Уездные тайны или провинциальный детектив · Глава 8

Глава 8

К началу мая я освоила одно полезное умение: перестала показывать окружающим, как сильно меня бесит собственная беспомощность. Такое, наверное, быстро вырабатывается у человека, который слишком долго зависит от чужих рук, чужих решений и чужой доброй воли. В прежней жизни мне приходилось считаться разве что с графиком лаборатории, начальством, чужой глупостью и редкими приступами материнского беспокойства. Здесь список оказался куда длиннее: погода, слабость нового тела, тётушкины страхи и Платон Аристархович с его бесконечным «не торопиться», «не утомляться», «вечером не читать», «о службе пока не думать».

Последнее особенно умиляло. Как будто мысли можно было закрыть, как это тело раньше, в подклеть.

Но тело Ольги, при всей моей к нему… неприязни, оказалось не капризным, а… добросовестным. Оно честно выздоравливало.

Сначала я перестала задыхаться при ходьбе. Потом перестала чувствовать, будто пол уплывает из-под ног, если пройду от спальни до столовой. Потом Бырдин, долго слушавший мне грудь и важно хмыкавший, разрешил «непродолжительные прогулки при ясной погоде». Произнёс он это тоном государя, дарующего подданной личную свободу, но я всё равно была готова его за это простить. Почти.

Весна тем временем перестала быть грязной мутью за окном и мало-помалу превратилась в приятное время года. Снег отступил под заборы и в тёмные углы дворов, где ещё долго лежал серыми корками, будто не желая признавать поражение. Земля раскисла, напиталась водой и лошадиным навозом, стены домов потемнели от сырости, и вся Рязань пахла теперь дымом, мокрым деревом и чем-то молодым, ещё не раскрывшимся, но уже нетерпеливым.

По утрам было прохладно, даже зябко, но к полудню воздух теплел и становился тем особенным… майским… когда человек вдруг замечает, что небо становится голубее, а жить теперь куда приятнее.

Я сидела у окна в гостиной, когда Ираида Степановна впервые заговорила о предстоящем визите. В руках у меня была газета недельной давности, уже затёртая на сгибах. Я раз за разом перечитывала заметку о выпуске женщин-врачей. За последние дни я успела выучить её почти наизусть. Сам факт, что женщины получили доступ к медицинскому образованию, пусть со скрипом, через сопротивление и наверняка под нескончаемый мужской ропот, действовал на меня лучше любых укрепляющих средств. Если такое уже возможно, значит, я не обязана до конца жизни изображать учительницу словесности, которая смотрит на собственные тетради как на донесения неприятельского шифровальщика.

Ираида Степановна вошла почти неслышно, но я всё равно поняла, кто это, ещё до того, как подняла голову. За это время я уже хорошо научилась различать домашних по звукам: тяжеловатую поступь Фени, торопливое шуршание Матрёнки, осторожный кашель Бырдина перед дверью и тётушкину походку – лёгкую, с едва слышным шелестом юбки, словно человек всю жизнь старался быть незаметным.

На этот раз в руках Ираида Степановна держала сложенную шаль, а на лице появилось уже знакомое выражение: ей нужно было о чём-то попросить, и она заранее предвидела мою реакцию.

– Ты не занята, душа моя? – спросила она.

– Смотря для кого. – Я опустила газету.

– Для меня. – Брови Ираиды Степановны чуть поднялись.

– Тогда нет.

Тётушка села напротив, расправила шаль на коленях и некоторое время разглаживала ладонью почти исчезнувший узор по краю. Я невольно задержала на нём взгляд. Вообще весь дом Ираиды Степановны был таким же. Не бедным в прямом смысле, не жалким – просто старым, долго служившим и тщательно удерживаемым от окончательного распада. Шали донашивали, платьям давали вторую и третью жизнь, фарфор берегли, а надтреснутую сахарницу не выбрасывали, потому что трещина не означала конец функционирования.

– Мне нужно будет съездить… то есть сходить… – начала она и тут же поправилась, как человек, давно знающий разницу между тем, что хочется, и тем, на что есть деньги. – На другой конец города.

– К кому?

– К Капитолине Петровне Киснемской.

Имя ничего мне не говорило, но произнесла его тётушка так, что я сразу насторожилась.

– Кто она?

