолчала.

— Сегодня меньше, чем вчера.

Вот так.

Без лести. Без «о нет, мэм». Без дешёвого испуга.

Амелия неожиданно почувствовала почти удовольствие.

— Ответ мне нравится, хотя он и не утешительный.

Эмма промолчала.

— Идём.

Кабинет оказался на первом этаже, в глубине, за узкой дверью, обитой потемневшим деревом. Амелия вошла и сразу ощутила другой запах: чернила, бумага, старый табак, закрытые ящики, лавандовые саше и слабый металлический оттенок монет. Здесь не пахло детьми. И от этого стало ещё неприятнее.

Комната была маленькая, но устроенная с претензией на респектабельность. Письменный стол у окна, тяжёлый, с резными ножками. На нём — чернильница, перья, пресс-папье, стопка писем, аккуратно перевязанных бечёвкой, и маленький серебряный нож для бумаги. За столом — кресло с высокой спинкой. У стены — шкаф с книгами и бумагами. В углу — запертый сундук. На каминной полке — часы, которые тикали так громко, будто специально отсчитывали срок до проверки.

Амелия подошла к столу.

Провела пальцами по гладкой кожаной вставке.

Пыль тонкая. Не вчерашняя, но и не многолетняя. Здесь работали. Часто.

— Ключи, — сказала она.

Эмма чуть повернула голову.

— От стола?

— От всего, что закрыто.

— Обычно они у вас, мэм.

— Я уже слышала эту прекрасную новость. Где я могла их держать?

Эмма на секунду задумалась.

— В кармане платья. Иногда на цепочке. Иногда в маленькой шкатулке у зеркала.

Амелия мысленно выругалась.

Шкатулка.

В спальне.

Она вчера видела на туалетном столике кучу женских мелочей, но сил разбирать не было.

— Эмма.

— Да, мэм?

— Ты сейчас пойдёшь в мою комнату. На туалетном столике должна быть шкатулка. Принесёшь её сюда. Не открывать. Не смотреть. Не показывать остальным.

Эмма подняла глаза.

— Да, мэм.

— И ещё. Если кто-то спросит, что ты несёшь…

— Скажу, что вы велели.

— Это плохой ответ. Слишком честный. Скажешь, что несёшь нитки.

Эмма впервые почти улыбнулась — одним уголком губ.

— В шкатулке?

— А ты скажи с таким лицом, будто люди, которые задают вопросы про нитки, тебе глубоко неприятны.

— Я попробую, мэм.

— Уверена, у тебя есть талант.

Эмма ушла.

Амелия осталась одна.

И только тогда позволила себе опереться ладонями о край стола и склонить голову.

На один вдох.

Не больше.

В груди было тяжело. Не физически — это молодое тело, к счастью, не собиралось немедленно развалиться. Тяжело было от понимания.

У неё нет памяти прежней Амелии.

Нет союзников, кроме рыжей девчонки, которая пока просто оказалась умнее остальных.

Нет документов.

Нет понимания законов.

Нет понимания года.

Зато есть дом с дурной славой, больные младенцы, слуги, которые считали смерть частью расписания, слухи о жалобах и, возможно, настойки, которыми детей «успокаивали».

Она тихо рассмеялась.

Смех получился короткий, сухой, злой.

— Отлично, Амелия. Из реанимации — в уголовное дело. Карьерный рост просто ослепительный.

На столе лежали письма.

Она не удержалась.

Взяла верхнее.

Бумага плотная, чуть шершавая. Почерк неровный, женский, торопливый. Чернила местами расплылись, будто писали в слезах или под дождём.

«Мадам, я получила ваше объявление…»

Амелия прочитала первые строки и почувствовала, как внутри поднимается холод.

Женщина просила принять ребёнка. Писала, что не может оставить его при себе. Что хозяева не потерпят «такого позора». Что заплатит сколько сможет. Что мальчик здоров, только слабый, и она будет благодарна, если ему найдут добрую семью.

Добрую семью.

Амелия медленно положила письмо обратно.

На другом конверте — «миссис Дайер». На третьем — просьба о встрече. На четвёртом — сумма. Деньги вперёд.

Она взяла следующее письмо.

Потом ещё одно.

Одна женщина писала аккуратно и холодно: ребёнка она видеть не желает, просит устроить «без дальнейших хлопот», плату прилагает. Другая — умоляла сообщать о здоровье девочки. Третья спрашивала, можно ли навестить через месяц. Четвёртая благодарила за «милость» и клялась, что вернётся, как только найдёт место служанки.

Амелия читала и чувствовала, как кабинет сжимается вокруг неё.

За каждым письмом — женщина.

За каждой женщиной — страх.

За каждым страхом — ребёнок.

И где эти дети?

Сколько из них в доме?

Сколько ушли в семьи?

Сколько умерли?

Сколько просто исчезли в бумагах?

— Дрянь, — прошептала она. — Какая же дрянь.

Она не знала, к кому обращалась: к прежней хозяйке, к эпохе, к себе, которая не могла сейчас собрать факты быстрее.

Дверь тихо скрипнула.

Эмма вернулась со шкатулкой.

Небольшая, тёмная, с латунными уголками, потёртая у замка. Несла она её так, будто там были не ключи, а доказательство государственной измены.

— Никто не видел?

— Мэри видела.

— Что сказала?

— Спросила, зачем вам нитки.

Амелия подняла бровь.

— И?

— Я сказала, что люди, которые задают вопросы про нитки, мне неприятны.

Амелия на секунду застыла.

А потом фыркнула.

— Эмма, если ты и дальше будешь так быстро обучаться, я начну тебя бояться.

У девочки — нет, не девочки, поправила себя Амелия; девушке, ей могло быть лет восемнадцать-девятнадцать, а в этом времени это уже почти взрослая жизнь — дрогнули губы.

— Не стоит, мэм.

— Посмотрим.

Шкатулка открылась без ключа. Внутри лежали шпильки, ленты, брошь с тёмным камнем, несколько монет, сложенный платок и связка ключей на тонком кольце.

Амелия взяла ключи.

— Вот теперь начинаем знакомиться с моей биографией.

Она открыла первый ящик стола.

В нём оказались квитанции, перья, маленькая записная книжка, сургуч, ленты. Во втором — деньги. Не огромная сумма, но достаточно, чтобы понять: дом держится не на милости Божьей. В третьем — книга.

Тяжёлая, в коричневом переплёте.

Амелия достала её и положила на стол.

На обложке не было названия.

Она открыла.

Страницы были разграфлены вручную. Даты. Имена матерей. Иногда — только инициалы. Пол ребёнка. Сумма. Пометки.

«Передан».

«Умер».

«Ожидает».

«Кормление».

«Мать обещала вернуться».

«Плата за шесть месяцев».

«Без дальнейшей связи».

Амелия читала молча.

Эмма стояла сбоку, не заглядывая открыто, но глаза её всё равно цеплялись за строки.

— Ты умеешь читать? — спросила Амелия.

— Да, мэм.

— Кто научил?

Пауза.

— Отец.

Амелия подняла взгляд.

— Отец?

Эмма выпрямилась ещё сильнее, будто внутри неё натянули нитку.

— Да, мэм.

— Он жив?

— Да.

— Где?

— В Лондоне. Иногда в Бате. Иногда в своём поместье.

Слишком аккуратный ответ.

