Глава 40
Выходные обрушились на меня, как горная лавина, которую невозможно остановить, как ураган, срывающий крыши с домов, как неотвратимый рок, прописанный в древних пророчествах. Я чувствовала их приближение всей кожей, каждым нервом, каждым вздрагивающим кончиком пальца, которым я водила по шершавым страницам учебников.
Я пыталась оттянуть этот момент, я готова была зубами вцепиться в уходящее время, чтобы замедлить его беспощадный бег. Я зарывалась в фолианты по продвинутой гербологии с таким отчаянием, будто в рецепте настойки от бессонницы скрывался секрет вселенского спасения. Я часами помогала Мире вычесывать Архимеда — этого старого, ворчливого филина с глазами цвета расплавленного золота, — и мы собирали пух в холщовый мешочек, а я все повторяла про себя: «Только бы этот момент длился вечно, только бы солнце никогда не село за горизонт пятницы».
Я даже вызвалась добровольцем на дополнительное, абсолютно добровольное, никем не требуемое дежурство в библиотеке — в пыльном, пропахшем вековой бумагой и лаком для стеллажей лабиринте, чего со мной не случалось ни разу, слышите, НИ РАЗУ за четыре года учебы в Академии.
Но судьба — та еще насмешница с очень скверным чувством юмора. Суббота настала. Она вползла в окно серым, тусклым рассветом, и вместе с ней, как ядовитый туман, накрывший болото, настал тот самый ужин.
Семья Монтгомери. Снова. От одного этого имени у меня сводило челюсть так, будто я надкусила незрелое, дикое яблоко, полное кислоты и терпкой горечи. Монтгомери — это не просто фамилия. Это был приговор, зачитанный мне еще в детстве, когда я не понимала значения слов «выгодная партия». Это был ярлык, который мать мечтала пришить к моей жизни шелковыми нитками.
Я стояла у высокого, стрельчатого окна в нашей с Мирой комнате, прижавшись лбом к холодному, чуть запотевшему стеклу. За окном разворачивалась настоящая осенняя драма. Ветер, дикий и необузданный, гонял по вымощенному булыжником двору сухие, скрюченные листья. Они кружились в безумном, последнем танце, шуршали, словно перешептывались о чем-то зловещем, и разбивались о стены, чтобы через секунду снова взмыть в воздух, подхваченные новым порывом. Серое небо набухало дождем, обещая к вечеру превратить дороги в непролазное месиво.
На Мириной кровати, застеленной лоскутным одеялом, безмятежно спала Багира. Эта кошка с шерстью цвета ночи без единой звездочки свернулась в идеальный, тугой клубок, напоминающий обсидиановую сферу, и тихо, утробно мурлыкала во сне. Ее вибрирующее мурчание наполняло комнату, и от этого звука мне хотелось выть в голос от несправедливости.
После той безумной, перевернувшей все мое сознание ночи на чердаке мы так и не нашли котят. Они будто растворились в воздухе, стали призраками в прямом, буквальном смысле этого слова, оставив после себя лишь горький, саднящий осадок тайны и странный запах озона.
Лайам — с его неизменной, чуть ленивой полуулыбкой, от которой у меня внутри все переворачивалось, и с глазами цвета штормового моря — поклялся, что продолжит поиски. Он смотрел на меня тогда так серьезно, так пронзительно, что я верила каждому его слову, верила так, как не верила ни одному человеку в своей жизни. Но сейчас, в это серое утро, мои мысли были заняты исключительно тем, что надвигалось на меня с неумолимостью каравана смерти. Катастрофой. Моей личной. Семейной. Неотвратимой. Катастрофой с лоснящимся от помады ртом и моноклем.
Письмо от матери, написанное на плотной, кремовой бумаге с вензелями, пахнущей ее любимыми ирисовыми духами, пришло еще в четверг. Я вскрыла его с тем же чувством, с каким приговоренный к казни срывает сургучную печать с указа. «Дорогая Эйра, — выводили ее каллиграфические буквы, острые и безупречные, словно пики. — Мы ждем тебя в субботу к шести. Леди Монтгомери и Корнелиус подтвердили свое присутствие на званом ужине. Это крайне важно для репутации и будущего нашей семьи. Пожалуйста, не опаздывай, это будет расценено как верх неприличия, и обязательно приведи себя в порядок. С любовью, мама».
