Уездные тайны или провинциальный детектив · Глава 6

Глава 6

В следующем ящике обнаружилась целая маленькая библиотека. Тургенев, Жуковский, Гоголь, Крылов, потрёпанный томик Ломоносова, несколько учебников словесности, хрестоматии, толстая тетрадь, исписанная тем же аккуратным почерком, который я уже начинала узнавать, как Ольгин. Ниже лежали французская грамматика, учебник греческого и географический атлас.

Вот на атласе я и застряла. Раскрыла наугад, провела пальцем по карте и несколько секунд просто смотрела, чувствуя, как неприятно холодеет между лопаток. Границы были не те, к которым я привыкла, названия – знакомые лишь отчасти, некоторые государства существовали там, где для меня давно оставались только историческими терминами, а других, наоборот, ещё не было вовсе. Когда-то всё это я учила. Наверняка даже сдавала какие-нибудь зачёты, зубрила даты перед экзаменами и вполне уверенно тыкала пальцем в нужное место на карте. Но когда это было?

Я захлопнула атлас чуть сильнее, чем собиралась. Пыль с обреза взметнулась тонким облачком, защекотала нос, а у меня вдруг стало совсем пусто внутри. Дело ведь было не в старой орфографии, не во французском и даже не в греческом, который можно было при желании выучить заново. Всё оказалось гораздо хуже. Я не знала мира, в котором мне предстояло изображать образованную женщину. Вернее, знала – как человек из будущего знает прошлое. Кусками. Войны, реформы, великие имена, несколько дат, отложившихся в памяти по совершенно случайным причинам. Для экскурсии по музею этого, может, и хватило бы. Для учительницы женской гимназии – вряд ли.

Я посмотрела на стопку тетрадей, и они вдруг перестали казаться безобидными бумажками. Мне предстояло не просто научиться ходить в Ольгиной одежде, откликаться на её имя и не вздрагивать, когда Ираида Степановна называла меня племянницей. Рано или поздно надо будет войти в класс, встать перед несколькими десятками девиц, открыть журнал и начать учить их словесности так, как делала это настоящая Ольга Алексеевна Васильчикова. А я понятия не имела, как в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году ведут урок в женской гимназии. Какие отметки ставят. Что требуют от сочинений. Какие книги уже входят в программу, а какие я рискую упомянуть лет на двадцать (а то и больше) раньше времени. И даже не представляла, каким тоном следует объяснять благородной барышне, что Пушкин не виноват в том, что она его поняла именно так.

Научиться, конечно, можно было. Наверное. Когда-нибудь. Вот только деньги имели скверную привычку требоваться не «когда-нибудь» а сейчас.

– Господи… – выдохнула я и потёрла пальцами переносицу.

– Что с тобой? – Ираида Степановна сразу оторвалась от вязания.

Я подняла голову и по её лицу поняла, что выгляжу хуже, чем хотелось бы.

– Я не смогу.

– Чего не сможешь, душа моя? – она отложила клубок на край корзины и уже внимательнее всмотрелась в меня.

– Вернуться туда так, будто ничего не произошло.

На несколько секунд Ираида Степановна застыла, потом медленно пересела на стул напротив. Дерево тихо скрипнуло под юбками.

– Да кто же тебя гонит завтра в гимназию? Ты ещё без отдышки два шага пройти не можешь.

– Не в этом дело.

– А в чём тогда?

Я положила ладони на стол. Под пальцами чувствовались мелкие царапины старого дерева, и почему-то именно это помогало говорить спокойнее. Всю правду произнести я, разумеется, не могла. Вряд ли сообщение о переселении души улучшило бы моё положение. Но часть правды – ту, которую можно было выдать за последствия горячки, – пора было начинать осторожно показывать.

– У меня не просто память местами пропала, тётушка. Я открываю книгу, читаю и вроде всё понимаю, а потом попадается что-нибудь совершенно простое – слово, правило, имя – и у меня в голове пусто. Смотрю на собственные записи и узнаю почерк, понимаю обороты… но иногда такое чувство, будто это писала не я.

Последнее получилось почти слишком честно. Ираида Степановна не перебила. Только губы у неё сжались, а пальцы начали медленно перебирать бахрому на шали.

– Я боюсь другого, – продолжила я уже тише. – Что выйду к ученицам и обнаружу, что учить их мне нечему.