Амелия прищурилась.

— Он джентльмен?

Эмма чуть побледнела.

— Да, мэм.

— А ты здесь почему?

Пальцы Эммы снова сжали передник.

— Потому что я не дочь, которую показывают.

Вот оно.

Амелия не стала охать, жалеть, задавать лишние вопросы. Сострадание, поданное слишком рано, часто унижает.

Она только кивнула.

— Понятно.

Эмма посмотрела на неё с удивлением. Видимо, ожидала чего угодно: любопытства, презрения, фальшивой жалости.

Не получила.

— Имя отца мне пока не говори, — сказала Амелия. — Сама решишь, когда понадобится.

Эмма моргнула.

— Почему?

— Потому что я не собираю чужие тайны без пользы. У меня своих сегодня набралось на хороший судебный процесс.

Эмма опустила глаза, но на этот раз в её лице появилось что-то мягче.

Доверие? Нет. Рано.

Но возможность доверия.

Амелия снова вернулась к книге.

Она листала медленно.

Даты.

Имена.

Суммы.

Слишком много детей.

Слишком много коротких пометок.

«Умер» встречалось чаще, чем хотелось бы.

Намного чаще.

Она дошла до последней заполненной страницы. Томми был там. «Томас М., мальчик, две недели. Мать: К. Мармон. Плата: десять фунтов. Оставлен для воспитания. Слаб».

— Томми, — сказала Амелия.

— Мисс Мармон плакала, когда уходила, — тихо сказала Эмма.

Амелия подняла взгляд.

— Ты её видела?

— Да. Она работала в баре. Хорошенькая. Боялась, что хозяин выгонит. Сказала, что вернётся, когда найдёт место.

— Когда это было?

— Две недели назад.

— Адрес есть?

Эмма подошла ближе, показала пальцем на строку.

— Здесь. Но миссис… вы говорили, что писать ей не нужно.

Амелия очень медленно закрыла книгу.

Комната на секунду стала слишком тихой.

— Я говорила?

— Да, мэм.

— Почему?

Эмма колебалась.

Амелия видела, как девушка выбирает между страхом перед прежней хозяйкой и тем, что увидела вчера.

— Эмма.

— Вы сказали, что матери часто меняют мнение, а это мешает делу.

Амелия усмехнулась.

Но без веселья.

— Делу. Какое удобное слово. Под ним можно похоронить что угодно.

Она провела рукой по книге.

Пальцы остановились на слове «умер».

Внутри поднялась волна отвращения.

Не истерического. Холодного. Собранного.

Она не знала, убивала ли прежняя Амелия детей. Не знала, доводила ли до смерти намеренно. Не знала, была ли она монстром, циничной коммерсанткой или просто женщиной, которая однажды решила экономить там, где нельзя.

Но итог лежал перед ней.

В переплёте.

В строках.

В аккуратных пометках.

— Слушай меня внимательно, — сказала Амелия.

Эмма выпрямилась.

— С сегодняшнего дня эта книга ведётся иначе. Не только деньги и итог. Каждый ребёнок: кормление, стул, моча, температура, кашель, кожа, сон. Каждый день. Если кто-то не умеет писать — будет говорить тебе или мне. Если кто-то забудет — будет мыть двор зубной щёткой. Хотя зубных щёток здесь, подозреваю, мало, так что найдём аналог похуже.

Эмма моргнула.

— Стул, мэм?

— Да, Эмма. Добро пожаловать в медицину. Здесь всё важное либо пахнет, либо болит, либо течёт.

На лице Эммы впервые проступил настоящий ужас пополам со смехом.

— Я… поняла.

— Не уверена. Но привыкнешь.

Амелия взяла лист бумаги.

Рука сама потянулась к перу. И тут она поняла, что писать пером не так просто, как ручкой. Чернила густые, перо цепляет бумагу, линии выходят неровными.

— Чудесно, — пробормотала она. — Даже канцелярия против меня.

Эмма тихо сказала:

— Я могу записывать.

Амелия посмотрела на неё.

— Можешь?

— Да, мэм. У меня ровный почерк.

— Покажи.

Эмма села осторожно, словно не была уверена, имеет ли право занимать стул у хозяйского стола. Взяла перо. Обмакнула. Написала на свободном краю листа: «Томас М. — наблюдение».

Почерк действительно был ровный. Чёткий. Чуть угловатый.

— Отлично, — сказала Амелия. — Ты назначена секретарём санитарного переворота.

Эмма подняла глаза.

— Кем?

— Потом объясню. Пиши.

И они начали.

Сначала список детей.

Томас — Томми. Жар, слабость, эпизод остановки дыхания или резкого угнетения дыхания, наблюдение каждые пятнадцать минут, вода по каплям, чистое бельё, тепло.

Мэри-Энн — девочка, около месяца, опрелости, плач сильный, кормление проверить.

Джозеф — мальчик, три месяца, кашель, но активен.

Лили — девочка, две недели, холодные конечности, плохо сосёт.

Сэмюэл — крепкий, громкий, раздражённый жизнью, но пока без признаков опасности.

Ещё один — без имени, принесён ночью три дня назад, мать назвалась мисс Браун, возможно ложное имя.

Амелия остановилась.

— Без имени?

Эмма кивнула.

— Вы сказали, что имя дадут, когда пристроят.

Амелия прижала пальцы к переносице.

— Вот сейчас я опять пытаюсь подобрать приличные слова.

— Не получается?

— Получается только непечатное, а бумагу жалко.

Эмма смотрела на неё почти с любопытством.

— Непечатное?

— Это когда воспитанная женщина мысленно говорит то, от чего у невоспитанного мужчины краснеют уши.

Эмма быстро опустила голову, но плечи её дрогнули.

Амелия заметила.

— Пиши: временно — Уильям.

— Почему Уильям?

— Потому что ребёнок должен как-то называться. Даже временно. Особенно временно.

Эмма записала.

За окном сгущался сырой английский день.

Не дождь — пока нет. Но воздух за стеклом был влажный, серый, липкий. По стеклу сползали мутные дорожки конденсата. На улице, за узким передним садиком, проходили люди: женщина в тёмной шали, мальчишка с корзиной, молочник с тележкой. Колёса скрипели по мостовой. Где-то далеко крикнул торговец, протяжно, нараспев. Угольный дым висел над крышами низкой серой пеленой.

Англия.

Викторианская, мрачная, красивая только на открытках и в сериалах, где никто не передаёт запах влажной шерсти, канализации, дешёвого угля и тревоги.

Амелия подумала, что если когда-нибудь вернётся домой — хотя слово «если» вдруг кольнуло так больно, что она отложила его подальше, — она лично придёт к каждой девочке, мечтающей попасть в прошлое, и заставит её один час постоять в этой прачечной.

Без романтики.

Без герцога.

С тазом.

— Мэм, — тихо сказала Эмма.

— Что?

— Вы улыбаетесь.

— Я представляю воспитательную работу с любительницами исторических романов.

Эмма не поняла, но разумно промолчала.

Они продолжили.

К полудню Амелия уже имела больше информации, чем утром, и от этого стало не легче.

Прежняя Амелия принимала детей официально под видом воспитания, временного ухода или дальнейшего устройства. Иногда брала плату на месяцы вперёд. Иногда — единовременную сумму. Иногда обещала «добрую семью». Записи в книге были слишком аккуратными там, где касались денег, и слишком скудными там, где касались жизни детей.

