20. Клим
Маша вжата моим телом в стену, беззащитная и растерянная, и это для меня контрольный выстрел в голову. Мозги вышибает напрочь, остаются одни инстинкты. Совсем не могу управлять сейчас своими реакциями. Руки, пальцы, мысли, ощущения — всё это вообще мне не подчиняется, живёт собственной жизнью.
Будто бы кто-то схватил меня за шкирку, хорошенько встряхнул, как шейкер, и всё внутри перемешалось, вспенилось, угрожая в любую секунду разлиться вокруг полноводной рекой. Проклятие.
Но в воспалённых мозгах, затуманенных Бабочкой, — только ею, всегда только она — бьётся лишь одна мысль: «Найти долбаную Женю». Кожа ладоней зудит не только от дикого желания почувствовать Машину наготу каждой клеткой, нет. Больше всего прочего мне хочется схватить Женю за шею и заглянуть в глаза. Я почти не помню, как она выглядит, но разве в век развитых технологий сложно кого-то отыскать?
Раз плюнуть.
Наклоняюсь чуть ниже, вдыхаю аромат тёмных волос. Самая настойчивая нота, сбивающая наповал — горечь. И я дышу ею, точно наркоман, наполняю этим запахом лёгкие, складирую в себе, словно боюсь, что Бабочку снова у меня заберут.
Заберут же? Хера с два. Только через мой труп, как бы пафосно это ни звучало.
Однажды Нечаев испортил мою жизнь. И я поверил в вину своей Бабочки, поверил Нечаеву и тем самым оказался главным предателем. Поставить личную боль, обиду, слова врага во главу угла — это ли не предательство? Самое настоящее.
Я потом подумаю, что со всем этим делать, потом решу. Сейчас мои пальцы сжимают и надавливают, оглаживают и дрожат от напряжения в каждой мышце. И я больше не способен ни о чём думать, кроме как о губах, снившихся мне все эти годы — губах, которые сейчас в опасной близости от моих.
Рывком, не давая Бабочке шанса меня оттолкнуть, я атакую её рот. Затылок в моей власти, а волосы на ощупь точно такие, как я помню — мягкие и шелковистые. Прикусываю пухлую нижнюю губу до тихого вскрика, слизываю боль, а на языке остаётся солёный привкус крови. И я упиваюсь им, как долбаный вампир, словно кровь — самый сладкий в мире деликатес.
Но дурман отступает, когда Маша вдруг толкает меня ладонями в грудь, и шрамы горят от её требовательных прикосновений. И это позволяет вернуть слетевшее с катушек сознание в правильное русло.
Я упираюсь лбом в прохладную стену за спиной Бабочки, а лихорадочное дыхание разрывает лёгкие, обжигает их. Такое ощущение, что в сердце кто-то вкачал расплавленный металл и оно, огромное и горячее, сейчас разорвёт грудную клетку.
Но я, мать вашу, не сдохну, пока все, кто сломал нашу с Бабочкой жизнь, не ответят по заслугам.
— Клим, — говорит едва различимо, но в тишине комнаты, в пустоте мира вокруг её голос звучит громче крика, — я должна тебе кое-что рассказать. Это важно.
Я отталкиваюсь от стены и делаю шаг назад. Смотрю, не отрываясь, на Бабочку, а она ёжится, кутаясь в свитер, натягивает его на кисти рук, пряча тонкие пальцы, и старательно отводит взгляд.
— Вижу, что важно.
Маша вздрагивает и всё-таки фокусирует на мне поплывший взгляд, а на нижней губе выступает капелька крови. Протягиваю руку, размазываю её пальцами, а Маша следит за моими движениями, как пойманный в силки зверёк.
— Если важно, я послушаю.
— Это тебя тоже касается. Нас обоих касается.
— Тем более, — киваю, и что-то в изменившемся взгляде Бабочки провоцирует выброс адреналина: спина покрывается испариной, шальное сердце ускоряет и без того бешеный ритм, и приходится сжать пальцы в кулак, чтобы они не дрожали так мерзко.
— У меня тоже есть шрамы, — говорит, а голос похож на звон разбившейся о каменный пол хрустальной вазы.
О каких шрамах она говорит? Душевных? Или с ней тоже что-то сделали, пока я лелеял свои планы и грыз землю, чтобы добиться всего того, что имею сейчас?
Маша вдруг тянет вверх свитер, но это не похоже на эротический танец, нет. В её действиях ни грамма секса, ни капли похоти или заигрываний, как у клубных шлюх. Её движения больше напоминают срывание кровавой повязки со слегка зажившей раны. Бабочка не снимает одежду, она лишь слегка приподнимает одной рукой, а второй пытается расстегнуть пуговицу на штанах.
— Ты мужчина, не знаю, поймёшь ли, — бормочет, воюя с застёжкой, а у меня из лёгких весь кислород мигом в углекислоту превращается. — Но я не могу об этом говорить, я хочу показать. Может быть, если ты сам поймёшь, мне будет проще?
Она бормочет, пыхтя, и штаны наконец расстёгнуты. Но я вижу лишь плоский живот и тонкую талию. Маша мало изменилась за прошедшие годы — кажется, только красивее стала. Но она всё такая же хрупкая Бабочка, двадцать шесть лет назад поселившаяся в моём сердце.
— Вот, — указывает рукой на белую поперечную полоску шрама ниже пупка, а я даже моргать перестаю. Похер, если слизистая высохнет к чертям собачьим, я должен понять. — Видишь?
Я-то вижу, только мозгов не хватает понять, что конкретно она показывает.
Маша смотрит на меня с надеждой, робко, а я встряхиваю головой и растираю глаза пальцами. Я никогда не был тупым, но я действительно ничего не понимаю.
Её взгляд умоляет: «Пойми всё сам, пожалуйста», и я даже будто бы слышу этот зов, но категорически ничерта не смыслю в этом всём.
— Прости, — пожимаю плечами, — я действительно мужик. Это что-то женское? Операция, да?
Бабочка тяжело и со свистом выдыхает воздух, жалобно всхлипывает и трёт нос.
— Отвезёшь меня завтра в одно место? — просит, порывисто застёгивая брюки. Секунда и она снова закрывается от меня слоями одежды. — Завтра же пятнадцатое марта, да?
Киваю, а Маша сжимает виски пальцами.
— Я обещаю, что не сбегу никуда.
— Будто бы я боюсь этого.
— Неважно, — передёргивает плечами. — Но ты должен сам всё увидеть. Тогда ты всё поймёшь. Просто я… действительно не могу об этом говорить, это больно. Пытаюсь, открываю рот, а слова не выходят. Только травят меня изнутри. Отвезёшь?
— Да, — выдыхаю, понимая, что завтра всё рухнет окончательно.
Вот задницей прям чувствую это.
Вдруг мой телефон пиликает входящим сообщением. Вытаскиваю его из кармана, а на экране светится номер того, кто не меньше моего заинтересован в окончательном падении господина Нечаева в пропасть.
Враг моего врага — мой друг.
И это правило в моём случае работает на отлично.