«Приведи себя в порядок». Я перечитала эту фразу трижды, и каждый раз она отдавалась во мне звоном пощечины. Это был не просто совет. Это был шифр, код, тайное послание, понятное только нам двоим.
Это означало: «Упаси тебя Создатель явиться в Академической мантии с ее вечными пятнами от реактивов и подпалинами от заклинаний». Это означало: «Никаких растрепанных, торчащих в разные стороны волос, в которых, как в силках, мог бы запутаться воробей». Это означало: «Никаких чернильных разводов на пальцах, никаких следов измельченных трав под ногтями, никаких признаков того, что ты — живой, мыслящий человек, а не фарфоровая статуэтка».
Это означало, что сегодня вечером меня снова будут наряжать, как бездушную куклу в витрине дорогого магазина игрушек, затягивать в корсет до хруста ребер и выставлять напоказ перед людьми, которые видели во мне не меня, не Эйру Тайл с ее мечтами и амбициями, а просто «выгодную партию», ходячий кошелек с репродуктивными функциями.
— Может, ну его к демонам? Притвориться больной? — подала голос Мира, отрывая меня от горьких размышлений. Она сидела на краю кровати, скрестив ноги по-турецки, и задумчиво перебирала длинные, черные, как смоль, волосы. Ее пальцы, унизанные серебряными кольцами с символами, которые я не могла расшифровать даже за четыре года знакомства, рассеянно поглаживали Багиру. Кошка лениво, с видом оскорбленной королевы, приоткрыла один глаз — ярко-зеленый, с вертикальным зрачком, полный потусторонней мудрости — оценила обстановку и снова зажмурилась, всем своим видом показывая, что людские дрязги ее не касаются. — У меня есть одно зелье, бабушкин рецепт. Поднимает температуру до полыхающей печки, глаза стекленеют, нос краснеет. Очень, просто до дрожи убедительно. Даже заправский целитель не отличит от настоящей лихорадки.
— Твоя бабушка, безусловно, была гением теневого зельеварения, — мрачно, едва шевеля губами, ответила я, продолжая гипнотизировать взглядом серую морось за окном. — Но ты забываешь одну маленькую деталь, Мира. Моя мать — потомственный целитель. Не какой-то там сельский знахарь с пучком сушеных поганок, а дипломированный магистр Академии с тридцатилетним стажем. Она диагностирует симуляцию быстрее, чем я успею выдохнуть «ой, мне что-то нездоровится». Она просто положит руку мне на лоб — вот так, — я прижала холодную ладонь ко лбу, имитируя материнский жест, — и почувствует, что моя аура не вибрирует в спектре болезни. И тогда, поверь, мне придется не просто ехать на этот проклятый ужин, но и перед этим прослушать двухчасовую лекцию о моральном разложении молодежи, о недопустимости обмана и о том, что ложь разрушает магический потенциал рода.
— Какая мерзкая практичность, — фыркнула Мира, сворачиваясь калачиком вокруг кошки. — Тогда, может, возьмешь с собой Архимеда? В качестве оружия массового поражения? — она кивнула на филина, который восседал на подоконнике с таким видом, будто он — последний хранитель забытого знания. Архимед, услышав свое имя, повернул голову на сто восемьдесят градусов и уставился на нас немигающим взглядом. — Он мог бы случайно — чисто теоретически! — опрокинуть супницу с томатным бульоном прямо на напомаженную голову этого твоего Корнелиуса. Или стащить его драгоценный монокль, представляешь? Корнелиус без монокля — это же зрелище! Он как крот без очков, даже до двери не дойдет.
Я на мгновение позволила себе представить эту картину: суета, крики, леди Монтгомери в истерике, Корнелиус, похожий на огромную, мокрую, облезлую крысу, ползает на четвереньках в поисках упавшего монокля… Мышцы лица непроизвольно дрогнули, и я улыбнулась — впервые за это утро.