Это говорило многое.

Плохое.

Очень плохое.

Но Амелия пока не могла позволить себе роскошь морального приговора.

Приговоры не стирают пелёнки.

Не снижают жар.

Не помогают пережить проверку.

Она закрыла книгу и поднялась.

— Теперь дом.

Эмма тоже встала.

— Что именно?

— Всё. Покажешь мне всё, что обычно не показывают посетителям.

Эмма несколько секунд смотрела на неё.

Потом кивнула.

— Идёмте.

Они начали с детских.

Первая комната — та самая, где вчера был Томми. После утренней суеты она выглядела лучше, но Амелия видела не «лучше», а «сколько ещё исправлять».

Два окна, одно открывалось плохо. Подоконник в старой краске, местами вздувшейся от сырости. Шесть колыбелек, слишком близко. Матрасики набиты чем-то вроде конского волоса или соломы, часть влажновата. Пол досчатый, щели тёмные. У камина сушились пелёнки — это она запретила сразу.

— Не у огня над детьми. Дым, пыль, запах. Сушить в прачечной или на верёвках, если погода позволяет.

Мэри, сидевшая возле Томми, вскочила.

— Да, мэм.

У Мэри были красные глаза, но ребёнок рядом с ней дышал ровнее. Она записывала палочками на листке — вдохи, как могла. Неровно, смешно, но записывала.

Амелия взяла лист.

— Это что?

Мэри вся сжалась.

— Я… я не очень хорошо пишу, мэм.

На бумаге были кривые черточки группами.

Амелия посмотрела на Мэри. Потом на Томми.

— Зато считаешь.

Мэри моргнула.

— Да, мэм.

— Значит, годишься.

У девушки лицо вдруг стало таким, будто ей дали не похвалу, а кусок хлеба после голода.

Амелия отвернулась первой.

Нельзя слишком размягчаться. Люди цепляются за это и начинают ждать чуда. А чудес у неё не было. Только система, злость и руки.

Во второй детской было хуже.

Комната меньше, воздух тяжелее, в углу — следы плесени. Там стояли две колыбели и старая кровать, на которой, как объяснила Эмма, иногда спала женщина после родов, если не могла сразу уйти.

Амелия остановилась на пороге.

Запах ударил в лицо: сырость, старый матрас, молоко, пот.

Она медленно повернулась к Эмме.

— Здесь лежат женщины после родов?

— Иногда.

— На этом?

— Да, мэм.

Амелия подошла к кровати, нажала ладонью на матрас. Сыроватый. Комковатый. Простыня хоть и сменённая, но сама постель старая, пропитанная всем, чем не должна быть пропитана.

В голове вспыхнули слова: инфекция, послеродовая горячка, сепсис, кровотечение, слабость, грязные руки, грязное бельё.

Она слышала за спиной дыхание Эммы.

— Сжечь, — сказала Амелия.

— Мэм?

— Матрас. Если нельзя сжечь — вынести. Но лучше сжечь.

— Это дорого.

Амелия повернулась.

— А похороны дешевле?

Эмма побледнела.

— Нет, мэм.

— Тогда запомни первое правило нашего нового дома: дешевле предупредить, чем хоронить. Хотя я подозреваю, что в этой эпохе это звучит как опасная ересь.

— Нового дома? — тихо спросила Эмма.

Амелия замерла.

Слова вырвались сами.

Новый дом.

Не ферма младенцев. Не грязная передержка. Не место, куда приносят и забывают.

Дом.

Где можно родить.

Восстановиться.

Оставить ребёнка временно.

Или найти ему семью.

Не идеальный мир. Не сказка. Не бесплатное спасение всех на свете.

Но хотя бы место, где смерть не входит в расходы.

— Да, — сказала Амелия. — Нового.

Эмма смотрела на неё так, будто пыталась понять, верить или нет.

— Какого?

Амелия оглядела комнату.

Старый матрас. Плесень. Щель в окне. Тёмный угол. Кровать, где женщина могла умереть просто потому, что никому не пришло в голову вымыть руки.

Она почувствовала, как в ней снова поднимается та самая упрямая, почти злая энергия.

— Такого, где женщина после родов не лежит на гнилой подстилке, как мешок картошки. Где ребёнка не поят неизвестной дрянью, чтобы он не мешал. Где каждая тряпка знает кипяток ближе, чем молитву. Где если кто-то говорит «они всё равно умирают», он вылетает на улицу раньше, чем успеет закончить фразу.

Эмма молчала.

Потом спросила:

— И вы сможете?

Амелия посмотрела на неё.

— Нет.

Эмма дрогнула.

— Одна — нет, — продолжила Амелия. — С людьми, у которых есть руки и хотя бы половина мозга, — попробую.

Эмма опустила взгляд.

— У меня есть руки.

— Я заметила.

— И… половина мозга, наверное.

Амелия впервые за день по-настоящему улыбнулась.

— Эмма, по местным меркам у тебя, кажется, целая роскошь.

Они вышли из комнаты.

Следующей была прачечная.

Если бы Амелия всё ещё сомневалась в необходимости реформ, прачечная добила бы её окончательно.

Низкая пристройка во дворе, с каменным полом, по которому тянуло ледяной сыростью. Две большие деревянные бадьи. Медный котёл над очагом. Верёвки под потолком. Корзины белья: чистое, грязное, сомнительное, забытое, мокрое и то, которое следовало бы признать отдельной формой жизни.

Пар стоял густой, смешанный с запахом мыла, щёлока, мокрой ткани и усталых женщин.

Бетси стояла у бадьи с красными руками до локтя. Лиззи рядом полоскала пелёнки с таким лицом, будто её жизнь рухнула в таз и теперь требовала отжима.

Увидев Амелию, обе выпрямились.

Лиззи слишком быстро.

Почти вызывающе.

Амелия заметила.

— Продолжаем, — сказала она.

Бетси опустила руки обратно.

Лиззи помедлила.

— Мэм…

— Да?

— Сара ушла.

— Я в курсе. Я её выгнала.

— Она сказала, что вы пожалеете.

— Передай ей, что я уже жалею. О том, что не выгнала вчера.

Бетси быстро уткнулась в бельё, скрывая лицо.

Лиззи покраснела.

— Она может пойти жаловаться.

Амелия подошла ближе.

— Прекрасно. Пусть жалуется, что её выгнали за слова о том, что дети всё равно умрут. Я даже готова предоставить свидетелей. Ты хочешь быть первым?

Лиззи отвела глаза.

— Нет, мэм.

— Умница.

Амелия оглядела прачечную.

— С этого дня грязное и чистое бельё не лежат в одной корзине. Детские пелёнки отдельно. Женские простыни отдельно. Тряпки для пола вообще не приближаются к детской комнате, иначе я приближу виновную к увольнению. Кипячение — обязательно. Сушка — не над детьми. Если ткань не отстиралась, но вы считаете, что «ещё годится», несёте мне, я лично объясню ткани, что она больше не годится.

Лиззи пробормотала:

— Тканям вы тоже объясняете?

Амелия повернулась к ней.

— Лиззи, после вчерашнего я готова объяснять даже стенам. Они, кстати, впитывают лучше некоторых людей.

Бетси не выдержала и тихо хихикнула.

