Глава 5 · Лийам
Лайам ap’Шайн сидел в пустой аудитории, и тишина здесь была особой — не умиротворяющей, не учебной, а тяжелой, давящей, как затишье перед самым страшным, сокрушительным ударом. Он смотрел на закрытую дверь, за которой всего минуту назад исчезла Эйра, и в груди у него разгоралось такое пламя, что воздух, казалось, вот-вот воспламенится, заискрит, взорвется. Пламя, состоящее из ярости, бессилия и чего-то еще — чего-то темного, первобытного, собственнического, что он так долго пытался в себе задушить и что теперь рвалось наружу, сметая все преграды.
В коридоре стихли ее шаги. Легкие, стремительные, чеканные, полные ледяного достоинства. Она не побежала. Не стала догонять, кричать, выяснять отношения. Она ушла. С прямой, как струна, спиной, с высоко поднятой головой, и это бесило его даже больше, чем если бы она обернулась и влепила ему звонкую, хлесткую пощечину. Она просто исчезла, растворилась в полумраке коридора, оставив после себя только тонкий, едва уловимый запах лекарственных трав, старых книг и чего-то неуловимо сладкого, и чувство невосполнимой, разъедающей душу потери.
Рядом звенел, вибрировал, ввинчивался в висок голос Лейлы — пронзительный, назойливый, как сверло дантиста, как комариный писк над ухом.
— … и вообще, как ты мог, Лайам? Она же никто! Абсолютно никто! Какая-то серая, бесцветная целительница с четвертого курса, которая даже не умеет нормально одеваться, которая даже не красится, которая…
— Замолчи.
Слово упало в гулкую тишину пустой аудитории, как стреляная гильза на каменный пол — тяжело, звонко, окончательно. Лайам медленно, очень медленно повернулся. До этого момента Лейла видела его только одним: ленивым, снисходительным, вечно полуулыбающимся красавчиком, который позволял ей виться вокруг себя, позволял прикасаться, позволял думать, что она — особенная. Сейчас перед ней стоял совершенно другой человек. Его глаза — обычно цвета штормового моря, серые с темным ободком, — стали черными, бездонными, как омуты, в которых плескалось что-то древнее, опасное, первобытное. Воздух в аудитории сгустился, стал вязким, как раскаленная смола, и Лейла инстинктивно, повинуясь животному страху, сделала шаг назад, больно ударившись лопатками о твердый дверной косяк.
— Ты, — сказал он тихо, почти ласково, и в этом шепоте слышался хруст ломающегося льда, хруст костей. — Ты только что испортила то, над чем я работал две недели. Ты понимаешь это? Осознаешь?
Он не кричал. Крик был бы милосерднее, проще, понятнее. Его голос струился холодом, от которого у Лейлы свело живот, а по спине побежали ледяные мурашки размером с кулак.
— Я… я не хотела, Лайам, честное слово, я просто… я соскучилась, я хотела сделать сюрприз, я…
— Ты приперлась сюда без спроса, — он шагнул к ней, и Лейла вжалась в дверь, чувствуя, как ручка впивается в поясницу, как дрожат колени. — В мое личное время. В место, о котором тебя не просили знать. Устроила цирк. Обозвала ее. Унизила. — Он шагнул еще ближе, нависая над ней, как скала. — Ты хоть отдаленно представляешь, что ты натворила, Лейла? Хоть краем своего куриного мозга?
— Лайам, милый, я же не знала, что она для тебя что-то значит, я думала, это просто учеба, просто репетиторство…
— Не называй меня так, — оборвал он, и каждое слово было как удар хлыста. — Никогда. Больше. Не называй. Меня. Так.
Он отвернулся так резко, что полы его форменного сюртука взметнулись, как крылья хищной птицы перед броском. Провел дрожащей рукой по лицу, пытаясь унять эту предательскую, унизительную дрожь в пальцах. Эйра ушла. С этим своим ледяным, непроницаемым спокойствием. С этими глазами, в которых он успел прочитать всё за долю секунды: злость, обиду, боль, но самое страшное, самое убийственное — разочарование. Она решила, что он играет. Что она для него — очередная забава, игрушка, галочка в длинном, бесконечном списке. Что все его слова, все его прикосновения были фарсом.
«Разберись со своей личной жизнью», — звучало у него в голове ее голосом, спокойным, холодным, режущим без ножа. «Разберись».