Из кухни донёсся звон посуды, за ним раздражённый голос Фени:

– Матрёна, да не так же зелень режут! Господи ты боже мой, дай сюда нож…

Я невольно прислушалась. Такая обыкновенная домашняя перебранка почему-то немного отрезвила. Ираида Степановна потёрла лоб, на секунду прикрыла глаза, потом придвинулась ближе.

– Ну зачем ты себя заранее хоронишь? После такой горячки люди и собственных детей иной раз не сразу узнают. Поправишься, окрепнешь – тогда и посмотрим. А коли память к тому времени не вернётся как следует, станем хлопотать.

– О чём?

– Чтобы тебе дали покой. Освободили от занятий подольше, пока совсем не оправишься.

Я покосилась на книги.

– А долго попечители станут держать место за учительницей, которая неизвестно когда вернётся? И потом…

Продолжать не хотелось, но Ираида Степановна поняла и без меня. На лице у неё мелькнуло то самое выражение, которое я уже видела, когда речь заходила о деньгах: едва заметно напрягалась нижняя челюсть, а взгляд ушёл в сторону.

– Может, кто поможет, – проговорила она после короткой паузы. – В собрании иногда дают вспомоществование. Особенно если барышня из хорошей семьи тяжело заболела. Есть и благотворители. Ну и Платон Аристархович, сдаётся мне, теперь сам не знает, куда от стыда деваться. Вчера попробовала заговорить о плате за визиты, а он рукой замахал: «Какие, мол, деньги, Ираида Степановна, с меня и так довольно стыда».

Я не удержалась и фыркнула.

– По крайней мере, честный человек.

– Ты не смейся, – тётушка погрозила мне пальцем, хотя уголок рта у неё предательски дрогнул. – Платон Аристархович врач хороший. Просто… чересчур самонадеянный.

– Самоуверенный хороший врач – сочетание опасное.

– Оленька…

– Молчу.

Она покачала головой, решив, видимо, что язвительность – ещё один остаток горячки, с которым лучше временно смириться.

Я снова повернулась к столу. Книги, письма, тетради – всё, что осталось от прежней хозяйки этого тела, одновременно помогало мне и загоняло глубже. Каждая новая мелочь рассказывала, кем была Ольга, и тут же напоминала, насколько я здесь чужая.

Под хрестоматией обнаружился небольшой кожаный кошелёк. Внутри позвякивало несколько монет, лежали шпильки, напёрсток и две бумажки, сложенные вчетверо. Первую я развернула без особого интереса и тут же почувствовала, как исчезают остатки лёгкости после разговора с тётушкой. Расходы: мука, свечи, масло, уголь… Какие-то мелкие починки, цена за мясо, плата прачке. Почерк был скорее всего Ираиды Степановны.

На второй бумаге начинался черновик прошения. Всего несколько строк, одна зачёркнута, но слов оказалось достаточно: «Осмѣливаюсь покорнѣйше просить…»

Я аккуратно сложила лист. Вот тебе и вся высокая мистика. Можно сколько угодно думать о времени, чужом теле и невероятном происшествии, которого медицина объяснить не в состоянии, но в конце концов всё упиралось в муку, свечи, уголь и деньги на жалованье прислуге. Если я не вернусь к работе, жить этой семье вскоре станет не на что.

Внизу хлопнула входная дверь, потянуло холодным воздухом из сеней, потом послышался низкий мужской голос. Ираида Степановна прислушалась.

– Должно быть, Платон Аристархович. Ты бы к кровати перешла, а то увидит тебя над бумагами и опять начнёт сердиться.

Мне очень хотелось заметить, что ежедневное прощупывание пульса врачом, который недавно признал пациентку мёртвой, вызывает у меня определённые сомнения в необходимости подобной процедуры. Но спорить с медицинскими порядками этого века пока было рановато.

Через минуту за дверью раздалось предупредительное покашливание, и в комнату вошёл Платон Аристархович Бырдин. Сегодня доктор явился в тёмном сюртуке, уже слегка потёртом на локтях, но безукоризненно вычищенном. Седые бакенбарды были расчёсаны, воротник застёгнут, сапоги начищены до тусклого блеска, а выражение лица сохраняло ту почтенную важность, которая особенно забавно смотрится у человека, прекрасно помнящего, что несколько дней назад он совершил профессиональную ошибку весьма неприятного свойства.