Лиззи метнула на неё взгляд, но сама сжала губы, будто прятала улыбку.

Вот.

Не только страх.

Страх работает быстро, но плохо держит. Юмор держит лучше. Особенно если люди устали.

Амелия подошла к котлу, проверила воду.

— Мыла достаточно?

Бетси покачала головой.

— Не всегда, мэм. Экономили.

Амелия закрыла глаза.

Экономили.

Конечно.

На мыле. На чистом белье. На молоке. На детях.

— Больше не экономим на том, что не даёт людям умирать, — сказала она. — Составим список закупок.

Эмма уже стояла с листом.

Амелия посмотрела на неё с одобрением.

— Быстрая.

— Я решила, что вы спросите.

— Если продолжишь предугадывать, я стану невыносима от счастья.

— Вы и так… — начала Эмма и осеклась.

Амелия прищурилась.

— Продолжай.

— Ничего, мэм.

— Очень мудро. Пиши: мыло. Больше мыла. Отдельные щётки. Верёвки. Чистая марля или тонкое полотно, если найдём. Уголь. Кувшины с крышками. Отдельные миски для кормления. Маленькие ложки. И ткань для пелёнок.

Бетси тихо сказала:

— Это будет дорого.

— Дешевле, чем суд, — ответила Амелия.

В прачечной стало тихо.

Она не собиралась говорить это вслух. Но сказала. И, может быть, правильно.

Пусть понимают.

Не всё, но главное: ситуация опасна.

Когда они вернулись в дом, Амелия почувствовала голод.

Не романтический «ах, я весь день не ела», а конкретный, злой, желудочный. Вчера она почти ничего не съела. Сегодня только глоток слабого чая, который Мэри сунула ей утром с таким видом, будто приносит лекарство от бешенства.

На кухне Марта встретила её молчаливым сопротивлением.

Она стояла у стола, месила тесто или что-то похожее, и всем телом демонстрировала: она готовит, она важная, и всякие санитарные революции не должны трогать священный уклад кухни.

Кухня была самым живым помещением дома.

Тепло от очага. Запах дрожжей, овсянки, варёного лука, угля и мокрых юбок. На крючьях висели кастрюли, в углу стояли мешки с мукой, на полке — банки с крупами, солью, сушёными травами. Узкое окно выходило во двор, где между серыми стенами на верёвках уже висели вчерашние пелёнки, похожие на белые флаги после неудачной войны.

Амелия вдохнула.

— Марта.

— Мэм.

— Что у нас есть для детей?

Марта напряглась.

— Молоко. Каша. Вода.

— Молоко откуда?

— От молочника.

— Сегодняшнее?

Пауза.

— Утреннее.

— Кипятилось?

Марта посмотрела так, будто Амелия спросила, крестили ли корову.

— Нет, мэм.

— Теперь кипятить.

— Но молоко…

— Марта.

Кухарка замолчала.

Амелия подошла к столу ближе.

— Я понимаю, что я сегодня рушу вам привычный мир. Мне почти жаль. Но если у ребёнка понос от грязного молока, страдает не ваш привычный мир, а ребёнок. Поэтому молоко кипятить. Воду кипятить. Посуду для детей обдавать кипятком. Ложки не облизывать. Пальцы в рот детям не совать. Если упало на пол — это не «Господь простит», это мыть.

Марта глядела на неё тяжело.

— Вы говорите так, будто мы дикари.

Амелия сдержалась.

Почти.

— Нет, Марта. Дикари хотя бы иногда живут на свежем воздухе.

Эмма кашлянула.

Марта вспыхнула.

— Мэм!

— Что? Я сказала «иногда». Это почти комплимент.

Кухарка поджала губы, но спорить не стала. Зато взяла кувшин с молоком так, будто собиралась утопить в нём всё своё негодование.

— И ещё, — сказала Амелия.

Марта застыла.

— Мне нужна еда.

— Вам?

— Да, представляете, хозяйка дома тоже биологический организм. Что-нибудь простое. Хлеб. Сыр. Каша. Чай. И Эмме тоже.

Эмма резко подняла голову.

— Мне не нужно, мэм.

— Нужно. Я видела, как ты стоишь. Если упадёшь, я буду раздражена. А я и так сегодня почти исчерпала запас благодушия.

Марта посмотрела на Эмму.

В этом взгляде было много: любопытство, раздражение, оценка. Видимо, служанка за хозяйским столом кухни — тоже маленькая революция.

Амелия заметила.

— Марта, если ты сейчас начнёшь думать сословными категориями, думай быстрее. Мне нужна Эмма с работающей головой, а голова работает лучше, если её иногда кормить.

— Да, мэм, — буркнула Марта.

Через несколько минут Амелия сидела за кухонным столом с куском хлеба, сыром, миской овсяной каши и чашкой чая, в котором было больше характера, чем вкуса.

Эмма сидела на краю скамьи напротив, сначала так прямо, будто ожидала наказания за каждый глоток. Потом голод победил воспитание, и она начала есть быстро, но аккуратно.

Амелия наблюдала исподтишка.

Худая. Недокормленная? Возможно. Но не истощённая. Руки с мозолями. Ногти чистые. На запястье старый синяк, уже желтеющий.

— Кто тебя ударил? — спросила Амелия.

Эмма замерла.

— Что?

Амелия кивнула на запястье.

— Синяк.

Эмма машинально прикрыла руку.

— Ничего. Ударилась.

— О чью руку?

Марта у очага перестала двигаться.

Эмма опустила глаза.

— Сара схватила. Позавчера. Я сказала, что нельзя оставлять Лили мокрой.

Амелия медленно положила хлеб.

— Сара.

— Она уже ушла, мэм.

— Как предусмотрительно с её стороны.

Эмма сказала тихо:

— Вы не знали.

Это прозвучало не как оправдание. Как проверка.

Амелия посмотрела на неё.

Врать? Прямо? Сказать «я многое не знала»? Это почти правда. Слишком почти.

— Теперь знаю, — ответила она.

Эмма кивнула.

Приняла.

Пока.

После еды они вернулись в кабинет.

Амелия составила первый грубый план на листе бумаги, а Эмма записывала аккуратно.

Первое: дети.

Каждый — имя, возраст, состояние, кормление, сон, выделения, кожа, дыхание.

Второе: дом.

Чистота, проветривание, бельё, вода, молоко, отдельная посуда.

Третье: персонал.

Нора — старшая по дому, если не предаст. Бетси — прачечная и бельё. Мэри — наблюдение за детьми, учить считать и записывать. Лиззи — полы и помощь, смотреть, не сорвётся ли в дерзость. Марта — кухня, молоко, питание.

Эмма — записи, связь, наблюдение, помощница при Амелии.

Четвёртое: прошлое.

Книги. Письма. Деньги. Жалобы. Матери. Дети.

Пятое: будущее.

И вот тут Амелия остановилась.

Будущее.

Смешное слово для женщины, которая вчера умерла, а сегодня сидит в чужом кабинете и планирует реформу викторианского дома младенцев.

— Мэм? — тихо сказала Эмма.

Амелия подняла взгляд.

— Нужно название.

— Название?

— То, чем это место будет теперь. Нельзя прийти к проверке и сказать: «Здравствуйте, мы больше не ужас, мы пока думаем». Нужно звучать прилично.

Эмма задумалась.

