Глава 16
После разговора в участке я несколько дней почти не выходила из дома. Ибо каждый раз, стоило мне отправиться на прогулку, ноги сами приносили меня к особняку дальних родственников. Это было мучительно, особенно осознавая тот факт, что Бретцель наверняка пройдётся теперь по комнате Евгении частым гребнем.
Уж очень ему не понравились мои находки. Но именно там мне сейчас и не следовало показываться.
Во-первых, потому что я уже и без того успела приобрести у Александра Карловича славу женщины неуправляемой, упрямой и вредной. Едва ли он обрадовался бы, увидев меня на пороге дома Киснемских ещё раз.
Во-вторых, потому что Татьяна Анатольевна после той сцены в участке, где она явилась за надворным советником, как ревнивая жена за загулявшим мужем, смотрела бы на меня уже не холодно, а с явным недовольством. А недовольные женщины, если они при этом ещё и умны, редко совершают глупости… при свидетелях. Но гадят при этом весьма искусно. Я же не имела ни малейшего желания становиться удобной целью для её интеллекта. А так как заставить себя не ходить туда, гуляя по улицам, не представлялось возможным, я сидела дома.
И это было… странным, так как весь остальной город теперь жил Киснемскими.
Точнее, жил сразу несколькими вещами: смертью Евгении Ивановны, полицией в их доме, приездом столичного чиновника, плохим состоянием Капитолины Петровны и тем общим предвосхищающим трепещущим ужасом, который испытывают провинциальные люди, когда понимают, что чужая семейная драма наконец-то стала достоянием общественности и о ней можно говорить без притворства и оглядки.
Хотя Ираида Степановна после смерти Евгении Ивановны наведывалась к Киснемским почти ежедневно. Иногда с утра и до сумерек, иногда лишь на несколько часов. И порою возвращалась такая уставшая, будто не сидела возле постели больной золовки, а сама таскала дрова, воду и весь этот тяжёлый дух, в котором уже смешались лекарства, страх, церковное благочиние, полицейская настороженность и близость… ещё одной смерти.
Так я и жила – в ожидании и невозможности что-либо сделать.
Но на третий день после разговора в участке Капитолине Петровне стало хуже. Ей, кажется, наконец сообщили о смерти дочери, ибо больше скрывать наличие толпы полиции в доме стало просто невозможно. А Бырдин, как всегда, навестивший нас, выслушав тётушкин рассказ, только поджал губы и тяжело сказал:
– Ну-с, теперь уж всё пойдёт быстро. Старшая Киснемская, видно, и без того держалась на одном упрямстве, а после такого потрясения… – Он развёл руками. – Сердце, нервы, возраст. Тут, увы, любое, даже самое искусное врачевание не поможет.
– Её врач сказал то же самое? – удивлённо спросила я.
– А что ему ещё говорить? – буркнул Бырдин. – Если больная уж одной ногой за порогом, очень трудно изображать торжество медицины.
Он сидел у нас в столовой, уже выпив две чашки чаю и съев все Фенины булочки, после чего настроение у него обычно делалось чуть менее человеконенавистническим.
– При ней всё время кто-нибудь есть? – спросила я.
– Да как же не быть, – вмешалась тётушка. – Там теперь без конца люди. То семейный доктор, то сиделка, то слуги, то Руднев, то этот… петербургский.
Она не назвала его по имени, но и не было нужды. Мы обе прекрасно поняли, о ком речь.
– Бретцель там сидит безвылазно? – спросила я так небрежно, как только могла.
Тётушка посмотрела на меня устало и проницательно, как умеют смотреть только женщины, уже много повидавшие на своём веку и потому отлично знающие цену наигранному равнодушию.
– Не безвылазно, но бывает часто. Разговаривает, пишет, спрашивает и, кажется, всем мешает.
– Это на него похоже, – пробормотала я.
– Что? – переспросила Ираида Степановна.
– Ничего, продолжайте, – улыбнулась я.
Тётушка сняла очки, протёрла их краем салфетки и снова надела.
– Капитолина Петровна теперь почти всё время лежат с закрытыми глазами. Но ум у них, кажется, ещё в порядке. То вдруг лежат, будто никого не видят, а то откроют глаза и таким голосом скажут – у всех душа в пятки. Вчера, например, велели выставить из комнаты сиделку, потому что та, по их словам, слишком громко причитает о её смерти.
– Прекрасная женщина, – я невольно улыбнулась.
– Не смейся, – нахмурилась тётушка, но тоже чуть смягчилась. – При всём том жаль их страсть как. Такая жизнь была, такой дом, такие люди вокруг, заграница… а теперь всё сжалось до постели да лекарств.
Феня, носившая из кухни тарелки, тут же встряла, как человек, глубоко убеждённый, что хозяйские разговоры без неё непременно свернут не туда.
– А я вам так скажу, что барыня Капитолина Петровна ещё всех переживут, – заявила она, ставя супницу с таким видом, будто изрекает житейскую мудрость. – Эти старые барыни, они знаете какие? Их ни хворь, ни горе не берут.