Бырдин поставил саквояж на стул, поклонился Ираиде Степановне, мне – чуть короче, а потом заметил раскрытые книги. Брови немедленно полезли вверх.

– Так-с. Уже до учёных занятий добрались?

– Я сижу за столом, Платон Аристархович. Пока только это.

– Сидеть, сударыня, тоже можно сверх меры, – проворчал он, расстёгивая саквояж.

– Никогда бы не догадалась.

Доктор бросил на меня косой взгляд. Не сердитый – скорее обречённый. Похоже, способность огрызаться окончательно вошла в число признаков благополучного выздоровления.

Ираида Степановна, не дожидаясь нового обмена любезностями, помогла мне подняться. До кровати было всего несколько шагов, но колени всё равно успели напомнить, что героические свершения пока придётся отложить. Я опустилась на край матраса, а Бырдин уже подошёл ближе.

Сначала ладонь на лоб. Потом пальцы на запястье. Доктор молча считал удары, чуть шевеля губами, и я автоматически начала делать то же самое. Пульс оставался слабым, но уже не таким частым, как прежде. Бырдин заглянул мне в глаза, попросил высунуть язык, после чего велел глубоко вдохнуть. Я послушалась. Потом он наклонился и приложил ухо почти к самой груди. Я невольно уставилась в потолок. Стетоскоп уже существовал. Более того, насколько помнила, двуушный вариант Камман предложил лет двадцать назад. Но где именно можно было бы приобрести подобное чудо и должен ли был оно иметься у провинциального рязанского доктора, я не знала, поэтому благоразумно промолчала.

Хотя язык чесался. Ещё сильнее хотелось поинтересоваться, каким именно способом Платон Аристархович устанавливал смерть в тот день, когда меня – точнее, Ольгу – уже успели снести в подклеть. Но… пока тоже рано.

Доктор наконец отстранился от меня, поправил воротник неторопливым, почти торжественным движением и удовлетворённо хмыкнул.

– Значительно лучше, – произнёс он уверенно. – Слабость ещё будет присутствовать, и путаница в голове тоже может некоторое время сохраняться, однако непосредственной опасности я теперь не вижу.

Ираида Степановна тихо выдохнула и мелко перекрестилась, глядя в угол комнаты. Бырдин же кивнул с такой серьёзностью, с какой кивают люди, только что получившие подтверждение свыше собственной гениальности – казалось, сам Всевышний минуту назад согласился с его заключением.

– Но о возвращении к службе пока и речи быть не может, – продолжил он, защёлкивая футляр с инструментами так резко, что металлические застёжки лязгнули. – Не позволю. Совершенно исключено.

Вот тут я насторожилась и невольно подалась вперёд, ловя каждое слово.

– А надолго, по-вашему? – Ираида Степановна тоже наклонилась ближе, вцепившись пальцами в край своего платка.

Доктор втянул воздух носом, медленно выпустил его – и от этого протяжного выдоха по комнате пронёсся слабый запах табака и лекарственных капель, – а лицо его приняло то самое выражение, с каким врачи обыкновенно сообщают родственникам неприятные сроки, растягивая слова, будто взвешивая каждое на аптечных весах.

– Несколько недель – это самое малое. Но я бы говорил скорее о двух месяцах. Возможно, о трёх. Организм истощён, силы возвращаются медленно, а нервная система… – он выразительно взглянул на меня поверх очков, задержав взгляд ровно настолько, чтобы я почувствовала себя неловко, – скажем так, ещё требует покоя.

– Спасибо за... осторожность формулировки, – выдавила я, стараясь, чтобы голос не прозвучал слишком язвительно.

– А вы благодарите, что я вообще стараюсь быть деликатным, – сухо отрезал Бырдин. – В моём возрасте украшают истину уже только на кладбище.

За дверью кто-то подавился смешком. Я повернула голову. Матрёнка стояла с подносом и очень старательно смотрела в пол. Ираида Степановна только бросила на неё взгляд – девушка немедленно сделалась воплощённой скромностью.

– Стало быть, в гимназию пока писать не нужно? – тётушка снова повернулась к врачу.

– Как раз нужно. – Бырдин поднял палец, будто собирался читать лекцию. – Я сам составлю записку попечителю. Укажу, что после тяжёлой горячечной болезни барышне требуется продолжительный покой и всякое поспешное возвращение к занятиям может вызвать ухудшение.