Лайам закрыл глаза, пытаясь отбросить ненужные, колючие воспоминания, но они нахлынули, сшибая с ног своей остротой, своей яркостью. Тот обед в доме Вэллси. Ей тогда было шестнадцать — угловатая, зажатая, вечно недовольная девчонка с острыми локтями, вечно растрепанной косой и взглядом исподлобья, полным вызова и недоверия. Она вскочила из-за стола, когда Райан в очередной раз начал решать за нее ее судьбу, и бросила в лицо матери, отцу, всему миру: «Я поступлю в Академию. На целительский. И никто меня не остановит». Он тогда едва не рассмеялся ей в лицо. Не потому, что ему было смешно. А потому, что впервые в жизни увидел в этом колючем, неприметном, сером создании огонь. Настоящий. Яркий. Живой. Тот самый, который заставил его замереть с поднятой вилкой и забыть, как дышать.
Она сжимала столовую вилку так, будто это был меч, и крикнула ему тогда, глядя прямо в глаза, не отводя взгляда: «Ты еще обо мне услышишь!»
Он услышал. Через два года. Райан, приятель, с которым они вместе мочили эль в дешевой таверне за стенами Академии, небрежно, между глотками, обронил: «Сестренка в Академию поступила. На целительский. Представляешь? Прошла по конкурсу, стипендию выбила».
Лайам тогда чуть пивом не поперхнулся. Представил. И понял, что всё это время — эти случайные, пустые связи, этот фарс, который он называл личной жизнью, эти бесконечные Лейлы, Миранды, Сары — он просто ждал. Ждал ее.
А потом она появилась. В сером, простом платье, с гладко зачесанными, без единой выбившейся прядки, волосами, с выправкой офицера императорской гвардии. Она шла по коридору, глядя строго перед собой, и ее взгляд говорил громче слов: «Я здесь для учебы. Все остальное меня не касается. Не приближайтесь. Не трогайте. Не мешайте». Он заметил ее сразу. Среди сотен лиц, среди тысяч студентов. И с того самого дня следил. Неотступно. Молча. Как хищник, затаившийся в засаде. Так, чтобы она не догадалась, что каждый ее шаг, каждый жест, каждая гримаска, когда она сердилась на сложные заклинания, каждый вздох, каждое движение — отпечатывались в его памяти, как клеймо.
— Лайам? — голос Лейлы дрожал, превращаясь в тоненький, жалкий писк. — Ты злишься? Ты меня пугаешь.
Он открыл глаза и смерил ее взглядом. Тем самым — турнирным, боевым, каким он смотрел на поверженных противников, прежде чем опустить меч и добить. В этом взгляде не было ненависти. В нем было хуже — абсолютное, ледяное, космическое безразличие.
— Иди, Лейла.
— Но, милый, давай поговорим, давай все обсудим, я же люблю тебя, я же…
— Я сказал — иди. Сейчас. Пока я не сказал то, о чем ты будешь жалеть всю оставшуюся жизнь.
Она поняла. По тому, как побелели ее губы, как судорожно сжались пальцы на дорогой сумочке, как подкосились ноги в этих дурацких, высоких каблуках. Она поняла, что если сейчас не уйдет, не исчезнет, не растворится, то услышит то, что раздавит ее окончательно, превратит в пыль. Она вылетела в коридор, и дверь за ней грохнула так, что стекла в высоких, стрельчатых окнах жалобно задребезжали и запели тонко, пронзительно, на одной ноте.
Лайам остался один. Тишина рухнула на него, как мешок с мокрым песком, придавила к полу.
Он сел на край преподавательского стола. Туда, где минуту назад лежали ее учебники. Столешница еще хранила тепло ее ладоней, ее присутствие. Он провел по ней пальцами, медленно, почти благоговейно, представляя, как она сидела здесь — прямая, напряженная, как натянутая струна, с этим своим невозмутимым, каменным лицом. Это лицо бесило его. Выводило из себя. Он хотел разбить эту маску. Не больно. Не грубо. А так, чтобы она наконец стала живой. Настоящей. Чтобы смотрела на него не как на назойливого шмеля, от которого нужно отмахнуться, а как на мужчину. Как на того, кто может ее защитить, согреть, полюбить.
Сегодня она смотрела. Когда он коснулся ее щеки — этот короткий, бесконечный миг, когда время остановилось, когда мир вокруг перестал существовать. В ее глазах он увидел то, что искал два года, что выслеживал, как редкую добычу: растерянность, замешательство, страх, и — да, он не ослышался, не ошибся — желание. Желание, которое она подавляла, с которым боролась, которое пыталась задушить, но которое было. Живое, пульсирующее, горячее. Еще секунда. Еще одно слово. Еще одно движение — и она бы не отстранилась. Она бы упала в его объятия, сломав эту свою гордую, упрямую шею, и позволила бы себе быть слабой.