– Феня, – устало произнесла тётушка.
– А что Феня? Все так говорят.
– Кто – все? – вздохнула Ираида Степановна.
– Дык, с кем говорила... на рынке, у колодца, у лавки Щербакова. Одни говорят: старая барыня нотариуса требует. Другия – что уже священника. Третия – что у них в доме ночью опять крики были, не иначе как наследство делят раньше срока.
– А разве же не всё Татьяна наследует? – Я подняла голову.
Феня даже немного смутилась от того, с какой быстротой я вцепилась в её слова.
– Так это… болтают, что нотариуса туда звали. Может, и лишат меньшую денег-то…
– Кто болтает? – сразу вскинулась тётушка.
– Да кто угодно, матушка. Город ведь маленький. Утром ещё извозчик с соседней улицы говорил, что видел господина нотариуса входящим к Киснемским. В чёрном сюртуке, с бумагами, а после него, говорят, и Руднев снова явился.
Я положила ложку на стол. Нотариус… вот это уже было не сплетней, а событием.
Когда у постели умирающей собираются врач, родственники и священник – это грустно, но естественно. Когда зовут нотариуса – это значит, что угасающая ещё в полном уме и, главное, хочет успеть распорядиться не только собственной душой, но и тем, что останется после неё на земле. А следовательно, в доме Киснемских вот-вот должно было начаться движение не менее опасное, чем само следствие.
– Тётушка, вы знали? – спросила я.
Ираида Степановна медленно кивнула.
– Сегодня с утра узнала.
– И молчали?
– Я не молчала… просто не успела сказать. Сама только вернулась.
– Капитолина Петровна хотят изменить завещание? – удивился Бырдин.
– Может быть, а может, просто привести бумаги в порядок, раз Женечки больше нет. Откуда мне знать?
Но по её лицу я увидела: тревожит её не само завещание, а то, как все на него реагируют.
Матрёнка, стоявшая у двери с подносом, тут же добавила заговорщическим шёпотом:
– А Дарья сказала, будто барышня Татьяна Анатольевна весь день заплаканная ходит. А как услыхала, что господин нотариус едут, так бледная стали.
– Матрёнка, – строго сказала тётушка.
– А что я? Я ничего… я только рассказываю, что говорят.
– Вот именно. Меньше бы болтали.
– Так ведь и без нас болтают, матушка.
В этом, к сожалению, она была права. В уездном городе сплетни разносятся быстрее ветра.
После обеда тётушка снова ушла к Киснемским, а я снова осталась дома. Александр Карлович мог счесть моё появление там вызовом. Татьяна – поводом к очередной сцене, а сцены я терпеть не могла. Есть женщины, которые умеют пользоваться ими как оружием. Я же, к несчастью или к счастью, всегда предпочитала… острые скальпели, наблюдение и тишину.
Но от этого ожидание не делалось легче. Я ходила по комнате, садилась, снова вставала, брала в руки книгу и через две страницы ловила себя на том, что читаю одно и то же место уже третий раз. Несколько раз подходила к окну, хотя на нашей улице ничего нового не происходило – те же лужи, те же куры, те же телеги, тот же соседский мальчишка, который каждый день, кажется, специально скакал по грязи и орал на весь квартал.
Ближе к вечеру снова зашёл Бырдин. На этот раз без своего обычного ехидного ворчания. Даже бакенбарды у него выглядели как-то серьёзнее.
– Ну? – спросила я, едва он переступил порог.
Он понял, о чём речь.
– Худо, – ответил коротко.
– Совсем?
– Совсем – это уже как Господь решит, но очень худо. Сердце у Капитолины Петровны и прежде было не крепкое, дыхание тяжёлое, силы на исходе. После смерти дочери будто всё внутри оборвалось. Держится ещё, да и то урывками. Сегодня снова потребовала нотариуса, на сиделку накричала, потом лежала без слов почти час.
– Вы были при ней?
– Заходил. Не как её доктор, боже упаси меня схлестнуться с коллегой, а потому, что Ираида Степановна просили взглянуть. Капитолина Петровна меня узнала, обозвала надутым индюком и велела не врать о её состоянии. Стало быть, ум ещё при ней.
– Замечательная женщина. – Я невольно усмехнулась.
– С этим не спорю, – серьёзно ответил Бырдин. – Такие умирают неприятно для окружающих: не дают никому спокойствия до последнего.
– А что нотариус?
Платон Аристархович устроился в кресле и потянулся за чаем, который Феня уже принесла как неизбежность.
– Нотариус прибыл. Сидел у неё добрых полтора часа. Потом вышел вон с таким лицом, будто ему не завещание диктовали, а объявление войны.
Вот это мне не понравилось особенно.
– Вы видели его лично?
– Издали. Лебедев. Старый, осторожный, из тех, кто к чужим тайнам относятся, как к святым мощам.
– А Татьяна?
– Что – Татьяна?
– Как она себя вела?
Бырдин отпил чай, покосился на меня и не без ехидства заметил:
– Полагаю, именно этот вопрос вы задали бы и на смертном одре, если б дело касалось завещания, и там числилась молодая наследница.
