Глава 31
За полгода прошедшие со смерти Ангелины Марк больше ни жестом, ни словом не нарушил границ допустимых между зятем и тёщей. Я тоже научилась переключать внимание, блокируя мельчайший порыв задержать на нём взгляд дольше чем того требует крайняя необходимость. Даже понимая, что молодой, полный сил мужчина вечно обходиться без женской ласки не сможет и от этого осознания, от постоянного ожидания, когда в непроницаемом карем взгляде появится характерная сытая ленца, стынет сердце. Порою тоска такая дикая, так тянет жилы, что охота самой ускорить процесс, встряхнуть его хорошенько, проорать в безучастное лицо: «Вот она — твоя вожделенная независимость. Пользуйся, чего ты ждёшь?! Тебя больше ничто не сдерживает — живи, как хочешь и с кем хочешь, только не мучай. Исчезни из моей жизни. Пожалуйста. Исчезни…». Но я сама себя загнала в этот ад, сама рвалась в него. Права была бабушка, во всём права, да когда ж я её слушала?
— Дарина, ты ведь не против?
Вопрос мужа застаёт меня врасплох. Кажется, я опять провалилась в себя, как обычно, бывает во время пятничных посиделок. Бездарная постановка. Гели больше нет, а традиция осталась. Богдан ей попросту не нашёл равноценной замены в своём грёбанном расписании. Только перенёс место действия в квартиру Живиловых, чтоб вместо дочери видеться с внуком.
Не то. По беспросветной апатии в выцветших глазах вижу — далеко не то. Это уже не одержимая любовь к своему ребёнку, ради которой он всё-таки подпустил меня к себе, лишь бы держать потенциальную угрозу под контролем. Это — долг перед усопшей. Он приходит в её бывший дом, берёт внука на руки, балует, дарит даже не игрушки — недвижимость, но только потому что так надо. Потому что дарить больше некому. Жить больше не для кого. Мне иногда кажется, что только жёсткий график позволяет Богдану не сбиться с дыхательного ритма, ведь если говорить начистоту, то его не стало вместе Ангелиной.
Так и не сообразив, о чём шла речь, согласно киваю. Разумеется не против, будто может быть иначе. Право на собственное мнение я потеряла, когда дала повод для подозрений, если конечно оно вообще у меня когда-то было. Неравный брак — неравные привилегии, и слышать не хочу, что у кого-то там бывает иначе.
— Она приедет завтра до обеда. От тебя требуется подробный инструктаж.
Понятно — речь о новой домработнице, бывшая неудачно протёрла пыль в мастерской и не придумала ничего лучше, чем примотать отломанное крыло канцелярским скотчем. Не сомневаюсь, что Богдан сделал всё возможное, чтобы в приличные дома путь ей был закрыт.
— Хорошо. Я загляну в детскую, вспомню слова колыбельной.
Из-за позднего времени и соображений гостеприимства маленького Олежку по пятницам укладывает няня — ответственная тихая женщина неопределённого возраста. И я каждый раз, с трудом отсидев в гостиной первые полчаса, сбегаю к ним за своим личным глотком чистого воздуха.
— Иди, — отрешённо бубнит Богдан, не поднимая головы от планшета, занятый изучением новой системы защиты от вирусов. Весь в работе, без перерывов и выходных.
Марк по другую сторону журнального столика ровным голосом кого-то инструктирует по телефону, оперируя мудрёными, малопонятными терминами. Собранный, по-деловому строгий, неизменно невозмутимый.
Недосягаемый.
Тот самоуверенный, рисковый плохиш, что на глазах у жениха признался мне в любви на моей же свадьбе и серьёзный, неожиданно образцовый отец сегодня — абсолютно разные люди. Если работать, то на износ; если взваливать на себя груз ответственности, то по полной. Марк всегда брал от жизни по максимуму. Как оказалось, и выкладываться предпочитает также. Кого-то горе ломает, а его подхлестнуло дозреть до оформившегося по всем статьям мужчины. И, к сожалению, таким он стал ещё притягательнее.
Увидев меня на пороге детской, няня без лишних слов передаёт мне Олежку и уходит в соседнюю комнату. Эти мгновения без преувеличения стоят всех благ мира, они как воздух — сколько не вдыхай, всегда будет мало.
