Глава 19
Если бы мне в этот момент предложили описать своё состояние, я бы не нашла, наверное, приличных к использованию слов. Только матерные.
Потому стояла посредине кабинета и… моргала. Но окружающее пространство не менялось. Помещение было всё то же: стол, шкаф, пыльный фикус. Открытое окно, в которое врывались жаркий воздух, далёкие звуки тележных колёс, уличные голоса, звон колоколов и запах разогретой земли. Всё это казалось особенно невыносимым потому, что город продолжал жить, а я была вынуждена сидеть и ждать, пока меня будут проверять и… сопоставлять.
Сначала я ходила по комнате: от окна к двери, от двери к шкафу, от шкафа к столу. Потом села… и снова встала. В какой-то момент мне всерьёз пришла в голову мысль уйти. Не бежать, к примеру, через то же окно – это было бы слишком, а просто открыть дверь, пройти мимо писаря, мимо дежурного, мимо всех этих казённых лиц и выйти на улицу, будто ничего не произошло. Но мысль эта прожила ровно столько, сколько требовалось здравому смыслу, чтобы задушить её. Побег сделал бы меня виновной в глазах надворного советника раньше, чем следствие успело бы закончить изыскания. И я осталась.
Часы на стене тикали лениво и издевательски. За окном постепенно менялся свет. Кто-то в коридоре громко засмеялся и тут же осёкся. Писарь заглянул было ко мне с чернильницей в руке, но, увидев, что в кабинете я одна, покраснел и исчез. Один раз принесли воду. Ещё раз – чай, ставший уже холодным к тому моменту, когда я заставила себя сделать хоть глоток.
Я думала о тётушке. О том, что Ираида Степановна тоже, вероятно, сидит дома у окна и вглядывается с усилием в улицу, чтобы ясно видеть, кто останавливается у калитки.
О Фене, которая наверняка уже обругала полгорода и, возможно, самого Бретцеля.
О Матрёнке, что, должно быть, плачет и крестится одновременно.
О Татьяне, которая, если ей уже донесли о моей «прогулке» в участок, вероятно, удовлетворена происходящим.
О Бретцеле… Вот о нём я думала нехотя и потому особенно… часто. Потому что надворный советник был опасен не только умом и положением. Куда хуже: Александр Карлович, кажется, начал воспринимать меня всерьёз. А это означало и слежку, и внимание, и вопросы, на которые однажды будет трудно не ответить.
К вечеру жара наконец ослабла. Сначала едва заметно, потом ощутимее. С улицы потянуло более свежим воздухом, в котором уже чувствовалась прохлада. Свет в кабинете стал мягче, и вместе с ним во мне начало расти изнуряющее напряжение. Дверь открылась, когда я уже почти не могла сидеть и собиралась на ночь вернуться домой.
Вошёл Бретцель. На этот раз без сюртука, в одном жилете, с расстёгнутым на верхнюю пуговицу воротничком и таким лицом, что не нуждалось в объяснении: день был тяжёлый. Надворный советник закрыл за собой дверь, подошёл к столу и только тогда посмотрел на меня.
– Ну? – нервно поинтересовалась я.
Александр Карлович сел, опёрся ладонями о край стола и произнёс:
– Слуги Киснемских и ваша прислуга дали показания.
– И? – Я почувствовала, как у меня холодеют пальцы.
– И хотя Рязань, как видно, предпочитает не затруднять себя фактами, те всё же существуют. В ночь смерти Евгении Ивановны вы были дома. Это подтверждают Феня и Матрёна. Более того, Матрёна вставала к вам ночью с водой – вас мутило, вы не спали, жаловались на головную боль после вечера у Киснемских. Феня наказала ей смотреть за вами: «как бы чего не случилось».
Я закрыла глаза на секунду. Матрёнка… Милое, пустое, болтливое создание. И всё же именно она в нужную ночь дала мне так необходимое алиби.
– Дальше, – продолжил Бретцель. – В день смерти Капитолины Петровны вы также весь день и утро были дома. Это подтвердили те же лица. Кроме того, тётушка ваша в тот день вернулась от Киснемских незадолго до сумерек и нашла вас у себя. До этого вас видели разные соседи у ворот и в саду. Следовательно, физической возможности убить Евгению Ивановну, как и Капитолину Петровну, у вас не было. Кроме того, рядом с Капитолиной Петровной в последний день было множество людей, что категорически отрицают любое ваше нахождение в доме.