— Дом призрения?

— Слишком похоже на место, где людей складывают до смерти.

— Дом для младенцев?

— Слишком честно и слишком опасно.

— Приют?

— Тогда придут смотреть как приют.

Амелия встала, прошлась по кабинету.

За окном прошёл мальчишка с газетами, выкрикивая что-то о парламенте и ценах. Колёса экипажа ударили по камню. Серый свет лёг на стол, на книгу записей, на письма с женским страхом.

— Не приют, — сказала Амелия. — Приют — это конец пути. А мне нужен промежуточный пункт. Роды. Восстановление. Временный уход. Устройство детей. Женщины, которым нужно исчезнуть на месяц и не умереть от грязи и стыда.

Эмма смотрела на неё широко раскрытыми глазами.

— Такого нет.

— Вот именно.

Амелия остановилась.

— Значит, будет.

Она взяла перо, сама, несмотря на кривизну линий, и написала крупно:

«Дом материнского восстановления и младенческого попечения».

Посмотрела.

Скривилась.

— Звучит так, будто это придумал чиновник после несвежей рыбы.

Эмма очень осторожно сказала:

— Зато прилично.

— Прилично, но хочется уснуть на третьем слове. Ладно. Для бумаг сойдёт. Для людей будем говорить проще: дом восстановления.

Эмма записала.

— Дом восстановления, — повторила она.

И от этих слов в комнате будто стало чуть больше воздуха.

Амелия оперлась о стол.

— Нам нужно быстро сделать так, чтобы при проверке они увидели не прошлое, а переход.

— Переход?

— Да. Полный порядок мы не успеем. Но можем показать, что он начался. Чистые комнаты. Списки. Записи. Правила. Закупки. Уволенная служанка за жестокость. Дети осмотрены. Матери в учёте. Деньги не исчезают в тумане.

Эмма тихо сказала:

— А если они спросят про тех, кто умер?

Амелия посмотрела на закрытую книгу.

Вот он.

Настоящий вопрос.

Не бельё. Не молоко. Не Сара.

Мёртвые.

Те, кто уже не вдохнёт, как Томми.

Она села медленно.

— Тогда мы скажем правду настолько, насколько сможем её пережить.

Эмма побледнела.

— Правду?

— А ты предлагаешь врать?

— Здесь все врут, мэм.

— Знаю.

— Тем, кто проверяет, тоже.

— Особенно им.

Эмма молчала.

Амелия устало потерла висок.

— Эмма, ложь хороша только тогда, когда ты знаешь все факты. Я их не знаю. Если начну врать сейчас, меня поймают на первом же повороте. Поэтому мы будем делать другое.

— Что?

— Покажем, что прежний порядок был плох, а новый введён немедленно. Не оправдываться. Исправлять. Это иногда работает даже с самыми тупыми комиссиями.

— А если не сработает?

Амелия посмотрела на неё.

— Тогда будем искать человека, которому выгодно, чтобы мы не закрылись.

Эмма замерла.

— Кого?

Амелия задержала на ней взгляд.

— Например, твоего отца.

Тишина.

Эмма резко встала.

— Нет.

Одно слово.

Жёсткое.

С неожиданной силой.

Амелия не двинулась.

— Сядь.

— Нет, мэм.

— Эмма.

— Я не буду просить его.

Голос дрожал, но не ломался.

Вот теперь Амелия увидела не тихую помощницу, а девушку, которую когда-то, возможно, отправили подальше с деньгами и инструкцией не напоминать о себе. Девушку, которая научилась читать, слушать и молчать, но не простила.

Амелия подняла ладонь.

— Спокойно. Я не сказала «иди и проси». Я сказала: если понадобится, мы будем думать о людях, которым выгодно. Это разные вещи.

Эмма дышала часто.

Амелия смягчила голос:

— Я не трогаю эту тему без твоего согласия. Сейчас. Но если дом начнут закрывать, если детей захотят раскидать неизвестно куда, если нас прижмут так, что выбора не останется, ты должна понимать: связи — это тоже инструмент.

Эмма смотрела на неё с болью и злостью.

— Для него я ошибка.

— Для многих мужчин дети — последствия их плохой памяти, — сухо сказала Амелия. — Это не делает детей ошибками.

Эмма моргнула.

Потом медленно села.

Не потому, что успокоилась.

Потому что услышала.

— Ты не обязана любить его, — сказала Амелия. — И не обязана прощать. Но однажды мы можем использовать его чувство вины, гордость, страх скандала или всё сразу. Это не просьба. Это тактика.

Эмма смотрела на стол.

— Вы говорите страшные вещи.

— Я вчера оживляла младенца в доме, где детям давали настой, чтобы они не мешали. Страшные вещи уже здесь, Эмма. Я просто предлагаю выбрать, кто ими будет пользоваться.

Девушка молчала долго.

Потом кивнула.

Едва заметно.

— Хорошо.

— Пока ничего не делаем, — сказала Амелия. — Просто держим в уме.

— Да, мэм.

— И хватит этого «мэм» через каждое слово. У меня от него чешется характер.

Эмма подняла взгляд, растерянная.

— А как мне…

Амелия осеклась.

Вот тут опасно.

Сказать «Амелия»? Для служанки? В викторианской Англии? Она ещё не настолько хорошо знала границы.

— Пока оставим, — решила она. — Но мысленно сокращай.

Эмма снова почти улыбнулась.

В этот момент в дверь постучали.

Нора вошла без приглашения, но с таким лицом, что Амелия не стала делать замечание.

— Мэм, там женщина.

— Какая женщина?

— Молодая. У чёрного хода. Говорит, ей нужно к вам. Плачет.

Амелия встала.

— С ребёнком?

— Нет, мэм.

Пауза.

— С животом.

Амелия и Эмма переглянулись.

Вот оно.

Будущее само постучало в дверь.

У чёрного хода, в узком коридоре возле кухни, стояла девушка лет двадцати. Или меньше. В мокрой шали, дешёвой шляпке, с лицом серым от холода и стыда. Руки она держала на животе, уже заметном под платьем. Пальцы в поношенных перчатках дрожали.

Марта стояла у плиты и делала вид, что не слушает.

То есть слушала вся.

Бетси выглянула из прачечной.

Лиззи остановилась с ведром.

Нора — каменная, сухая — держалась чуть позади посетительницы.

Амелия подошла.

Девушка подняла глаза.

Синие, воспалённые от слёз.

— Миссис Дайер?

Голос сорвался.

Амелия кивнула.

— Да.

Неправда и правда одновременно.

Девушка всхлипнула.

— Мне сказали… вы можете помочь.

В кухне стало тихо.

Очень тихо.

Все ждали, что скажет хозяйка дома. Та самая, прежняя, которая, вероятно, оценивала таких женщин взглядом кошелька.

Амелия смотрела на дрожащие руки, на мокрый подол, на тонкую шею, на ужас в глазах.

И понимала: вот граница.

Можно было заниматься уже принесёнными детьми. Можно было чистить дом. Можно было играть в хозяйку, не меняя сути.

А можно было открыть дверь туда, где начнётся настоящая работа.

Она сделала шаг в сторону.

— Входите.

Девушка испуганно моргнула.

— Я…

— Входите, пока вы не родили мне на пороге. Я не люблю начинать знакомство с холодного пола.

Марта шумно вдохнула.

