Уездные тайны или провинциальный детектив · Глава 7

Глава 7

Человек, как выяснилось, привыкает далеко не ко всему.

Это открытие пришло ко мне где-то на второй неделе жизни в чужом теле, когда домашние уже перестали вздрагивать от каждого моего кашля и ходить на цыпочках мимо комнаты, а сама я научилась просыпаться по утрам, не рассматривая прежде всего свои новые руки.

Хотя… кое к чему я приспособилось удивительно быстро. Я уже знала, что ещё до рассвета Фёкла затопит печь и через полчаса снизу потянет дымом и чем-нибудь съестным. Вслед за этим на кухне начнётся обычная утренняя война, в которой кастрюли, кочерга и дверцы шкафа почему-то всегда проигрывали, что Матрёна при встрече теперь только косится, а не осеняет себя крестным знаменьем так усердно, словно я вот-вот поползу по стене. Даже к Платону Аристарховичу Бырдину я понемногу привыкла – насколько вообще можно привыкнуть к человеку, который являлся почти ежедневно с видом победителя смерти, хотя при ближайшем рассмотрении именно он прежде и определил меня в подклеть на временное хранение.

А вот зеркало оставалось врагом. По утрам из овальной потемневшей рамы на меня неизменно смотрела Ольга: высокий лоб, большие серые глаза, прямой нос, тонкие губы, русые волосы с холодным пепельным отливом. За эти дни я успела изучить её лицо гораздо лучше, чем когда-то собственное. Знала маленькую родинку возле уха, едва заметную асимметрию бровей, ямочку на подбородке, которая появлялась, если сжать губы. Даже могла признать, что Ольга хороша собой – но не той красотой, на которую все оборачиваются, а спокойной, строгой, располагающей к доверию. Только легче от этого не становилось. Каждое утро я встречалась с собой – и не находила ни одной знакомой черты.

С телом было проще. Тело вообще оказалось существом непритязательным: ему не требовалось философских ответов, достаточно было еды, сна и возможности снова научиться ходить. С каждым днём пальцы меньше дрожали, ноги уже не превращались в вату после десяти шагов, а дыхание становилось ровнее. Бырдин перестал хмуриться, когда слушал грудь, Ираида Степановна позволила мне сначала добираться до гостиной, потом сидеть у окна, а однажды даже выпустила на крыльцо. Правда, предварительно закутала меня в шаль так основательно, словно не племянницу выводила подышать, а собиралась пересылать по почте дорогой китайский фарфор.

Именно тогда я впервые толком увидела Рязань. До этого город существовал для меня отдельными кусками: забором за окном, грязным снегом у сарая, чёрными ветками, скрипом ворот, лаем соседской собаки. Теперь же улица раскрылась целиком – кривая, размокшая после зимы, с глубокими колеями, в которых стояла мутная вода, потемневшими деревянными заборами и домами, то прятавшимися за палисадниками, то почти выползавшими на дорогу.

Воздух оказался густым от запахов. Талая вода, мокрое дерево, дым, навоз, лошади, печной уголь, влажная шерсть – всё смешалось в один резкий весенний дух, который сперва хотелось назвать неприятным, а потом я поняла: он просто… настоящий.

Мимо неторопливо протащилась пролётка, тяжёлое колесо врезалось в лужу и щедро окатило край дороги. Женщина в тёмном платке шла, прижав к животу корзину. Чумазый мальчишка с прутом гонял курицу, причём курица явно выигрывала. У забора двое мужчин в длинных сюртуках спорили с таким жаром, что по размахивающим рукам можно было предположить, как минимум правительственный кризис.

Я стояла, держась за холодные перила крыльца, и впервые перестала видеть вокруг декорации. Не музей, не съёмочная площадка, не исторический аттракцион, из которого сейчас выйдешь за служебную дверь и обнаружишь автобусную остановку.