– Значит, – медленно проговорила я, – вы убедились, что я не убийца?
– Убедился, – сухо ответил надворный советник, – что ваши привычки к неуместному участию в следствии ещё не делают вас виновной.
Это было, пожалуй, самым близким к извинению, на что Александр Карлович вообще был способен.
– И что теперь? – со вздохом поинтересовалась я.
– Теперь я отвезу вас домой. Сам… – выдавил из себя мужчина.
– Чтобы тётушка могла сама высказать вам всё, что о вас думает?
– И поэтому тоже. Но главным образом затем, чтобы весь город видел: вы не арестованы и не прячетесь от правосудия.
– Вы заботитесь о моей репутации? – Я посмотрела на него с удивлением.
– Нет, – отчеканил Бретцель. – Забочусь о том, чтобы болтовня не мешала следствию.
– Разница, полагаю… колоссальная, – фыркнула я.
– Для вас – возможно. Для меня – нет, – выдохнул надворный советник, но в голосе Александра Карловича уже не было той ледяной наставнической сухости, с которой начался наш день. Только усталость. И ещё что-то, гораздо неприятнее: вынужденное… признание неправоты.
Через четверть часа мы уже ехали через город. На этот раз не в полицейской бричке Руднева, а в лёгкой городской коляске, которую Бретцель велел подать к участку. Сидели в ней друг напротив друга. Вечер был тёплый, почти ласковый после дневного удушья. По улицам шли люди. У лавок стояли компании. На перекрёстках ещё торговали мелочью. И везде, где мы проезжали, головы поворачивались в нашу сторону.
Город смотрел, и это было главное. У собора две старухи, явно уже слышавшие дневные новости, так и замерли с узлами в руках. У рынка мальчишки перестали гонять палкой обруч. На нашей улице соседка у калитки, заметив меня рядом с Бретцелем, поспешно сделала вид, что поправляет куст. Я сидела прямо, чувствуя, что весь этот обратный путь – публичный ответ Бретцеля Рязани.
– Это должно помочь? – спросила я негромко, с ядовитой улыбкой.
– Не всем, – отозвался Александр Карлович. – Но тем, у кого в голове ещё осталась хоть капля рассудка, вероятно.
– Вы слишком хорошего мнения о городе, – фыркнула я.
– Нет. Я просто знаю, как работает толпа. Ей нужен ажиотаж. Днём вы уехали с приставом. Теперь возвращаетесь со мной. Для многих этого будет достаточно, чтобы начать придумывать новые вариации опровергающих друг друга сплетен.
– А для остальных?
– Для остальных, – сухо проговорил надворный советник, – сплетни дороже правды. С ними я ничего сделать не могу.
Когда коляска остановилась у нашего дома, тётушка уже стояла на крыльце. Вероятно, кто-то из соседей успел сообщить ей раньше, чем мы повернули на улицу. Ираида Степановна была в тёмном домашнем платье, без шали, словно выбежала сразу, как услышала стук колёс. Рядом – Феня, грозная и бледная, как кухонная богиня возмездия. Чуть позади – Матрёнка с опухшими глазами.
Я сошла первой, даже не подумав принять помощь мужчины. Тётушка шагнула ко мне, стиснула мои руки обеими своими и только потом, видимо, вспомнив, что при свидетелях нельзя вести себя как мать, потерявшая ребёнка, выпрямилась и посмотрела на Бретцеля.
– Благодарю вас, – вымолвила Ираида Степановна.
– Не за что, сударыня. – Александр Карлович поклонился. – Ольга Алексеевна была нужна мне для беседы. Теперь нужды в её присутствии более нет.
Вот так… Сухо, публично… и очень скромно.
Феня прищурилась на надворного советника так, словно приценивалась, сколько силы требуется, чтобы выкатить его вместе с коляской обратно на улицу. И сделает она это с явным удовольствием.
Я едва не усмехнулась. Бретцель задержал взгляд на мне на какую-то долю секунды дольше приличного.
– Доброй ночи, сударыня Васильчикова, – произнёс Александр Карлович.
– Надеюсь, на этот раз не до завтра? – язвительно поинтересовалась я.
– Это будет зависеть и от вас… – Уголок его рта чуть дрогнул.
– Как ободряюще… – Меня аж передёрнуло.
– Я стараюсь… – широко улыбнулся мужчина.