– Наконец-то человек, который понимает, насколько опасно выпускать меня к ученицам.

– Вы после болезни, сударыня, стали значительно язвительнее, – сощурился доктор.

– А вы представьте, что раньше я была ещё весьма ласковой.

Бырдин несколько секунд смотрел на меня, потом угол его рта всё-таки дрогнул.

– Представлять не стану. Воображение у меня медицинское...

Ираида Степановна тихонько рассмеялась. Совсем недолго – скорее выдохнула смешок в ладонь, – но я заметила, как разгладились морщинки у её рта, и неожиданно самой стало легче.

Потом тётушка заговорила о деньгах. Причём сделала это настолько осторожно, будто собиралась предложить доктору что-то неприличное.

– Платон Аристархович… вы уж простите, я всё хотела спросить насчёт ваших хлопот…

Рука её потянулась к карману платья и доктор мгновенно изменился. Даже бакенбарды, казалось, встали дыбом.

– Ираида Степановна! – возмутился он, отступив на полшага. – Что вы себе позволяете? Уберите сейчас же.

– Но ведь визиты…

– Какие визиты? – Бырдин раздражённо захлопнул саквояж, и металлическая застёжка громко щёлкнула. – Я едва не вогнал ваш дом в несчастье, а теперь ещё плату брать стану? Нет уж. Пока барышня окончательно не оправится, не смейте даже думать.

– Но неудобно же… – смутилась тётушка.

– Неудобно было бы, если бы я признанную мною покойницу вам живой не вернул, – процедил доктор, сердито разглаживая манжету. – А раз барышня оказалась умнее, и соизволила ожить, позвольте этому старому дураку хотя бы не брать за свою ошибку денег.

Я посмотрела на него уже иначе. Самокритика, конечно, не возвращала мёртвых к жизни. Но человеку, способному назвать собственную ошибку ошибкой, я была готова простить многое. В моей профессии и в моём времени подобная роскошь тоже встречалась не у каждого.

Ираида Степановна всё ещё держала руку у кармана, не зная, то ли спорить дальше, то ли благодарить, поэтому я вмешалась раньше, чем они оба окончательно увязли в приличиях.

– Оставьте, тётушка. Платон Аристархович прав. – Они одновременно повернулись ко мне. – Если человек добровольно занялся искуплением, грех ему мешать.

Бырдин шумно кашлянул в кулак, и я почти уверена была, что под этим кашлем прячется смех.

– Вот видите, Ираида Степановна? – доктор взял саквояж. – Язва. Самая настоящая. Но живая язва, пожалуй, всё-таки лучше покойной благонравной барышни.

На сей раз тётушка действительно улыбнулась.

Когда за Бырдиным закрылась дверь, в комнате ещё некоторое время держалась странная лёгкость. Будто мы все – тётка, доктор, служанка и даже я – на несколько минут перестали ходить вокруг случившегося на цыпочках и позволили себе разговаривать как обычные люди.

Но стоило мне посмотреть на стол, как передышка закончилась. Книги никуда не исчезли. Как и список расходов. А мне требовалось не только привыкнуть к этому дому и разобраться, кто кому кем приходится. Нужно было как можно быстрее войти в Ольгину жизнь так глубоко, чтобы окружающие перестали замечать швы. Потому что меня вполне могла погубить не загадка переселения души, а самая скучная вещь на свете – невозможность заработать на жизнь.

После обеда я решилась на опыт. К счастью, не химический. Одного такого опыта мне, пожалуй, хватит сразу на две биографии.

Я попросила бумагу, перо и чернила. Ираида Степановна уже понемногу отучалась спрашивать, зачем мне понадобился каждый предмет, поэтому только поставила рядом песочницу и строго предупредила:

– Недолго, Оленька. Голова заболит – сразу бросишь.

– Хорошо.

Перо оказалось легче, чем ожидала, и гораздо капризнее привычной авторучки. Металлический кончик слегка царапал бумагу, чернила блестели в свежих линиях, пахли чем-то терпким и железистым. Самое удивительное – пальцы знали, что делать.

Я обмакнула перо, сняла лишнюю каплю о край чернильницы и вывела: «Ольга Алексеевна Васильчикова». Остановилась. Получилось вполне прилично. Более того – красиво. Буквы ложились с лёгким наклоном, соединения выходили плавными, и рука словно помнила движения, которым мой мозг её не учил.