Но улыбка, вспыхнув, тут же погасла, как уголек, выпавший из камина на мраморный пол. Никакой Архимед не мог спасти меня от этого вечера. Никакие уловки, никакие зелья, никакие хитроумные планы побега. Потому что дело было не в Корнелиусе и его нелепом монокле.
Дело было в долге. В гнетущем, удушающем чувстве долга, которое передалось мне по наследству вместе с формой носа и способностью различать яды по запаху. Я должна была ехать. Просто потому, что я — Эйра Тайл, и от моих действий зависит гораздо больше, чем мой личный комфорт. И от этого понимания тошнило сильнее, чем от выпитого на спор пузырька с зельем правды.
Дорога до родительского особняка в наемной карете превратилась в бесконечную пытку. Колеса подскакивали на каждой выбоине, и каждый толчок отдавался в позвоночнике, словно кто-то забивал гвозди в мой гроб. За окном проплывал унылый, промозглый пейзаж. Голые, черные деревья тянули к небу свои скрюченные ветви, как руки утопающих. Карета остановилась у высоких, кованых ворот, увитых плющом, который уже начал краснеть и жухнуть, ровно в пять.
До начала экзекуции оставался час. Я вышла, чувствуя, как влажный, пропитанный прелыми листьями воздух обжигает легкие. Поправила тяжелый дорожный плащ из синего сукна и направилась к парадной двери. Каждый шаг давался с трудом, ноги будто налились свинцом, и с каждым шагом внутри нарастала тяжесть — не просто волнение, а вязкое, темное, животное предчувствие беды.
Дом встретил меня с распростертыми объятиями хищного растения. Едва я переступила порог, как на меня обрушилась звуковая и запаховая атака. Пахло так, будто здесь смешалось все разом: горьковатый аромат дорогих восковых свечей, натертых до зеркального блеска; тяжелый, сладкий, удушливый шлейф материнских духов; и что-то жареное, мясное, доносящееся из кухни, где, очевидно, колдовали над чем-то грандиозным, достойным королевского стола. Смесь ароматов была такой плотной, что, казалось, ее можно резать ножом.
— Эйра! Создатель, ну наконец-то! — Мать возникла в холле, словно материализовалась из самого воздуха, как привидение, привязанное к фамильному гобелену. На ней было темно-синее, почти черное, платье с замысловатой серебряной вышивкой по корсажу, имитирующей ветви деревьев. Ее волосы, тронутые благородной сединой, были уложены в высокую, сложную прическу, которая, вероятно, потребовала двухчасового труда горничной. На шее матово мерцал фамильный жемчуг — каждая жемчужина была идеальной сферой, и я знала, что этот гарнитур стоит целое состояние. Она выглядела так, будто собиралась принимать не старых, наскучивших до зубовного скрежета друзей семьи, а как минимум королевскую чету в изгнании. — Почему ты в дорожном плаще⁈ Ты с ума сошла? Почему волосы не уложены, ты посмотри на себя — вид уставший, лицо серое! Мы же договаривались! Ты обещала, что не подведешь меня сегодня!
— Мама, я только что с дороги, тряслась в экипаже два часа, — начала было я, пытаясь вставить хоть слово в этот фонтан праведного гнева, но она уже меня не слышала. Ее взгляд за моей спиной стал жестким и сфокусированным, как у полководца перед битвой. Ее руки, унизанные перстнями, взметнулись в воздух, и раздался хлопок, похожий на удар хлыста. Через секунду вокруг меня засуетились слуги, словно муравьи в разоренном муравейнике. Один — высокий, тощий — уже стаскивал с моих плеч плащ, задевая холодными пальцами мою шею. Другой — низенький и круглый — с неожиданным проворством принялся вынимать шпильки из моей прически, которую я соорудила в поезде. Третий нес перед собой, как священный дар, целый поднос с какими-то баночками, пудрами, щеточками и баночками с румянами. Меня подхватили с двух сторон, будто я была не наследницей рода, а буйной пациенткой психиатрической лечебницы, и понесли вверх по широкой, устланной ковром лестнице, в мою старую комнату. Я не шла — меня тащили, и я чувствовала себя не человеком, а маленькой, беспомощной щепкой, попавшей в безжалостный водоворот. Мои ноги едва касались ступеней.