Лиззи уронила тряпку.

Эмма, стоявшая за плечом Амелии, быстро опустила глаза, но Амелия заметила, что губы её дрогнули.

Девушка вошла.

— Имя? — спросила Амелия.

— Рут. Рут Миллер.

— Срок?

Рут непонимающе смотрела.

Амелия мысленно ударила себя по лбу.

— Когда ребёнок должен родиться?

— Через… через два месяца, мне сказали. Может меньше.

Живот выглядел на семь, может восемь месяцев. Девушка худенькая, поэтому казалось больше.

— Боли есть? Кровь? Воды отходили?

Рут побледнела окончательно.

— Нет. Я только… я не могу там больше. Хозяйка узнала. Сказала, чтобы я ушла до вечера. Отец ребёнка…

Она замолчала.

Амелия не стала спрашивать.

Пока.

— Эмма, приёмная комната. Огонь. Чай. Сухая ткань. Нора, никто не стоит в коридоре с открытым ртом. Марта, суп.

Марта обернулась.

— Суп?

— Да, Марта, суп. То, что люди едят, когда они не каменные статуи. Горячий. Не жирный. И не спрашивай, заслужила ли она суп, иначе я начну спрашивать, заслужила ли ты покой.

Марта закрыла рот.

Рут вдруг расплакалась.

Беззвучно. Просто слёзы покатились по лицу, и она пыталась их стереть грязной перчаткой.

Амелия взяла её за локоть.

— Дышите.

Рут судорожно вдохнула.

— Ещё.

— Я не…

— Ещё, Рут. Воздух пока бесплатный, пользуйтесь, пока парламент не догадался брать налог.

Эмма рядом тихо фыркнула, но тут же спрятала лицо.

Рут не поняла шутку, но послушалась.

И это было главное.

Через несколько минут девушка сидела в приёмной у камина, завернутая в сухую шаль. Та самая показная комната, с фарфоровой пастушкой и лавандой, впервые за день стала похожа не на декорацию для обмана, а на место, где человек может согреться.

Амелия села напротив.

Эмма устроилась у столика с бумагой.

Рут держала чашку обеими руками.

— Вы можете оставить меня? — спросила она тихо. — До родов. Я заплачу. Немного сейчас. Потом… я найду.

Амелия смотрела на неё.

Вот и проверка системы.

Не чиновники. Не полиция.

Живая женщина.

Без денег.

С ребёнком.

С угрозой улицы.

Если взять — расходы, риск, слухи.

Если не взять — она может родить где угодно. Умереть. Потерять ребёнка. Попасть к тем самым, кто «всё равно не живут».

Амелия устало подумала: «Ну конечно. А я-то надеялась начать с расписания и инвентаризации».

— Рут, — сказала она, — я задам вопросы. Неприятные. Отвечайте честно. Если соврёте, я всё равно пойму, просто потрачу время и стану злее.

Рут кивнула.

— Отец ребёнка знает?

Слёзы снова наполнили глаза.

— Да.

— Поможет?

Она покачала головой.

— Женат?

Пауза.

Кивок.

Амелия выдохнула через нос.

Классика жанра. Старая, как человечество, и такая же противная.

— Болели? Лихорадка? Обмороки? Отеки ног? Головные боли? Ребёнок шевелится?

Рут отвечала сбивчиво, но отвечала. Амелия слушала, задавала уточнения, переводила в голове на медицинский язык и одновременно подбирала выражения, понятные викторианской девушке, которую уже достаточно унизили, чтобы не добивать терминами.

Шевеления есть. Отёки небольшие. Питание плохое. Работала до вчерашнего дня горничной. Спит плохо. Боли в пояснице. Крови не было.

— Останетесь на сегодня, — сказала Амелия.

Рут вскинула голову.

— Правда?

— На сегодня. Дальше посмотрим. Здесь не благотворительный рай с ангелами на зарплате. Но на улицу я вас сейчас не отправлю.

Рут попыталась встать, то ли благодарить, то ли падать в ноги.

Амелия резко сказала:

— Сидеть.

Та застыла.

— Я не принимаю благодарности в виде обмороков. Эмма, запиши Рут Миллер. Беременная. Принята временно. Комната после обработки.

Эмма записала.

Нора, стоявшая у двери, тихо спросила:

— Куда её?

Амелия посмотрела на неё.

— В ту комнату, где матрас надо сжечь.

— Но…

— Сначала матрас вынести. Кровать вымыть. Чистые простыни. Грелку. Проветрить. Плесень в углу обработать насколько можем. Если не успеем — пусть спит в приёмной на кушетке, но не на этом рассаднике смерти.

Нора кивнула.

И впервые не спорила.

Не потому что согласна.

Потому что начала понимать: спор бесполезен, если за ним нет дела.

Когда Рут увели на кухню за супом, Амелия осталась в приёмной с Эммой.

За окном серый день окончательно перешёл в дождь. Мелкий, частый, настойчивый. Капли стучали по стеклу, по подоконнику, по железному козырьку у входа. На улице запахло мокрым камнем и конским навозом.

В доме снова поднялось движение.

Нора распоряжалась вынести матрас. Бетси ахнула, увидев его состояние при дневном свете. Марта ворчала над супом. Лиззи громко шептала, что если так пойдёт, скоро сюда начнут принимать всех подряд. Мэри наверху считала вдохи Томми.

Амелия стояла у камина и смотрела на фарфоровую пастушку.

У пастушки не было пальца.

«Подходит», — подумала она. — «У нас тут все немного без пальца. Включая систему».

Эмма тихо сказала:

— Вы правда хотите принимать таких женщин?

— Таких — это каких?

Эмма задумалась.

— Которым некуда идти.

Амелия повернулась.

— А кого, по-твоему, сюда будут приводить? Герцогинь с личными акушерами?

— Нет, мэм.

— Значит, да. Таких.

— Их будет много.

— Знаю.

— Они не все смогут платить.

— Тоже знаю.

— Тогда как?

Вот правильный вопрос.

Амелия подошла к столу, взяла лист с планом.

— Платные комнаты для тех, кто может платить. Тайные роды для тех, кому нужно скрыться, но у кого есть деньги. Временный уход за младенцами — по договору. Устройство детей в семьи — только с записью. Часть денег идёт на тех, кто не может платить. Плюс… — она поморщилась, — нам нужны покровители.

Эмма напряглась.

— Не обязательно твой отец. Но да, люди с именами, которым выгодно выглядеть милосердными. Священник. Женские благотворительные общества. Врачи, если найдётся хоть один не оскорблённый тем, что женщина умеет думать. И чиновник, если нас всё-таки придут проверять.

— Чиновник?

Амелия кивнула.

— Если власть придёт закрывать, нужно сделать так, чтобы ей выгоднее было не закрыть, а взять под наблюдение и похвастаться реформой.

Эмма смотрела на неё так, будто Амелия говорила на неизвестном языке.

— Вы хотите, чтобы они… гордились вами?

— Нет. Я хочу, чтобы они гордились собой, используя меня. Это дешевле, чем бороться с их самолюбием.

Эмма медленно села.

— Вы действительно другая.

Сказано было тихо.

Не как обвинение.

Как факт.

Амелия почувствовала, как внутри всё на секунду остановилось.

Опасно.

Очень опасно.