И тут влезла эта дура.
— Твою ж мать, — выдохнул Лайам, сжимая столешницу так, что побелели костяшки, а дерево жалобно скрипнуло. Он резко встал, прошелся по аудитории, заложив руки за голову, пытаясь унять дрожь в коленях. Дрожь от ярости. От бессилия. От осознания того, что он сам, своими руками, своей глупостью, позволил этому случиться.
Месяц. У него есть месяц. Именно столько осталось до окончания того дурацкого, мальчишеского спора, который он заключил с Райаном три недели назад в прокуренной таверне. Тогда Райан, захмелев, завел свою любимую шарманку: «Моя сестра — неприступная крепость, Лайам. Она тебя на дух не переносит. И никогда не переносила. С детства».
«Спорим?» — спросил Лайам, и в голосе его было столько стали, столько холодной уверенности, что Райан протрезвел мгновенно.
«На что?»
«На желание. Любое. Без ограничений».
Райан тогда долго, пристально смотрел на него, усмехнулся своей кривой усмешкой и протянул руку. «Месяц. Если она посмотрит на тебя без ненависти и согласится станцевать с тобой на весеннем балу — ты выиграл».
Лайам пожал его руку, скрепляя сделку, но про себя усмехнулся. Без ненависти? Маловато. Слишком мало. Он хотел большего. Намного большего. Он хотел, чтобы ее глаза загорались только для него. Чтобы она смотрела на него так, как смотрят на тех, ради кого готовы разбить мир, перевернуть небо, сжечь все мосты. Чтобы она дышала им.
Глупость? Возможно. Детская, идиотская одержимость. Но он всегда был одержим тем, что ему не принадлежало. Тем, что было запретным, недоступным, далеким.
А потом ректор объявил, что ему, лучшему боевому магу, нужен репетитор по целительству для аттестации, и Лайам понял: это знак. Судьба. Подарок небес. Он пришел к ap’Сайришу в тот же вечер, отчеканил, что согласен на дополнительные занятия, но только с ней. С Эйрой Тайл. И ни с кем другим. Ректор, старый, хитрый лис, прищурился, побарабанил пальцами по столу и сказал: «А ты, мальчик мой, умеешь удивлять. И играть по-крупному».
Лайаму было плевать на целительство. Глубоко, абсолютно, фиолетово плевать. Он мог выучить эти дурацкие, простенькие заклинания за пару часов, просто пролистав учебник. Ему нужен был повод. Предлог. Причина вдыхать запах ее волос каждый день, видеть, как она закусывает губу, сдерживаясь, чтобы не послать его к чертям, слышать ее голос, чувствовать ее присутствие.
Она была красивой. Не той вульгарной, кричащей, искусственной красотой Лейлы, к которой он привык и которая ему уже оскомину набила. А настоящей. Живой. В ней была глубина. Омут, в который он падал с каждым днем все глубже и глубже, не в силах остановиться. Ее глаза, когда она злилась, метали молнии. Ее губы, когда она объясняла сложную структуру заклинания, сводили с ума. Ее руки — маленькие, изящные, с тонкими пальцами, но такие сильные — руки целителя, которые могли даровать жизнь или отнять ее одним движением.
Он хотел, чтобы эти руки трогали его. Не для лечения. Не по необходимости. А просто так. Просто чтобы он чувствовал ее тепло, ее прикосновения, ее заботу.
Лайам остановился у высокого окна. За стеклом стремительно темнело, зажигались первые, робкие звезды и желтые огни в окнах Академии. Где-то внизу студенты возвращались с ужина, смеялись, болтали, жили своей обычной, простой жизнью. А он стоял и смотрел на свое отражение в темном стекле — темное, с горящими, лихорадочными глазами, с хищным оскалом.
— Идиот, — сказал он себе вслух, передразнивая ее интонацию, ее голос. — Полный, конченый идиот.
Он не знал, что делать. Подойти к ней сейчас? Ворваться в ее комнату, наплевав на все правила? Схватить за плечи и вытрясти из нее это ледяное, убийственное спокойствие? Извиниться? Объяснить, что Лейла — пустота, инструмент, дымовая завеса, которую он пускал в глаза, чтобы никто не догадался, что его сердце уже два года как украдено, похищено, присвоено?