Надворный советник уехал. Соседка у калитки тут же спряталась за куст. Тётушка вцепилась в мою руку крепче. И только когда дверь за нами закрылась, Ираида Степановна прижала ладонь к губам и заплакала – тихо, бессильно, от всей своей иссохшей за эти месяцы души.
Несколько дней прошли спокойно. Но потом… на поминки я идти не захотела. И не потому, что боялась новых слухов. После всего, что уже случилось, накатила странная апатия. Просто даже в таком состоянии я слишком хорошо понимала, что моё появление в доме Киснемских снова станет для половины города зрелищем, а для другой половины – самой охотно смакуемой сплетней.
И всё же тётушка настояла.
– Ты не останешься одна, – вымолвила Ираида Степановна, стоя у окна и застёгивая чёрные манжеты на платье. – Феня сегодня отпросилась к сестре. Матрёнка пошла к родне на слободу. И потом… – тётушка на секунду закрыла глаза, будто собираясь с силами, – не пойти тоже нельзя. Нас и без того съесть готовы, а подобный афронт даст им ещё лишний повод.
– Им поводов и без того довольно, – отозвалась я, завязывая ленты шляпки. – До Рождества хватит.
– Значит, не надо подбрасывать новых, – сухо заметила тётушка, и в усталом голосе Ираиды Степановны прозвучала сталь, которая появляется у мягких женщин лишь в очень неприятных обстоятельствах. – Потерпим… Посидим сколько положено, помянем и уедем.
Слово «потерпим» в тот день оказалось почти заклинанием.
К дому Киснемских мы добрались ближе к полудню, когда жара уже стала набирать силу, но ещё не перешла в тот вязкий дух, от которого даже мысли делаются липкими. Солнце стояло высоко, пыль на дороге была горячая, мелкая и въедливая. Всё вокруг пахло нагретым деревом, куриным помётом и цветущими кустами. Воздух казался тяжёлым не от духоты даже, а от множества людей, разговоров и переживаний, собранных в одном месте.
Народу в доме Киснемских было много. Не толпа – это было бы слишком по-ярмарочному, а именно много: достаточно, чтобы комнаты гудели, чтобы в передней всё время сталкивались плечами, чтобы на лестнице не иссякали шаги, чтобы на столах дымилось, а в саду курили, шептались и переговаривались те, кому в траурной гостиной уже стало душно.
Почти все присутствующие смотрели на нас. Кто-то украдкой, кто-то открыто, кто-то просто с любопытством. Тётушка сжала мою руку ещё в передней, прежде чем нас успели усадить к прочим.
– Терпи, – шепнула Ираида Степановна, не поворачивая головы. – Ради бога, душа моя, терпи.
Я и терпела.
В большой столовой столы были поставлены по обычаю длинной буквой П, но всё равно от них тянуло не домашними поминками, а чем-то… заказным. Очень скоро я поняла почему: блюда были приготовлены не в доме. Их привезли, вероятно, из трактира или из хорошего кухмистерского заведения, а уже тут подогревали, перекладывали в красивые блюда, украшали зеленью и старались придать всему тот вид, какой бывает у трапезы, где должно одновременно соблюсти обычай, показать порядок и не опозориться перед людьми.
Из кухни всё время доносились голоса, звон крышек и сердитый шёпот распоряжений. Прислуга бегала осторожно, но быстро. В воздухе смешались запахи мясного бульона, печёной рыбы, горячих пирогов, укропа, вина, свечного воска и душной июньской пыли, принесённой с улицы.
Татьяна Анатольевна в этом шуме и трауре держалась безукоризненно. Чёрное платье, бледное лицо, тихий голос. Порою слёзы, порою лёгкое дрожание губ, когда кто-нибудь особенно сердечно вспоминал покойную бабушку. Потом почти бесшумные шаги к кухне – проверить, не напутали ли с подачей, горячо ли, чисто ли, вовремя ли вынесли. Затем – возвращение к гостям, короткий поклон, благодарность за участие, несколько слов о Капитолине Петровне и опять то же почти безупречное горе, которым можно восхищаться.
Всё было так, что и придраться не к чему. И именно это раздражало сильнее всего, в сравнении с сухостью их прижизненных отношений.
Зато люди вокруг стали смотреть на Татьяну не только с жалостью, но и с умилением. Я читала это по глазам, по тому, как дамы переглядывались, как мужчины чуть заметно кивали, как шептали, наклонившись друг к другу: «Какая выдержка, какая добрая барышня, и ведь одна теперь совсем».