– Вы мне ответите? – хмыкнула я.
– Заплаканная, вежливая. Очень молчаливая. Хотя… с Бретцелем держится так, будто они знакомы не пару дней, а пару лет... что, согласитесь, несколько странно.
– В каком смысле? – Я подняла голову.
– В том, сударыня, что фамильярность между ними уже есть, а доверия – нет. Это видно. В ней – огромное желание приблизиться. В нём – готовность позволить ей ровно столько, сколько ему удобно. Такое сочетание всегда дурно кончается в любви.
Бырдин редко говорил так о людях, и потому я запомнила.
Он уже собрался уходить, когда в передней хлопнула дверь и послышались быстрые, нервные шаги. Тётушка вернулась раньше, чем я ждала. Лицо у неё было почти белое.
– Что? – спросила я, поднимаясь.
Она сняла шаль медленно, аккуратно, как будто каждое движение спасало её от слёз.
– Нотариус уехал, – сказала она. – Потом был священник. Капитолина Петровна почти не говорили, только раз велели открыть окно. А потом… потом всё.
– Она умерла? – Я шагнула к ней.
Тётушка кивнула. Фраза была проста. Совсем проста… и именно от этого страшна.
Я помогла ей сесть. Феня тут же сунулась с водой, Матрёнка перекрестилась так размашисто, словно боялась, что смерть, не удовлетворившись богатым домом на другом конце города, сейчас продолжит обход по знакомым и родственникам.
– Спокойно? – спросила я.
– Как сказать… – тихо ответила тётушка. – Не мучительно, но и не тихо. Последний час будто всё время кого-то ждала. Глаза открывала, смотрела на дверь. Потом попросила, чтобы в комнате осталась только я и отец Николай. Сказала ему что-то, чего я не слыхала. Потом долго дышала… всё реже, всё короче. А под конец вдруг посмотрела прямо на меня и сказала: «Не нужно торопиться». Вот и всё.
– Куда торопиться? – переспросила я.
– Не знаю, – выдохнула тётушка.
Я смотрела на тётушку и чувствовала, как внутри начинает работать холодный, бессовестный механизм, который включается у меня всякий раз, когда вдруг в чём-то обнаруживается скрытый смысл.
Не нужно торопиться… Кому и с чем? С завещанием? С похоронами? С разделом имущества? С какой-то другой, скрытой спешкой, которую умирающая Капитолина Петровна успела заметить даже с последней ступени жизни?
Тётушка же сидела, опустив руки на колени, и думала о своём – не о следствии, не о тайне, а о женщине, с которой была связана половиной прожитой жизни, прежней семьёй, покойным Николаем Петровичем и тем горьким родством, что переживает и любовь, и обиды, и большие расстояния.
– Она вас любила, – сказала я вдруг.
Ираида Степановна посмотрела на меня удивлённо, будто сама ещё не успела подобрать подходящее слово.
– Может быть, – тихо ответила она. – По-своему.
– Этого довольно.
Она ничего не сказала, только медленно кивнула.
Вечером дом наш как-то сразу сделался тише, чем обычно. Даже Феня, что в прочие дни громыхала крышками так, словно именно шум спасает нас, теперь двигалась осторожно и говорила вполголоса. Матрёнка без конца бегала к окну и обратно, потому что улица уже начала жить новостью о второй смерти в доме Киснемских. Где-то у забора спорили две соседки. Мимо прошла женщина, нарочно замедлив шаг у нашего крыльца. У кого-то через двор громко спросили, правда ли, что теперь старую барыню похоронят рядом с дочерью.
Я сидела у окна и смотрела на майский вечер. Небо было ещё светлое, но на улице прохладно. Деревья в палисадниках только начинали зеленеть. Воздух пах сырой землёй и цветущей где-то поблизости черёмухой – сладко, почти душно. Было красиво. Даже слишком красиво для дня, когда умирает старая женщина.
Мне очень хотелось пойти туда немедленно. Не к телу – это было бы бессмысленно. К Татьяне, что лишилась последнего родного человека. Может она сможет сейчас увидеть во мне родственницу, а не соперницу? Может быть, «не торопиться» касалось её отношений с Бретцелем, и наследство должно было стать последней соломинкой, что заставит его относиться к Татьяне более благосклонно?
Хотя… Александр Карлович, я уверена, уже сидит там с внимательным лицом и отмечает, кто плачет, кто молчит, кто слишком нервничает. И попадаться ему под руку совсем не стоит.
И… я не пошла. Потому что впервые за всё это время поняла: иногда полезнее подождать.
А ещё потому, что в доме Киснемских теперь действительно не до меня.
Пока жила Капитолина Петровна, можно было делать вид, будто в центре этой истории –случайная смерть.
Теперь центр сместился. Старая хозяйка умерла. Нотариус был у её постели, а значит… изменили завещание. Кроме того… последние слова прозвучали весьма загадочно.
Но я очень хорошо понимала: с завтрашнего дня многие начнут… торопиться. Именно так, как она и предупреждала.
А мне предстояло понять, кто именно и зачем.