Глупо. По-детски глупо. Он думал, что если будет вести себя как обычно — одна, вторая, третья — то Эйра не заподозрит правды. Думал, что так безопаснее. Что если она узнает, как сильно, как безнадежно он ее хочет, то засмеет его. Или, что еще хуже, пожалеет. Посмотрит с этой своей жалостью, которая убивает вернее любого заклинания.
А теперь она ушла. Сказала: «Разберись со своей личной жизнью». Как капризному мальчишке. Как тому, кто не дорос до серьезных чувств, до настоящей любви.
Лайам усмехнулся, но усмешка вышла кривой, болезненной, горькой.
— Она права, — прошептал он в холодное стекло, глядя, как от его горячего дыхания оно запотевает, затуманивается. — Разберись. Сначала разберись.
Он разберется. Завтра же. С утра пораньше, на рассвете, он перехватит ее у входа в целительский корпус. Скажет все. Без дураков, без игр, без масок. И плевать, что пошлет. Плевать, что отвергнет. Он умеет ждать. Он ждал два года. Подождет и еще, сколько понадобится. Главное — чтобы она не досталась никому другому. Никому.
Мысль об этом обожгла его изнутри, как раскаленное клеймо, как удар молнии. Представить, что кто-то другой смотрит на нее, касается ее, вызывает этот огонь в ее глазах… Нет. Только не это. Он сметет любого, кто приблизится. Сотрет в порошок. Раздавит. Потому что она — его. Даже если она сама этого еще не поняла. Даже если отрицает. Даже если ненавидит.
Он вспомнил, как она шла по коридору сегодня утром. Делая вид, что не замечает его, но сжимая учебники так, что на корешках оставались белые пятна от пальцев. Она чувствует. Он знал это. Знал каждой клеткой, каждой фиброй своей одержимой, больной души.
Просто ей нужно время. И правильный подход.
Лайам повернулся и увидел на полу тонкую, шелковую ленту-закладку, выпавшую из ее учебника. Он наклонился, поднял ее, поднес к лицу. Пахло травами, старыми, сухими страницами и чем-то неуловимо сладким. Ею. Только ею.
Он сжал ленту в кулаке, спрятал во внутренний карман куртки — туда, где билось сердце, где было горячо. Пусть будет. Как залог. Как клятва. Как напоминание.
— Ты моя, Эйра Тайл, — сказал он тихо, глядя на отражение своих горящих, безумных глаз в темном стекле. — Даже если ты сама этого еще не знаешь. Даже если ты будешь отрицать. Ты моя. И я это докажу.
Он вышел из аудитории, погасив свет резким движением руки, и тишина коридора поглотила его шаги. Но он направился не в свое крыло общежития, не к себе. Он направился в целительский корпус. К ней. Он знал, где ее окно. Знал уже давно. Вычислил, выследил, запомнил. Смотрел на него сотни раз из темноты, проклиная себя за слабость, за одержимость, но не в силах остановиться. Сейчас, стоя под старыми, раскидистыми дубами, он видел свет в ее комнате на третьем этаже. Она не спала. Сидела, наверное, злилась, кипела. Или, быть может, думала о нем. Перебирала в памяти каждое его слово, каждый взгляд, каждое прикосновение.
Лайам прислонился спиной к шершавому, теплому стволу, вцепившись пальцами в кору, и смотрел на этот свет долго, очень долго, пока тот не погас, погрузив окно в густую, бархатную темноту. Он знал, что она легла. Знал, что она ворочается, наматывая на палец прядь волос — ее привычка, за которой он наблюдал украдкой сотни раз.
Он улыбнулся в темноту. Медленно, уверенно, хищно. Не той дежурной, пустой улыбкой, которой он одаривал всех, а той, настоящей, от которой у него самого перехватывало дыхание, а сердце начинало биться быстрее.
— Подожди, — прошептал он, глядя на погасшее, темное окно. — Я все исправлю. И тогда ты никуда не денешься. Никуда.
Он подождал еще немного, пока не остыла злость, уступая место ледяной, спокойной, смертоносной решимости. В его жилах текла кровь охотника, который выследил редкую, бесценную добычу. Он не упустит ее. Никогда. Ни за что.
Лайам ap’Шайн развернулся и растворился в ночной тени Академии, оставив после себя лишь запах дорогого одеколона, озона после магической тренировки и обещание бури, которая грянет на рассвете.