— Платье уже готово, висит на манекене, — щебетала мать, паря рядом со мной, как стервятник над добычей. Она не шла, она именно парила, подгоняемая энергией предвкушения. Ее голос, обычно строгий и сухой, сейчас звенел от напряжения. — Я заказала его у мадам Дюбуа специально для этого вечера. Ты должна быть ей благодарна! Нежно-розовое, из лионского шелка, с брабантским кружевом по подолу. Оно стоит больше, чем твое обучение за семестр! Ты будешь выглядеть как настоящая леди. Как бутон розы, Эйра! Как драгоценный камень в оправе!
— Я и так настоящая леди, — пробормотала я себе под нос, когда горничная с тугим узлом волос на затылке принялась расчесывать мои спутанные после дороги волосы с такой варварской силой, будто собиралась вырвать их с корнем и сплести из них веревку. Боль прострелила кожу головы, и я зашипела, но мой протест потонул в грохоте материнских наставлений. Меня никто не слушал. Я была лишь холстом, манекеном, объектом для нанесения штукатурки.
Час, проведенный в руках этих фурий, показался мне вечностью. Меня дергали, скребли, затягивали, пудрили. Когда все закончилось, я стояла перед огромным, в полный рост, зеркалом в золоченой раме и не узнавала глядящую на меня из зазеркалья незнакомку. Оттуда смотрела девушка, которую я раньше видела только на портретах давно почивших прабабок. Она была закована в это дурацкое нежно-розовое платье, которое топорщилось на бедрах и делало меня похожей на огромный эклер. Волосы, которые я привыкла убирать в простой пучок, были уложены в высокую, немыслимую конструкцию, от которой шея начинала болеть еще до начала вечера. В ушах покачивались жемчужные серьги — тяжелые, как кандалы. Выражение лица у этой девушки в зеркале было такое, какое бывает у преступника, идущего на эшафот. Но даже это выражение, говорящее «я здесь против своей воли и предпочла бы сейчас препарировать жабу», не могло испортить общей картины. Мать превзошла саму себя. Я действительно выглядела как прекрасная леди с открытки. Та самая, которую можно выгодно продать замуж, присовокупив к приданому пару акров земли и коллекцию столового серебра.
— Идеально, — выдохнула мать, обходя меня по кругу, как оценщик на ярмарке невест. Она поправила какую-то микроскопическую складку на моем плече, и я почувствовала, как ее пальцы холодно скользнули по ткани. — Просто идеально. Теперь слушай и запоминай, Эйра. Второго шанса не будет. Улыбайся. Уголки губ вверх, но не обнажай десны, это вульгарно. Будь вежлива, даже если тебе захочется запустить в кого-нибудь вилкой. И ради всего святого, не вздумай говорить о своей учебе! Мужчинам, особенно таким перспективным, как Корнелиус, неинтересно слушать про твои жуткие травы, хирургические сшивки сухожилий и вскрытие нарывов. Это отвратительно и отталкивает кавалеров. Говори о погоде, о том, какой чудесный вид из окна, о музыке, о новых веяниях в вышивке. О, и не забудь, умоляю, не забудь похвалить новый сюртук Корнелиуса. Он его заказал у портного из Верхнего города специально для сегодняшнего вечера и невероятно им гордится. Если ты не заметишь сюртук, это будет смертельное оскорбление.
— Мама, я не умею вышивать, — заметила я с убийственной серьезностью, чувствуя, как от абсурда происходящего у меня начинает дергаться левый глаз. — И я понятия не имею, о чем говорят новые веяния в вышивке. Я могу поддержать разве что беседу о крестообразном стежке при сшивании брюшной полости.
— Не дерзи мне! — Она отмахнулась от моих слов, как от назойливой осенней мухи, которая бьется о стекло, но не может найти выход. Ее лицо на секунду исказила гримаса раздражения, но она быстро взяла себя в руки, вернув маску светской любезности. — Научишься, никуда не денешься. Это же так просто, каждая уважающая себя леди обязана уметь вышивать. А теперь — всё. Хватит разговоров. Надень улыбку. Мы идем вниз. Гости уже на пороге, я слышу, как дворецкий открывает им дверь.