Я перечитала имя. Вид чужой подписи, написанной моей рукой, вызвал неприятное ощущение где-то под ложечкой. Но эксперимент только начинался.

Я взяла новый лист и решила вывести несколько самых простых фраз. Вот тут всё и развалилось. Первом делом всплыло современное написание слов. Следом я начинала мучительно вспоминать дореформенную орфографию, а поверх всего этого рука порой сама пыталась выписать букву так, как привыкла Ольга. Получалась драка сразу двух участников, и бедное перо оказывалось между ними.

«Ять», твёрдые знаки, «и» десятеричное... Слова, в которых я была уверена ровно до той секунды, пока не пыталась вывести их на бумаге. Про ижицу я вообще решила пока не думать, иначе выздоровление могло закончиться внезапно и трагически. К тому же чернила отчаянно не желали сотрудничать. Первая клякса расползлась прямо посреди строки. Я тихо выругалась, промокнула её, испортила ещё больше и скомкала лист. Второй прожил немного дольше. На третьем перо плюнуло чернилами так щедро, словно тоже потеряло терпение.

Я уставилась на пятно и пальцы свело от того, как сильно я их сжимала.

Меня брали на сложнейшие вскрытия: я часами работала руками там, где одно неловкое движение могло уничтожить важный след, держала скальпель ровно после ночного дежурства, отделяла ткани, извлекала инородные предметы, от которых зависел исход уголовного дела. А здесь… меня побеждало… перо.

– Да чтоб тебя…

Я резко бросила его на стол. Деревянный держатель подпрыгнул, прокатился по краю блюдечка и оставил чёрную черту на бумаге.

– Ольга!

Я обернулась. Ираида Степановна стояла в дверях и смотрела сначала на меня, потом на мятые листы возле чернильницы.

– Что случилось, душа моя?

Отшутиться на этот раз не получилось. Я посмотрела на собственные пальцы. На среднем уже появилось маленькое чернильное пятно, а подушечки ныли от непривычного нажима. Можно было сколько угодно рассказывать про головную тяжесть, забывчивость и последствия болезни. Но если завтра меня посадить за учительский стол, всё закончится очень быстро.

– Тётушка, мне нужна… не неделя… – выдохнула я. – А намного больше времени…

Ираида Степановна положила вязание на стул и подошла ближе.

– Я и не думала иначе.

– Нет, вы не понимаете. – Я указала на испорченные листы. – Я сейчас не о слабости. Если меня вдруг заставят выйти к ученицам раньше, чем всё это… – я провела пальцами по виску, – придёт в порядок, я просто не справлюсь.

Она ничего не ответила. Взяла один из смятых листов, осторожно разгладила на столе и долго смотрела на неровные строки. Потом перевела взгляд на меня.

– Настолько трудно?

Я кивнула. Почему-то именно это короткое движение далось тяжелее всех предыдущих объяснений. Ираида Степановна положила лист обратно, разгладила ладонью край и решительно выпрямилась.

– Значит, будем хлопотать о настоящем отпуске, а не о нескольких неделях. Платон Аристархович даст заключение, я напишу куда следует. Если понадобится, сама пойду к попечителю. – Она подтянула к плечу съехавшую шаль. – Пока ты не окрепнешь, и память твоя не устроится, в класс тебя никто не погонит.

Мне следовало почувствовать облегчение. Наверное, я его и почувствовала – где-то глубоко, но взгляд снова упал на стол. И вдруг я особенно ясно вспомнила свой кабинет в Москве: монитор, который вечно хотелось протереть; телефон, вибрирующий по столу; стопки экспертиз; лабораторию; папки по делам; недопитый кофе возле клавиатуры. Всё то, что ещё несколько дней назад раздражало, утомляло и казалось настолько обыкновенным, что я никогда не думала об этом как о собственной жизни.

Там у меня были профессия, имя и репутация. Там я знала, что делать, едва входила в помещение. А здесь передо мной стояла чернильница, лежали чужие учебники, и пожилая женщина уже собиралась писать прошения, чтобы сохранить за своей племянницей хотя бы право спокойно выздоравливать.

Я провела пальцем по засохшей кляксе. Выходило странно: мой прежний мир, вероятно, продолжал жить без меня – машины ехали по улицам, коллеги открывали лабораторию, оставленный телефон звонил на столе. И он справлялся. Теперь предстояло выяснить, сумею ли я справиться без него.