Она повернулась к камину, взяла щипцами уголёк, поправила его, хотя в этом не было необходимости.

— Люди меняются, когда видят достаточно грязи, Эмма.

— За одну ночь?

Амелия усмехнулась.

— Иногда одной ночи хватает. Особенно если в ней чуть не умер ребёнок.

Эмма молчала.

Амелия чувствовала её взгляд.

Потом девушка сказала:

— Я не скажу.

Амелия медленно обернулась.

— Что?

— Что вы другая. Я не скажу.

В комнате потрескивал огонь. Дождь стучал по стеклу. Из кухни доносился голос Марты, недовольный, но уже деловой.

Амелия смотрела на рыжую девушку с веснушками, незаконную дочь неизвестного джентльмена, служанку в доме с дурной славой, и понимала: вот он, первый настоящий союз.

Не дружба ещё.

Не преданность.

Сделка.

Но хорошая сделка.

— Почему? — спросила Амелия.

Эмма подняла подбородок.

— Потому что эта другая вы мне нравится больше.

Амелия несколько секунд молчала.

Потом сказала:

— Эмма, это почти самое романтичное, что мне говорили за последние сутки.

Девушка не выдержала и улыбнулась.

Улыбка у неё оказалась неожиданно яркой, детской и очень короткой, будто она сама испугалась, что позволила себе лишнее.

Амелия сделала вид, что не заметила.

— Идём. У нас матрас к казни приговорён.

Во дворе под дождём сжигать матрас оказалось невозможно, но вынести его — возможно.

Это стало событием.

Нора командовала Бетси и Лиззи. Марта вышла на порог кухни с ложкой в руке. Мэри выглянула сверху из окна детской. Рут, укутанная в шаль, сидела у кухни и смотрела огромными глазами, как из дома выносят старую подстилку, будто изгоняют злого духа.

Матрас оказался тяжелее, чем выглядел, сырой, с пятнами, которые Амелия отказалась рассматривать подробно. Его протащили по коридору, оставляя за собой запах плесени.

— На задний двор, под навес, — распорядилась она. — Как только дождь кончится — сжечь.

Марта пробормотала:

— Добрую вещь…

Амелия резко повернулась.

— Марта.

Кухарка замолчала.

— Если тебе хочется спать на этой доброй вещи, я могу уступить.

Марта отступила.

— Нет, мэм.

— Вот и я не хочу, чтобы на ней рожали.

На этот раз никто не возразил.

Кровать вымыли горячей водой с мылом. Потом ещё раз. Потом Амелия заставила Лиззи принести щётку и пройтись по щелям.

— Мэм, там чисто!

Амелия присела рядом, провела белой тканью по углу. Ткань стала серой.

Она показала Лиззи.

— Это у нас что? Призрак чистоты?

Лиззи покраснела.

— Я не видела.

— Теперь видишь. Очень полезное упражнение.

Эмма у окна записывала: «Комната для рожениц: матрас удалить, кровать вымыта, бельё чистое, проветривание».

Амелия вдруг остановилась и оглядела комнату.

При дневном свете, с открытым окном, с вынесенным матрасом, она выглядела жалко. Но уже не безнадёжно. Стены нужно мыть. Плесень — выводить. Шторы — снять и постирать. Кровать — переставить ближе к свету, но не на сквозняк. Нужен столик для чистых вещей. Кувшин. Таз. Отдельные тряпки. Стул для помощницы. Полка для трав и белья.

Она видела это сразу — не как мечту, а как схему.

План помещения.

Потоки.

Грязное — туда.

Чистое — сюда.

Женщина — здесь.

Ребёнок — рядом, в тепле.

Наблюдение.

Записи.

— Эмма, пиши.

Девушка подняла перо.

— Назовём эту комнату родовой.

Лиззи замерла со щёткой.

— Какой?

— Родовой. Здесь будут рожать. Не умирать от грязи, а рожать.

Нора стояла у двери и смотрела на Амелию странно.

— Мэм, раньше женщины редко оставались.

— Теперь будут.

— Это привлечёт разговоры.

Амелия повернулась.

— Нора, разговоры уже привлечены. Они сидят на крыше, свесив ноги, и плюют нам в дымоход. Вопрос не в том, будут ли говорить. Будут. Вопрос — что именно.

Нора поджала губы.

— И что вы хотите, чтобы говорили?

Амелия посмотрела на пустую кровать.

Потом на Рут, которая виднелась в коридоре с миской супа.

Потом на Эмму.

— Что сюда приходят живыми и уходят живыми.

В комнате стало тихо.

Даже Лиззи перестала скрести щёткой.

Амелия хлопнула в ладони.

— Всё, момент возвышенных чувств закончен. Работаем. Лиззи, если ты будешь тереть этот угол с такой скоростью, плесень успеет выйти замуж и родить наследников.

Лиззи фыркнула.

— Да, мэм.

К вечеру у Амелии болело всё.

Молодое тело оказалось бодрым, но не волшебным. Спина ныла от наклонов. Пальцы пахли мылом, чернилами, молоком, травами и углём. На виске пульсировала боль от напряжения. Корсет снова напоминал, что цивилизация иногда развивается в неправильную сторону.

Но дом изменился.

Не полностью.

Не сказочно.

Но заметно.

В детских стоял более свежий воздух. Пелёнки разложены по корзинам. На двери каждой комнаты Эмма прикрепила лист с именами детей и временем кормления. Мэри гордо показывала свои кривые отметки дыхания Томми. Бетси выварила столько белья, что руки у неё стали красными, но взгляд — уверенным. Нора составила список оставшихся припасов. Марта, поворчав, прокипятила молоко и даже признала, что «запах не так уж плох». Лиззи перестала огрызаться каждые пять минут и огрызалась только каждые пятнадцать, что Амелия сочла прогрессом.

Сару больше не видели.

Это было одновременно облегчением и угрозой.

Амелия не сомневалась: уволенная служанка не исчезнет из сюжета тихо. Такие люди обязательно возвращаются — с жалобой, родственником, сплетней или камнем в окно.

Ну и прекрасно.

Очередь.

Вечером Амелия снова сидела в кабинете.

На столе перед ней лежали три стопки.

Первая — дети сейчас в доме.

Вторая — письма матерей.

Третья — умершие.

Третья была самой тонкой по бумаге и самой тяжёлой по смыслу.

Эмма сидела напротив, уставшая, с чернильным пятном на пальце. Рыжие волосы выбились из чепца сильнее обычного, веснушки на бледном лице казались темнее. Она выглядела так, будто за один день стала старше на год и полезнее на десять.

— Сколько жалоб? — спросила Амелия.

Эмма перебрала бумаги.

— Точно не знаю. Но на рынке говорили о трёх женщинах. Одна искала дочь. Ей сказали, что девочку забрали в хорошую семью, но адрес не дали. Она кричала у лавки мясника. Ещё одна писала священнику. И была миссис Уилкс — она живёт на соседней улице, говорит всем, что вы берёте деньги за смерть.

Амелия откинулась на спинку кресла.

— Очаровательно. Миссис Уилкс — соседка?

— Да, мэм. Вдова. Очень набожная.

— Самый опасный вид. Набожная вдова с лишним временем может разрушить империю быстрее армии.

Эмма устало улыбнулась.

— Она вас ненавидит.

— За что именно?

— Говорит, вы позорите улицу.