– Золовка моя, сестра покойного Николая Петровича.

Ага. Покойного мужа тётушки. То есть родство не кровное. Уже интересно. Такие связи обычно бывают самыми цепкими: с ними и разойтись трудно, и любить… не обязательно.

Ираида Степановна сложила руки поверх шали.

– Она очень плоха. Совсем. Вчера от неё записку прислали. Хотя и не её рукой… под диктовку писано. Просили наведаться, если возможно.

Я смотрела на тётушку и уже по выражению её лица понимала: дело не в простой вежливости. Будь это визит из разряда «надо показаться больной родственнице», она сказала бы об этом прямо. Здесь было что-то ещё – видимо, какие-то непростые прежние отношения, обязательства и старые обиды двух женщин, разделённых бедностью… и смертью мужей.

– И вы… не хотите идти одна? – спросила я.

Она подняла глаза.

– Вот об этом и желала поговорить. Я бы очень хотела, чтобы ты пошла со мной.

Я откинулась на спинку кресла. В прежней жизни я, скорее всего, отказалась бы в первые же три секунды. Не потому, что была бессердечной, а потому, что после болезни лучше не шастать через весь город к незнакомой старухе с мутной семейной историей.

Но в прежней жизни я могла встать, одеться и выйти куда угодно. За кофе, в аптеку, в лабораторию, в морг, к матери… Просто пройтись по улице без разрешения врача и тревожного взгляда пожилой тётушки. Здесь же каждое новое имя, дом, улица или случайно услышанный разговор добавляли хоть один кусочек к миру, в котором мне предстояло жить.

Поэтому только спросила:

– Почему именно я?

Тётушка смутилась.

– Во-первых, тебе уже полезно немного ходить. Погода стоит хорошая. Платон Аристархович сам сказал, что при ясном дне можно. Во-вторых… – она помедлила, – мне одной как-то… неловко.

– Неловко в каком смысле?

– Всяком, – произнесла она и отвела взгляд. – Мы давно не виделись, Оленька. Очень давно. Всё больше через записки или знакомых. А теперь человек при смерти... кто знает, что вспомнит, о чём захочет говорить.

Вот теперь стало по-настоящему любопытно.

– Вы с ней не в ладах?

– Почему же сразу «не в ладах», – возразила тётушка слишком поспешно. – Мирно у нас всё. Просто… судьба у нас складывалась по-разному. Она большую часть жизни провела в Петербурге да за границей. И только после смерти мужа сюда вернулась. А я, как видишь, далеко из Рязани и не уезжала.

Это «как видишь» прозвучало совершенно спокойно, без тени горечи.

Да, вижу, подумала я – и от этого простого признания стало вдруг тяжело дышать. Вижу рукава, заштопанные аккуратными, почти любовными стежками. Надтреснутую сахарницу, доживающую из-за безысходности свой век. Старую шаль, помнящую, должно быть, лучшие времена. И дом, в котором лишний рубль не появлялся так давно, что о нём, кажется, здесь уже и не вспоминают.

– А кем был её муж? – с интересом спросила я.

Этот вопрос, кажется, понравился Ираиде Степановне больше. Она чуть оживилась – говорить о чужой жизни всегда проще, чем о собственной.

– Иван Матвеевич служил по ведомству иностранных дел. Был коллежским асессором, вторым секретарём консульства в Белграде. Человек очень образованный, светский, с большими связями. Много ездил, много знал. В доме у них всегда бывали люди интересные, не то что у нас.

Последнюю фразу она произнесла с такой мягкой самоиронией, что я невольно улыбнулась.

– А потом?

– Потом он умер. Внезапно. И довольно молодым. – Тётушка вздохнула, разглаживая складку на юбке. – Капитолина Петровна сначала перебралась в Петербург, потом сюда. Думали, ненадолго, а она так и осталась.

– Богата?

Тётушка посмотрела на меня с лёгким, почти материнским упрёком, слегка нахмурив брови.

– Нехорошо… так прямо…

– Это самый логичный вопрос, который можно задать о… почти родственниках, – пожала я плечами.

– Вот за такие речи ты, душа моя, и казалась некоторым слишком уж... эмансипированной, – покачала головой Ираида Степановна.

Я кашлянула, чтобы скрыть реакцию. Слово было опасное, хотя произнесено с улыбкой.