Да и кумушкам не за что было зацепиться: ни злого слова, ни холодного взгляда на нас с тётушкой. Ни малейшего намёка на неудовольствие тем, что часть денег Капитолины Петровны ушла не к ней. Напротив – Татьяна Анатольевна обошла почти всех и, добравшись до нас, остановилась и поблагодарила за честь и участие.
– Ираида Степановна, – вымолвила Татьяна тихо, приложив пальцы в чёрной перчатке к груди. – Благодарю, что вы пришли. Бабушка была бы рада.
Тётушка, уже выпившая рюмку вина, да ещё под гнётом жары, чужих взглядов и собственной усталости, сразу смягчилась. У Ираиды Степановны вообще было слабое место: хорошее обращение. Особенно если от данного человека его не ждёшь.
– Душа моя. – Тётушка тихо всхлипнула и поймала руку Татьяны обеими своими сухими ладонями. – Капитолина Петровна была женщина строгая, но сердце у неё… сердце у неё было куда лучше, чем многие думали.
Татьяна опустила глаза и позволила удерживать себя. Это выглядело и почтительно, и трогательно.
– Я знаю, – очень тихо отозвалась она. – И теперь всё думаю, как мало успела ей сказать.
Тут две дамы напротив дружно достали платочки, а мне захотелось скривиться. Но тётушка уже пошла дальше. Ираида Степановна вдруг ударилась в воспоминания. Тепло и сбивчиво, с почти детской доверчивостью, которая иногда овладевает людьми на поминках, когда горе, жар и выпитое вместе размывают внутренние заслоны.
– Я помню, душа моя, – тётушка улыбнулась сквозь слёзы, – как ваш дедушка Иван Матвеевич однажды привёз из Белграда какой-то чудной прибор, всё уверял, что без него в Европе теперь ни одно приличное окно не обходится, а Капитолина Петровна велела немедля убрать эту нелепость в кладовую? И Николай Петрович потом хохотал, что сестра его готова пустить в дом турецкого пашу, но не новомодную железку…
Татьяна слушала с опущенными ресницами, изредка кивая и сжимая пальцы тётушки чуть теплее, чем следовало бы из простой вежливости. Я же смотрела на внучку Капитолины Петровны и думала… Интересно, это и правда скорбь о близком человеке, с которым при жизни не удалось найти общий язык, или передо мной великолепная актриса? Кто же мешал тебе, девочка, при жизни бабушки дать ей больше тепла и участия? Больше ласки и внимания?
И тут… меня саму кольнули воспоминания о собственной матери, что осталась в том времени. Сделалось очень больно и горько, и чтобы не расплакаться, я отвернулась.
Как оказалось, Александр Карлович тоже был здесь. Надворный советник сидел далеко от нас, почти в другом конце стола, и делал то, что в его исполнении почему-то казалось особенно оскорбительным: не замечал меня вовсе. Бретцель разговаривал с пожилым господином по левую руку, кивал на какие-то слова Татьяны, один раз встал, чтобы пропустить через узкое место служанку с блюдом, и ни разу не повернул головы в нашу сторону. Вся эта безукоризненная невнимательность производила на меня куда большее впечатление, чем откровенная враждебность. Потому что означала одно: Бретцель не забыл обо мне и именно поэтому так старательно не смотрел.
Татьяна же всё ещё стояла возле нас… а тётушка всё говорила. Уже не о смешном приборе, а о молодости, о Николае Петровиче, о том, как Капитолина Петровна любила порядок и как умела, если уж кого принимала, держаться с достоинством, не унижая ни себя, ни гостя.
Окинув взглядом присутствующих, я поняла, что придётся вмешаться. Не грубо – боже сохрани, – а мягко, ибо когда одна женщина слишком увлеклась воспоминаниями, а другая обязана обходить прочих гостей, недолго и до нелепых слухов снова опуститься.
Я коснулась руки Капитолины Петровны под столом и мягко проговорила:
– Тётушка, Татьяна Анатольевна и без того на ногах весь день. Позвольте барышне подойти и к другим.
Ираида Степановна, будто только что очнувшись, вспыхнула.
– Ах, Господи, простите. Я вас совсем удержала.
– Что вы, – тихо вымолвила Татьяна и чуть наклонила голову. – Мне дороги ваши слова.