Здесь люди рождались, женились, болели, ругались с соседями, считали копейки, переживали из-за войны, хоронили близких и понятия не имели, что для меня их настоящее когда-то называлось прошлым. Если уж я здесь застряла, придётся хотя бы понять, куда попала. Поэтому, когда Бырдин в очередной раз явился к обеду, я попросила у него газету.

Платон Аристархович вошёл, предварительно долго отряхивая в сенях калоши, затем кашлянул у порога с привычной важностью и появился в гостиной, прижимая к боку саквояж. Ираида Степановна как раз расставляла чашки, а я сидела возле окна, всё ещё в шали.

Доктор бросил взгляд на мои щёки, на окно и многозначительно хмыкнул.

– Так-с. Уже гуляли, стало быть. Силы появились, – он поставил саквояж на стул, потёр озябшие пальцы и неодобрительно покосился на приоткрытую форточку. – Только злоупотреблять этим счастьем не позволю. Весна, сударыня, самый коварный сезон: сверху солнце, под ногами вода, а потом опять зовите врача.

– Насколько помню, в прошлый раз вызов врача тоже закончился не вполне удачно.

Ираида Степановна кашлянула в кулак, пряча улыбку. Бырдин же даже не моргнул.

– А всё-таки вы живы. Следовательно, не так уж плохо мы с вами управились.

– Особенно я.

– Вот именно. Решили воскреснуть, не посоветовавшись с лечащим доктором. Самоуправство.

За эти дни между нами установилось что-то вроде вооружённого перемирия. Бырдин раздражал меня профессионально, я его – преимущественно лично, но оба уже успели понять, что другой вряд ли исчезнет, если сделать вид, будто его нет. Платон Аристархович честно приходил почти каждый день и так же честно отказывался от денег. Я выполняла большую часть его распоряжений и пока не сообщала, что некоторые медицинские представления доктора в моём времени привели бы студентов в состояние, близкое к истерическому.

Он взял меня за запястье, сосчитал пульс, потом велел дышать глубже. Сухие пальцы пахли табаком и камфорой.

– Значительно лучше, – наконец заключил Бырдин, отпуская руку. – Ещё неделя-другая, и станем говорить не о самой болезни, а лишь о её последствиях.

– Умеете вы обнадёжить. «Последствия» звучат почти уютно.

– Умереть вы пытались весьма старательно, – доктор подтянул манжету. – Однако, судя по цвету лица и дурному характеру, намерение переменили.

Я решила воспользоваться удачным моментом.

– Платон Аристархович, у вас свежей газеты не найдётся?

– Газеты? – Пальцы у манжеты остановились.

– Именно.

– Для чего?

Я не удержалась:

– Есть у меня одно необычное намерение – читать.

Доктор нахмурился.

– Я понял, что не печь растапливать. Спрашиваю, зачем вам сейчас газета?

Вот как это объяснить? «Хочу срочно изучить политическую и общественную обстановку эпохи, в которую угодила после предполагаемой смерти» – звучало чуть хуже, чем хотелось.

– Я столько времени пролежала без памяти, что почти ничего не понимаю из того, что происходит вокруг. Хочется знать хотя бы, чем люди живут, что случилось в городе, что пишут из столицы… – я замялась и хотела добавить «надо же как-то вживаться в эпоху».

И сама от себя не ожидая, всё-таки это произнесла, видимо мозг не успел заблокировать речевой центр:

– Нельзя ведь вжиться в эпоху, сидя в комнате и глядя в окно.

– Ольга! – резко повернулась Ираида Степановна.

– В какую ещё эпоху? – прищурился Бырдин.

Вот ведь язык…

– В нынешнюю, – поправилась я настолько быстро, насколько могла, не вызывая новых подозрений. – Я хотела сказать – в нынешнюю жизнь. После болезни всё какое-то… отставшее от меня. Хочу наверстать.

Доктор задумчиво провёл пальцами по бакенбарду.

– Любопытство, значит, вернулось. Это, пожалуй, неплохо.

– Приятно наконец обнаружить симптом, который вам нравится.

– Ей нужен покой, а не газетные страсти, – вмешалась Ираида Степановна, поправляя блюдце.