Мы спустились в гостиную, и я сразу почувствовала, как воздух здесь сгустился от напряжения, которое мать называла «приятной светской атмосферой». Отец, облаченный в строгий сюртук бутылочного цвета, уже развлекал чету Монтгомери разговором ни о чем. Точнее, он монологично рассуждал о ценах на зерно, а ему никто не возражал. Леди Монтгомери восседала на нашем лучшем диване с обивкой из розового штофа так, будто это был трон, а она — как минимум императрица всей Ойкумены. Ее бриллиантовые серьги — массивные, похожие на люстры, — сверкали и переливались в мягком свете магических люстр, рассыпая по стенам радужные зайчики. Бриллиантов было так много, что, казалось, их блеск можно использовать как дополнительное освещение. А рядом с ней стоял он. Корнелиус. Он нервно поправлял свой знаменитый, воспетый в легендах монокль, и выглядел так, будто только что тайком проглотил живую канарейку и теперь боится, что она начнет петь у него в желудке. Увидев меня, спускающуюся по лестнице, он вздрогнул, его кадык дернулся, и он расплылся в своей фирменной, влажной, тошнотворной улыбке.
— О-о-о! Мисс Тайл! — Он шагнул ко мне с той стремительностью, с какой голодный удав бросается на кролика, и я инстинктивно отступила ровно на полшага, прячась за спинку ближайшего кресла. — Вы ослепительны! Просто ослепительны и божественно прекрасны! Этот оттенок розового так дивно, так изысканно подчеркивает ваш… э-э-э… — он на мгновение запнулся, его выпученные глаза забегали по моей фигуре, подыскивая хоть сколько-нибудь приличное слово, не связанное с анатомией, — … цвет лица! Да, именно цвет лица! Корнелиус Монтгомери в совершеннейшем, абсолютнейшем восхищении!
«Цвет лица», — эхом отозвалось у меня в голове. Он смотрел на меня, и я могла поклясться, что в его глазах уже подсчитывал дивиденды от гипотетического слияния наших капиталов. Какая мерзость.
— Спасибо за столь щедрый комплимент, — выдавила я из себя, приседая в реверансе и чувствуя, как хрустят натянутые сухожилия. Мой голос звучал так, будто я говорила сквозь слой ваты.
— О, какая прелесть! Какая грация! — Леди Монтгомери всплеснула руками, затянутыми в атласные перчатки до локтей, и ее браслеты издали звон, похожий на погребальный колокольчик. — Настоящая леди, истинная аристократка! Мы так несказанно, так бесконечно рады, что вы смогли присоединиться к нашей скромной компании сегодня. И у нас есть чудеснейшая, великолепнейшая новость, которой мы хотим поделиться за ужином! Наш дорогой, ненаглядный Корнелиус получил повышение! — Она сделала драматическую паузу. — Теперь он не просто жалкий помощник младшего советника, а полноценный Младший Советник Департамента по Распределению Пергаментов и Канцелярских Принадлежностей! Это такая честь!
— Поздравляю, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал не просто искренне, а восторженно. — Это, должно быть, огромная ответственность — следить за пергаментами.
Корнелиус просиял так, будто я поздравила его с коронацией. Он надулся от гордости, выпятил и без того выдающуюся грудь и уже открыл свой влажный рот, чтобы, вне всяких сомнений, обрушить на меня ураган скучнейших, мельчайших, тошнотворных подробностей о своих карьерных перспективах, о грядущих реформах в сфере хранения чернильниц, но Создатель сегодня, кажется, был на моей стороне. В этот самый момент, когда я уже мысленно прощалась с остатками рассудка, раздался стук в парадную дверь. Громкий. Уверенный. Властный. Такой стук, от которого вибрирует не только дверное полотно, но и хрустальные подвески на люстрах. Все, кто был в гостиной — отец, леди Монтгомери, даже сам Корнелиус, — синхронно вздрогнули.
— Мы ждем еще кого-то? — спросил отец, недоуменно откладывая сложенную газету и поправляя пенсне. На его лице отразилось искреннее замешательство.