Я могу бесконечно долго прижимать его к себе, закрыв глаза и зарывшись лицом в шелковистый пушок на макушке, до рваных спазмов в груди мечтая, чтобы он был моим. Крошечный, такой родной, сладко пахнущий детским мылом, молоком и надеждой. Сердце, в котором столько лет не было места никому кроме Марка, безоговорочно признало его продолжение и теперь разрывается от понимания, что и этот лучик счастья у меня в любой момент могут отнять. Нет у меня на них прав, и сил нет отказаться. Всю неделю живу ожиданием пятницы, чтобы обнять улыбчивого кроху, в точности как когда-то считала дни до наступления каникул, только бы увидеться с его отцом.
Дорого мне обошлась эта болезнь, всё она отняла: надежду, веру, гордость. Душу высушила до последней капли, а мысли всё равно только об одном — что было бы, сложись всё иначе? Как выглядело бы наше с Марком счастье? Почему-то здесь, в моих фантазиях оно непременно связанно с Олежкой, с ним и вечным страхом потерять его… снова. И та же боль старая, страшная сдавливает горло, выдирая глухой всхлип.
Пухлые детские пальчики тут же тянутся к моим волосам, сосредоточенно норовя прижать их к щекам с милыми отцовскими ямочками. Я замираю, сраженная этим жестом, таким естественным и похожим на попытку утешить. Вглядываюсь в огромные карие глаза с густыми кукольными ресницами, тянусь поцелуем к крошечному носу и за долю миллисекунды сама рождаюсь заново.
Я увидела этот слог до того как услышать, прочла по короткому неуверенному движению губ:
— Ма…
Мама.
Почти одиннадцать лет я прожила с твёрдой уверенностью, что эти чувства похоронены в общей могиле или утилизированы вместе с другим биологическим материалом. Тогда мне не дали чёткого ответа о том, что стало с моим малышом, а после я сама перестала искать, осознав, что не готова ни отпустить, ни смириться.
Вспомнила и слёзы потоком по лицу. Олежку к груди прижимаю, а саму трясёт как в лихорадке. Позади скрипит дверь, приправляя мою истерику сиюминутным раздражением. Слабость не любит свидетелей, но хозяин здесь Марк. Это его тихий встревоженный выдох колышет мне волосы и пальцы — родные, ласковые — ложатся поверх моих в каком-то неосознанном защитном жесте.
— Что происходит? Почему ты плачешь?
— Ма-ма… — порывисто выдыхаю, инстинктивно вжимаясь лопатками в его грудь. — Мама… Олежка сказал… мама.
Марк решительно разворачивает меня, привлекая к себе не только сына — нас обоих. Водит большим пальцем по моим мокрым щекам, окончательно обрывая измотанное сердце.
— Даринка, девочка моя. Ну ты чего? Радоваться надо.
— Надо… — размытое зрение фокусируется на детской улыбке, ошеломляя шквалом откровений, сметающих здравый смысл, срывающих с языка ограничители. — Я ведь не думала, не надеялась испытать это… услышать. Он же тогда не просто погиб. Наш ребёнок. Ма-а-арк, мы оба его убили! Не надо мне было мне ехать на свадьбу твою. Зачем я притащилась? Зачем довела? Ведь просто хотелось с тобой поделиться, рассказать, как я счастлива, носить под сердцем твоего малыша. А что в итоге?! Как же сдохнуть хотелось, ты не представляешь. Я ж себя проклинала за то, что до дома добралась. Как я себя проклинала! Думала, лучше б замёрзнуть в сугробе, зато с ним вместе. Или не доехать вовремя до больницы и собственной смертью искупить эту нашу потерю. Чтоб не гнить потом заживо с такой дырищей в груди. Я крест поставила на себе, оплакала, смирилась и вот. Врачи говорили никаких шансов. А Олежка… всего одним словом… с ног на голову перевернул весь мой мир.
Слабо соображая, поднимаю лицо, взглядом цепляя дрогнувшие губы Марка и отражение своей боли в глубине карих глаз. А там сейчас ад. Там сущее пекло. Он открывает рот, но лишь гулко выдыхает, опуская веки, и убито качая головой.