Но Бырдин неожиданно качнул головой.

– Умеренное чтение не повредит. Разум тоже надо понемногу возвращать к работе. Только без ваших тетрадей и гимназических упражнений.

– Значит, принесёте? – В тот момент я едва не прониклась к нему настоящей нежностью.

– Принесу, – с достоинством подтвердил Платон Аристархович. – Но не какую-нибудь истерическую листовку, а приличное издание. И читать не больше часа.

– Вы ещё и чтение собираетесь мне дозировать?

– Если потребуется – и дыхание начну дозировать.

Спорить с человеком, который явно получал удовольствие от последней фразы, было бессмысленно.

Газета появилась на следующий день. Бырдин принёс её сложенной вчетверо, уже читанной и слегка помятой по сгибам. От бумаги пахло табаком, пылью и свежей типографской краской – резким запахом, который почему-то показался мне удивительно приятным.

Я провела пальцем по шероховатому краю листа. Вот он, большой мир. Пусть чужой, но живой.

– Не всё сразу, – Ираида Степановна тут же придвинула кресло ближе к окну. – И, если голова начнёт болеть, отложишь.

– Конечно, тётушка.

По её взгляду было совершенно ясно, что цену моему «конечно» она уже знает.

Я укрыла ноги пледом и развернула газету. Первую минуту мне казалось, что Бырдин принёс не свежие новости, а настоящую шифровку неприятельской разведки. Мелкие буквы теснились одна к другой, старое правописание царапало взгляд на каждой строчке, а язык был так щедро приправлен всевозможными «изволил», «имеются сведения», «по высочайшему повелению» и прочими канцелярскими завитушками, что смысл приходилось добывать почти хирургическим путём. Потом стало легче. Мозг привык, слова начали складываться сами, без моего мучительного участия, – и я вдруг с удивлением поймала себя на том, что читаю уже с настоящим, живым интересом.

Война с Османской империей, передвижения войск, пожертвования, новости из столицы, разговоры о мобилизации... Люди, чьи фамилии существовали для меня прежде разве что в пожелтевших школьных учебниках, здесь ещё понятия не имели, чем закончится их собственная история. Особенно странным было ощущение будущего, которое оставалось неведомым для всех вокруг, кроме меня одной, – будто я подглядывала в замочную скважину времени.

Я прочла большую статью, затем короткую заметку о сборах в пользу раненых, пробежала глазами несколько сообщений из губерний и уже собиралась отложить газету в сторону, когда взгляд зацепился за маленький столбец в углу страницы.

Сначала я прочла его быстро, почти невнимательно. Потом вернулась к первой строке. Перечитала медленнее, чувствуя, как холодеют пальцы. И ещё раз.

Четвёртого марта в Петербурге состоялся первый выпуск женщин-врачей, окончивших Высшие врачебные женские курсы при Медико-хирургической академии.

Пальцы на газетном краю дрогнули так, что бумага тихо зашелестела. Я перечитала заметку ещё раз, хотя смысл давно уже дошёл и никуда не собирался исчезать. Женщины... врачи... в этом году. Не через поколение, не в каком-то абстрактном будущем, до которого никто из сейчас живущих и не доживёт. Сейчас!

Сердце застучало так быстро и так гулко, что мне пришлось откинуться на спинку кресла и на пару секунд прикрыть глаза.

Перед глазами тут же возникла лаборатория – холодный, почти голубоватый свет, блеск отточенных инструментов, знакомый до озноба запах реагентов, белые перчатки, ледяная поверхность металлического стола. Не дом Васильчиковых, не гимназические тетради и не мои жалкие, обречённые на провал попытки освоить чужой почерк. Работа... Моя настоящая жизнь... Пусть дорога к ней теперь и выглядела совершенно, до неузнаваемости иначе.