Последняя фраза была сказана так благостно, что я почти почувствовала, как по всей комнате расползается умиление: какая воспитанная и добрая, и ведь ни слова дурного не говорит даже после такого завещания.
Татьяна отошла, а тётушка же вдруг тяжело оперлась на мою руку.
– Я, кажется, утомилась, – шепнула Ираида Степановна.
– Значит, уходим, – тихо произнесла я.
– Так рано? – удивилась она, хлопая глазами.
Я посмотрела на окна. День уже начал клониться к закату. В июне темнеет поздно, но до сумерек оставалось не так уж много. А тётушкино лицо, разом обмякшее после вина, жары и слёз, мне нравилось всё меньше.
– Не рано, – отрезала я строго. – В самый раз.
Мы простились тихо, почти незаметно. Татьяна у дверей ещё раз поблагодарила нас за посещение с таким безукоризненным выражением благоприятия, что у кумушек за спинами, кажется, не осталось ни крошки пищи для пересудов. Александр Карлович, как и прежде, не удостоил даже взглядом. Надворный советник сидел, слегка откинувшись на спинку стула, и, разговаривая с пожилым чиновником, выглядел так, будто подобных дней у него в жизни уже было десятка два, и все одинаково утомили.
Мы ушли. Сумерки ещё не опустились, но июньский вечер уже начал гасить дневную знойность. На улице стало легче дышать. Воздух пах травой, землёй, дымом и цветущей липой. Город после дневной жары выдохнул и теперь словно разливался по улицам неторопливой жизнью: где-то смеялись, где-то пели, где-то хлопали ставнями.
Тётушка шла молча. Я поддерживала Ираиду Степановну под локоть, чувствуя сквозь рукав платья её сухое, утомлённое тепло.
– Ты на меня сердишься? – тихо спросила она, когда мы уже свернули на нашу улицу.
– За что? – растерянно удивилась я.
– За то, что я расплакалась и разговорилась с Татьяной.
– Нет, – мягко улыбнулась в ответ, – просто мне не нравится, что люди стали делать из неё святую.
Тётушка вздохнула.
– А мне нынче показалось, что в ней и правда много доброго.
– Доброе бывает и в очень опасных людях, – ответила я со вздохом.
Ираида Степановна покосилась на меня с тем выражением, которое обычно означало: опять ты думаешь хуже, чем полагается порядочной барышне.
К нашему дому мы подошли почти в полутьме. Редкие в этом районе города фонари уже зажглись, но земля и дворы постепенно уходили в сизую темноту. Наша калитка была закрыта, окна – тёмные. Видимо, Феня с Матрёнкой ещё не вернулись.
Всё выглядело как обычно… и всё же что-то было не так. Я не поняла, что именно, просто ощутила тревогу.
Остановившись на крыльце, усадила тётушку на лавку и быстро вставила ключ. Дверь подалась с первого раза, даже не скрипнув как обычно. Это мне не понравилось ещё больше.
Аккуратно вошла, зажгла небольшой огарок, что всегда для таких случаев хранился на притолоке, и прошла на кухню, зажигать троесвечник. Затем вернулась за Ираидой Степановной и помогла ей.
– Господи, – выдохнула тётушка, едва мы вошли в столовую.
Дом был перевёрнут вверх дном. Ящики комода были выдвинуты до упора, и всё содержимое валялось на полу. Сверху разметались распоротые подушки с дивана, платки, старые газеты, пустые футляры. Правда, серебряные ложки – жалкие остатки нашего прежнего достатка – остались на месте. В тётушкиной комнате были вытащены все ящики, вывернут сундук с бельём, даже шкатулка с пуговицами лежала раскрытая, а пуговицы, нитки и булавки рассыпаны по полу, как бессмысленные разноцветные крошки.
– Боже мой… Боже мой… – Ираида Степановна схватилась за косяк. – Деньги…
– Какие деньги? – удивилась я.
– Наследство, душа моя… Они, видимо, искали деньги… Господи, как хорошо, как хорошо, что мы положили тогда всё в банк…
Тётушка говорила сбивчиво, почти задыхаясь, и я поняла, что если прямо сейчас не усажу Ираиду Степановну, то у нас будет ещё одна беда вдобавок ко всему.
– Тётушка. – Я взяла Ираиду Степановну за плечи и мягко, но настойчиво повела к стулу. – Сядьте. Сейчас же.
– Да, но если бы деньги были здесь… если бы я не послушала тебя тогда… если бы…