— Улица, конечно, до меня была образцом нравственности и свежего воздуха.

— Ещё она дружит с приходским священником.

Амелия постучала пальцами по столу.

Священник.

Жалобы.

Соседка.

Проверка.

— Значит, завтра ты узнаешь, когда служба и как зовут священника.

Эмма подняла глаза.

— Вы хотите к нему?

— Лучше я к нему, чем он ко мне с полицией.

— Вы будете оправдываться?

— Нет. Я буду выглядеть женщиной, которая наводит порядок и нуждается в моральной поддержке церкви.

Эмма смотрела с восхищённым ужасом.

— Вы правда так можете?

— Эмма, я в прошлой жизни разговаривала с родственниками рожениц, которые требовали «сделать кесарево аккуратно и без шрама», потому что через месяц отпуск. После этого священник меня не пугает.

— Кесарево? — переспросила Эмма.

Амелия замерла.

Вот.

Осторожнее.

— Сложные роды, — сказала она. — Потом объясню. Может быть. Когда ты перестанешь бледнеть от слова «стул».

Эмма тут же покраснела.

— Я не…

— Бледнела. Очень выразительно.

В дверь постучали.

Мэри заглянула.

— Мэм, Томми проснулся. Плачет. Но громко.

Амелия встала так быстро, что кресло скрипнуло.

— Громко — это хорошо.

В детской Томми действительно плакал.

Слабо, но сердито.

Амелия взяла его на руки, проверила лоб, дыхание, цвет кожи. Жар ещё был, но меньше. Губы влажнее. Руки тёплые. Он недовольно сморщил лицо и попытался отвернуться от ложечки с водой.

— Ах, вот как, — сказала Амелия. — Вчера мы почти уходили в закат, а сегодня уже выбираем меню? Прекрасно. Значит, будем жить.

Мэри улыбалась так, будто это её личная победа.

Возможно, так и было.

— Он лучше, мэм?

— Пока не пляшем. Но да, лучше.

— Я считала, как вы велели.

— Вижу. Молодец.

Мэри замерла.

Одно слово.

Молодец.

И у неё на глазах появились слёзы.

Амелия вздохнула.

— Только не рыдай над ребёнком. У нас влажность и так высокая.

Мэри быстро вытерла глаза.

— Да, мэм.

Томми снова пискнул.

Амелия осторожно уложила его.

В комнате было тихо. Другие дети спали. У камина тлел огонь, завернутые кирпичи лежали у колыбелей, не касаясь детей. Воздух пах молоком, чистым бельём, углём и слабым настоем ромашки.

Не идеально.

Но уже не вчерашний кошмар.

Амелия стояла между колыбелями и вдруг почувствовала такую усталость, что на секунду захотела сесть прямо на пол.

Не села.

Пока рано.

За её спиной тихо вошла Эмма.

— Мэм.

— Что ещё случилось?

— Ничего. Просто… Рут уснула. Нора сказала, комната готова.

Амелия кивнула.

— Хорошо.

Эмма помолчала.

— Вы тоже должны спать.

— Это что, заговор? Вчера меня Инга пыталась уложить, сегодня ты.

— Кто такая Инга?

Амелия закрыла глаза.

Ошиблась.

Усталость.

— Моя… старая знакомая.

Эмма не стала спрашивать дальше.

За это Амелия была ей благодарна.

Она вышла из детской, тихо прикрыв дверь.

В коридоре было полутемно. На стене коптила лампа, бросая жёлтый круг света на облупленную краску. Внизу звякнула посуда. Дождь всё ещё стучал по стеклу.

Дом пах иначе.

Всё ещё старо, сыро, бедово.

Но теперь в этом запахе был кипяток.

Мыло.

Работа.

И что-то ещё.

Очень слабое.

Похожее на шанс.

Амелия вернулась в кабинет, закрыла книгу умерших, положила на неё ладонь.

— Я не знаю, что ты натворила, прежняя миссис Дайер, — сказала она тихо, чтобы слышала только Эмма, а может, и никто. — Но теперь это мой дом. И если мне придётся разгребать твоё прошлое, я сделаю это. С проклятиями, списками и кипячёной водой.

Эмма стояла у двери.

— Списки уже готовы, мэм.

Амелия посмотрела на неё.

И рассмеялась.

Тихо. Устало. По-настоящему.

— Вот за это я тебя оставлю.

— Вы уже оставили.

— Не дерзи начальству.

— Да, мэм.

Но в голосе Эммы впервые появилась тонкая, почти незаметная насмешка.

Амелия услышала.

И почувствовала странное облегчение.

Живая.

Девчонка живая.

Значит, сработаемся.

Поздно вечером, когда все наконец разошлись, Амелия снова поднялась в свою комнату.

На этот раз она не падала от ужаса и не бежала на плач. Она шла медленно, держась за перила, чувствуя каждую ступеньку. Дом скрипел под ногами, но уже знакомо. За дверями спали дети, служанки, беременная Рут, уставшая Нора, ворчливая Марта, рыжая Эмма с чернильным пятном на пальце.

Снаружи шумел дождь.

В комнате её ждало зеркало.

Амелия остановилась перед ним.

Молодая женщина в тёмном платье смотрела на неё из мутного стекла. Волосы растрепались, под глазами легли тени, на рукаве пятно мыла, на манжете — чернила. Лицо было уставшее. Но уже не чужое.

Пока не своё.

Но и не совсем чужое.

— Ну что, — сказала она отражению. — Первый день реформы пережили. Уволили одну мерзавку, нашли одну умницу, приняли одну беременную, почти не убили кухарку, спасли одного мальчика и придумали, как вляпаться ещё глубже. Продуктивно.

Она расстегнула ворот платья, с трудом добралась до шнуровки.

— Завтра священник, соседка, закупки, документы и, возможно, первые попытки общества сожрать меня с гарниром.

Корсет наконец поддался.

Амелия вдохнула свободнее.

— Ничего. Подавятся.

Она легла, но не сразу закрыла глаза.

В голове выстраивались планы.

Комнаты.

Расписание.

Письма матерям.

Список умерших.

Список живых.

Проверка.

Священник.

Соседка Уилкс.

Отец Эммы — пока в дальний ящик.

Рут — осмотреть утром подробнее, питание, покой, выяснить риски.

Томми — наблюдать.

Мэри — учить.

Нору — не упустить, она может стать опорой.

Марту — приручать через кухню.

Лиззи — держать занятыми руками, иначе язык найдёт неприятности.

И главное — понять, какой сейчас год.

Она вдруг тихо фыркнула.

— Вот ведь прелесть. Я строю медицинское учреждение, не зная даты, закона и собственного возраста. Если это не управленческий талант, то я не знаю, что тогда талант.

За стеной сонно пискнул ребёнок.

Амелия прислушалась.

Тишина.

Сон.

Она закрыла глаза.

И уже почти проваливаясь, подумала:

«Дом восстановления. Посмотрим, кто кого восстановит — я его или он меня».

На этот раз сон пришёл не как провал, а как короткая передышка между двумя сражениями.

А внизу, в приёмной комнате, на столе под фарфоровой пастушкой лежал лист, на котором аккуратным почерком Эммы было написано:

«Дом материнского восстановления и младенческого попечения миссис Амелии Дайер».

И рядом, неровной рукой самой Амелии:

«Живые — в первую очередь».