Я опустила газету на колени и уставилась в окно, где мокрые ветки блестели под тяжёлым, низким серым небом. Где-то там, за этими крышами, за Рязанью, за сотнями вёрст, существовал Петербург, а в нём – женщины, которым уже позволили делать то самое, ради чего я когда-то положила половину собственной жизни на учёбу. Не мечта, не безумие – возможность... Пока крохотная, узкая, неудобная, наверняка требующая денег, знакомств, терпения и готовности годами бодаться с мужчинами, уверенными, что женский мозг предназначен главным образом для выбора шляпок. Но возможность – всё-таки существующая, живая, настоящая.

Бумага тихо затрещала. Только тогда я заметила, как сильно сжала газету.

– Что там такое? – Ираида Степановна отложила ножницы, которыми подрезала нитку.

Я подняла голову и неожиданно поняла, что улыбаюсь. Не той вежливой улыбкой, которой успокаивала тётушку последние дни. По-настоящему.

– Тётушка… здесь пишут о женщинах-врачах. Их уже выпустили. Первый выпуск.

– Кого выпустили? – моргнула Ираида Степановна.

– Женщин. Врачей. Они учились в Петербурге на Высших врачебных женских курсах.

– Может, акушерки? – Тётушка посмотрела на меня, потом на газету.

– Нет. Именно врачи.

Я снова нашла глазами строчки, опасаясь на секунду, что слишком захотела увидеть нужное и прочла не то. Нет. Всё на месте. И тут вместо радости поднялось другое чувство – знакомое настолько, что я чуть не рассмеялась.

Рабочий азарт. Именно он раньше заставлял меня сидеть над сложным делом до ночи, когда коллеги уже успевали выпить весь кофе, выругаться и потерять надежду.

Впервые за эти недели передо мной была не проблема, которую оставалось терпеть. Передо мной появилась задача. А задачи я умела решать.

Я поднялась слишком резко. Мир тут же качнулся.

– Ольга! – вскрикнула тётушка.

Пришлось ухватиться за стену и переждать, пока перед глазами перестанут плавать тёмные пятна.

– Ну что за характер! – Ираида Степановна уже оказалась рядом, подхватила меня под локоть и сердито потянула обратно к креслу. – Вся в отца.

– В какого именно? – пробормотала я, устраиваясь на месте.

– В Алексея Степановича, разумеется. Тот тоже как упрётся – хоть дом разбирай вокруг. А теперь объясни, что случилось.

Я посмотрела на неё. На тёмное платье, затёртую ленту у чепца, худое лицо, на котором за последние недели будто прибавилось несколько новых морщин. И вот сейчас я собиралась подкинуть этой женщине ещё одну заботу. Прекрасно. Но после всего случившегося тихо доживать чужую жизнь только потому, что так удобнее окружающим, я не собиралась.

– Я ведь не смогу вернуться в гимназию.

– Это мы уже обсуждали… – устало вздохнула Ираида Степановна.

– Нет, тётушка. Я не о том, что пока не могу. – Я провела пальцем по газетной строке. – Возможно, я вообще не хочу возвращаться.

Вот теперь она замерла.

– Как это – не хочешь?

– Именно так. Даже если память вернётся, даже если через месяц я смогу снова стоять перед классом… – Я поискала слова, которые принадлежали бы скорее Ольге, чем Ирине. – Не знаю, хочу ли я всю жизнь исправлять девицам сочинения и объяснять, где они обидели русскую словесность.

Ираида Степановна молчала, а я продолжила осторожнее:

– А если женщина теперь может учиться медицине, я хочу хотя бы узнать, возможно ли это для меня.

Тётушка медленно опустилась на соседний стул. Ни испуга, ни возмущения на её лице не появилось. Она просто очень внимательно на меня смотрела, будто пыталась понять, где кончаются последствия болезни и начинается новая Ольга.

– Ты хочешь… стать… доктором?..

От самого этого слова едва не стало смешно. Я, ещё совсем недавно спорившая в лаборатории о токсикологии лёгочной ткани, теперь должна была объяснять, почему медицина внезапно кажется мне заманчивой профессией.

– Я хочу заниматься тем, от чего есть польза, – осторожно произнесла я. – И, если уж женщины получили возможность учиться, глупо даже не попробовать узнать, что для этого требуется.

– Ты раньше никогда об этом не говорила… – Ираида Степановна долго перебирала пальцами край шали.

Ну ещё бы. Настоящая Ольга Васильчикова, скорее всего, вообще не собиралась менять гимназию на анатомический театр.

– Раньше я и не умирала.

– Не говори так… – резко перекрестилась тётушка.

– Но ведь…

– Не надо, – она перебила тише, чем прежде, и я увидела, как побелели пальцы, сжавшие ткань платья. – Господь оставил тебя здесь не для того, чтобы ты каждый день поминала собственную смерть.

Я отвернулась к окну. По улице медленно тащились последние сани – совершенно нелепые на раскисшей дороге. Лошадь переставляла ноги осторожно, с трудом вытаскивая копыта из вязкой грязи. Мир никуда не торопился… но и меня ждать не собирался.

– Я как раз не собираюсь помирать второй раз, – уже мягче пробормотала я. – Просто если мне достался ещё один шанс, хотелось бы распорядиться им не совсем бесполезно.

Ираида Степановна только покачала головой.

– До чего же чудные разговоры у тебя пошли после горячки.

Я не стала спорить. Пусть пока горячка отвечает за всё.

Вечером Бырдин явился снова и принёс ещё одну газету. На этот раз доктор вошёл почти возбуждённый: глаза блестели, движения стали быстрее обычного, даже бакенбарды почему-то выглядели особенно воинственно.

– Ну-с, читали?

– Читала.

– И что скажете? – Он стащил перчатки, положил их рядом с саквояжем.

– У вас война… – Я посмотрела на разложенный лист.

Бырдин застыл, затем очень медленно поднял глаза.

– У вас?

Чёрт!

– У нас, – поправилась я, чувствуя, как хочется удариться лбом о стол. – Конечно, у нас.

– Вот именно, – доктор ещё некоторое время подозрительно на меня смотрел, потом всё-таки продолжил: – Государь император Александр Николаевич объявил войну Порте. Давно пора, если хотите знать. После Болгарии, после всего, что там творилось, дальше терпеть было невозможно.

Он говорил горячо, шагал по комнате, то сжимая перчатки, то размахивая ими, и выглядел в эту минуту примерно так, как люди, которые уже мысленно командуют армиями, хотя физически дальше Рязани пока не собираются. Впрочем, Бырдин хотя бы был врачом и наверняка отлично понимал, чем заканчиваются красивые военные речи.

– И что теперь будет?

– Как что? Дунай. Балканы. Движение войск, санитарная помощь, сбор средств. История совершается на наших глазах, сударыня.

Я едва удержалась от замечания, что именно на глазах она обычно выглядит куда менее торжественно, чем потом в учебниках.

– А в городе что говорят? – Ираида Степановна налила доктору чаю; ложечка негромко звякнула о фарфор.

– Как всегда, – благодарно кивнул Бырдин, – говорят все и каждый своё. Одни уверяют, что войну следовало начинать ещё вчера, другие считают расходы и шепчутся о новых наборах. Дамы собирают пожертвования и шьют, мужчины за обедом двигают корпуса по карте так уверенно, будто военный министр только их совета и ждёт.

– Некоторые вещи, смотрю, действительно вечны, – пробормотала я.

– Что? – насторожился доктор.

– Ничего. Думаю вслух.

Он отпил чай, но взгляда не отвёл.

– А вы что об этом думаете?

Вот это уже было опаснее. У Ирины Мироновой имелось достаточно собственных мыслей о войнах, особенно о том, насколько мало парадные слова похожи на то, что потом оказывается на медицинских столах. Ольге Алексеевне такие рассуждения могли стоить нескольких неприятных вопросов. Я провела пальцем по краю газеты.

– Думаю, любая война в газетной статье выглядит благороднее, чем в госпитале.

Бырдин перестал размешивать сахар и несколько секунд смотрел на меня, потом медленно кивнул.

– А вот тут не поспоришь. Мне на передовой служить не довелось, но последствия прошлых кампаний видел достаточно. Сначала речи, флаги, музыка… – он поморщился и отставил чашку. – А потом грязная вода, тиф, гангрена, раздробленные кости и такие раны, что не знаешь, с какой стороны к человеку подойти. И рук всегда не хватает.

Я посмотрела на него уже внимательнее.

– Что? – заметил он.

– Ничего. Просто вы сейчас говорите очень разумно.

Бырдин приподнял бровь.

– Представьте себе, со мной это иногда случается.

– Надо предупреждать заранее.

Тётушка тяжело вздохнула, но уголок рта у неё дрогнул. Я придвинула к доктору вчерашнюю газету.

– Тогда ещё один вопрос, Платон Аристархович. Вот об этом вы знали?

Палец лёг на заметку о выпуске женщин-врачей. Бырдин наклонился, пробежал глазами несколько строк и удовлетворённо крякнул.

– Разумеется. Разговоров было много. Одни чуть ли не начало новой эпохи провозгласили, другие морщились и пророчили конец медицины. Как обычно бывает, когда женщине разрешают сделать что-нибудь, прежде считавшееся мужским делом.

– А вы? – Я подняла глаза.

Он пожал плечами.

– Мне всё равно, кто лечит, если человек знает, что делает. Хоть женщина, хоть мужчина. Умеет распознать болезнь, не морит пациента лекарствами и понимает, когда лучше не мешать природе, – уже хорошо.

Я, видимо, слишком откровенно удивилась. Бырдин нахмурился.

– Что вы так смотрите?

– Не ожидала.

– Что именно?

– Такой здравой мысли.

– Я, сударыня, не настолько дремуч, как вы успели обо мне подумать.

– Просто тщательно это скрываете.

– И правильно делаю.

Ираида Степановна наконец не выдержала.

– Погодите оба. Вы разговариваете так, будто двадцать лет вместе заседаете в каком-нибудь обществе. Платон Аристархович, вы всерьёз считаете, что женщина может быть настоящим врачом?

– Раз выпустили – значит, уже может, – повернулся к ней доктор. – Другой вопрос, что пробиваться таким барышням придётся тяжело. Но у нас, между прочим, и мужчине без денег, связей или хорошего покровителя приходится несладко.

– Вот именно, – не удержалась я.

Платон Аристархович сразу перевёл взгляд. И что-то в этом взгляде мне не понравилось.

– А вам, Ольга Алексеевна, отчего эта тема вдруг так близка?

В комнате сделалось тихо. Где-то на кухне Фёкла уронила крышку. В печи с мягким шорохом осело полено, за окном протяжно скрипнуло колесо телеги. Можно было отшутиться. Наверное, именно это и следовало сделать. Но весь день я впервые за несколько недель чувствовала перед собой не стену, а дверь. Пусть закрытую, тяжёлую, неизвестно куда ведущую, но дверь. И захлопывать её собственными руками не хотелось.

– Потому что я хочу учиться медицине.

Ираида Степановна тихо втянула воздух. Бырдин ещё несколько секунд держал газету, потом очень аккуратно положил её на стол.

– Вот как.

– Именно.

Доктор снял очки, протёр стёкла платком и водрузил обратно, будто надеялся после этого увидеть перед собой более разумную пациентку.

– Я смотрю, после горячки у вас не только язык ожил, но и замыслы начали плодиться с удивительной скоростью.

– Зато выздоровление проходит не скучно.

На сей раз шутку он пропустил.

– Вы вообще понимаете, о чём говорите?

– Понимаю достаточно, чтобы не просить завтра покупать мне билет в Петербург.

– Уже радует.

Платон Аристархович поднялся и прошёлся по комнате, заложив руки за спину. Скепсис на его лице боролся с любопытством, и второе, к моему удивлению, пока не проигрывало.

– Допустим, – наконец протянул он. – Допустим даже, что идея не совершенно вздорная. Но вы едва встали после тяжёлой болезни. Состояния у вас нет. Жалованья скоро тоже может не быть. Учёба стоит денег, Петербург стоит денег, жильё стоит денег. Кто вас туда повезёт? Где вы станете жить? На что? И самое главное… – Он остановился напротив меня. – Почему вы вообще решили, что способны к медицине?

Вот сейчас было особенно трудно. Потому что первая фраза, которая пришла в голову, звучала приблизительно так: «Потому что у меня больше двадцати лет практики, старый вы упрямец». Пришлось проглотить.

– А как это понимает любой человек до того, как начинает учиться? – Я расправила смятый угол газеты. – Пробует. Я не утверждаю, что завтра стану врачом. Я говорю, что хочу узнать, существует ли для меня такой путь.

Рядом Ираида Степановна опустила глаза. Её пальцы сцепились на коленях так крепко, что ногти побелели. Я прекрасно понимала, что для тётушки мои слова звучат совсем иначе. Не «мечта» – рубли, дорога, жильё, прошения, связи, которых нет. И новая опасность потерять ту самую племянницу, которую она только что получила обратно.

Бырдин неожиданно перестал спорить. Подошёл к окну, отвёл край занавески и некоторое время смотрел на улицу.

– В Петербурге теперь это возможно, – произнёс он наконец, уже без прежней насмешки. – Трудно. Особенно без денег. Но утверждать, что невозможно, не стану. После первого выпуска, надо полагать, дело не закроют.

Ираида Степановна осторожно вмешалась:

– А если не медицина? Может быть, химия или что-нибудь другое учёное? Всё же Ольга гимназию окончила, языки знает… может, нашлось бы занятие поспокойнее.

Я посмотрела на неё. Она не пыталась уничтожить мою идею. Просто искала путь, на котором я, по её мнению, с меньшей вероятностью сверну шею. Уже немало.

– Я рассмотрю всё, что возможно, – проговорила я после паузы. – Но медицину пока отбрасывать не хочу.

Бырдин медленно повернулся от окна. В его лице появилось странное выражение – как будто перед ним обнаружился необычный клинический случай, который одновременно раздражает и ужасно хочется изучить.

– Вы, сударыня, либо чрезвычайно упрямы, либо очень… несчастны.

– Одно другому разве мешает?

Доктор несколько секунд молчал, потом вздохнул.

– Нет. В вашем случае, пожалуй, даже помогает. Возможно, из вас и правда выйдет толк.

После его ухода мы с Ираидой Степановной долго не разговаривали. На столе осталась раскрытая газета, возле неё остывал недопитый чай, а из кухни доносился сердитый голос Фёклы, которая теперь воевала уже с самоваром и обвиняла его примерно в тех же моральных недостатках, которые утром приписывала Матрёне.

За окном медленно темнело. Весенний рязанский вечер не наступал сразу: сначала серый день становился синеватым, потом крыши и заборы наливались свинцом, мокрая улица переставала блестеть, и только окна одно за другим загорались тёплым жёлтым светом.

Я смотрела на газетную заметку, не в силах отвести взгляд, – всего несколько строчек, затерявшихся среди сводок о войне, списков пожертвований, императорских распоряжений и скучных губернских известий. А для меня в этих нескольких строках неожиданно, почти невероятно поместилось целое будущее.

– Ты ведь теперь не отступишься? – тихо, почти шёпотом произнесла Ираида Степановна.

Я подняла взгляд от газеты. Тётушка сидела напротив, сложив руки поверх тёмной юбки, – спокойно, слишком спокойно для человека, только что заглянувшего в чужие, непонятные мечты. В её лице не было ни одобрения, ни прежнего испуга, который я так привыкла в ней видеть последние дни. Осталась только усталость да очень ясное, почти обречённое понимание того, с кем ей теперь придётся иметь дело всю оставшуюся жизнь.

Я накрыла ладонью край газеты, будто оберегая эти несколько строк от сквозняка.

– Нет, тётушка, – сказала я, и голос мой прозвучал твёрже, чем я сама ожидала. – Похоже, уже нет.