– Так всё-таки?

– Состоятельны, – признала она. – Очень. Во всяком случае, прежде были. Дом у них большой, на другом конце города. Прислуги немало. Сбережения, должно быть, тоже есть. Хотя кто теперь знает, что там осталось после стольких лет.

Состоятельная, пожилая, больная вдова бывшего дипломата... чудесно…

– И кто у неё есть, кроме вас?

– Дочь Евгения. Но она по большей части за границей живёт. Поёт.

– Поёт? – Я подняла голову.

– На сцене. Оперная певица. В своё время от этого было много шуму. И не только от этого, – сухо добавила тётушка. – Евгения Ивановна – женщина яркая, но жить рядом с нею, полагаю, нелегко. Капитолина Петровна немало от неё натерпелась.

– А муж? Дети?

– Мужа, кажется, нет. Или есть где-нибудь, но так, что никто не может толком сказать где. У Евгении также имеется дочь, Татьяна. Уже взрослая барышня. Весьма странная.

Слово «странная» в устах Ираиды Степановны имело оттенок серьёзного обвинения.

– И в чём же выражается её… странность?

– Рисует, – сдержанно сказала тётушка. – Носит какие-то невозможные шляпы. Мало с кем считается. Любит запираться у себя. Мнит себя художницей.

Я закусила губу, чтобы не рассмеяться.

– И это страшное преступление?

– Не преступление. Но привычки у неё не для хорошего дома. Да и характер… – Ираида Степановна поджала губы. – Впрочем, я её давно не видела. Быть может, остепенилась.

Почему-то именно в это верилось меньше всего.

Встала, подошла к окну и посмотрела на улицу. Май был уже не только в воздухе, но и в звуках. Где-то близко, за соседским забором, пели девчонки, перебивая друг друга и фальшивя с тем вдохновением, на которое способны только дети и… плохо воспитанные взрослые. По грязной дороге проехала телега с бочкой, и колёса чавкали слякотью.

– Когда идти? – Я повернулась к тётушке.

На её лице мгновенно проступило облегчение.

– Завтра, если погода не испортится. После обеда. Ты не устанешь?

– Устану. Но это ещё не повод не пойти.

– Тут далеко.

– Тем лучше. Я увижу город.

– Увидишь ты не город, а грязь, – поправила тётушка. – Впрочем, и её полезно увидеть.

Она сказала это со своим обычным спокойствием, и всё же я уловила кое-что другое: ей очень не хотелось идти туда одной. Значит, семейная история Киснемских была куда темнее, чем казалась с первого взгляда.

Следующий день выдался именно таким, каким и должен быть хороший майский день в губернском городе: солнце грело уже всерьёз, зато в тени всё ещё держалась прохлада, и там хотелось задержаться на лишнюю минуту.

Феня с самого утра ходила по дому и причитала так, будто мы собирались не на визит к больной родственнице, а в военный поход.

– И зачем барышню тащить, – бурчала она, завязывая узел на корзинке с чем-то съестным, что тётушка решила захватить с собой. – Только-только на человека похожа стала. Опять продрогнет, снова кашель начнётся, и доктор будет глазами стращать.

– Доктор стращать умеет только бакенбардами, – заметила я, застёгивая тёмное платье.

– Ими самыми и умеет, – охотно согласилась Феня. – А всё одно страшно.

Ольгины платья я по-прежнему воспринимала как служебную форму. Не потому, что они были неудобны – напротив, после болезни это тело почему-то охотно принимало мягкие корсеты, юбки, нижние рубахи, тёплые кофты и все эти слои ткани, в которых современная мне женщина обычно чувствует себя плохо перевязанной мебелью.

Проблема была в другом. Каждый крючок, тесёмка и пуговица напоминали, что я существую по чужим правилам. Хотя теперь я по крайней мере уже знала, что надевается первым, что вторым и зачем вообще нужны некоторые детали, назначение которых в начале казалось откровенно издевательским.

Ираида Степановна вошла проверить ворот, поправила складку на плече, затем окинула меня взглядом сверху вниз, словно перед ней стояла не взрослая женщина, а ребёнок, которого впервые выпускают одного в школу.

Мы вышли из дома, когда солнце уже поднялось достаточно высоко. На крыльце я на секунду задержалась, чтобы вдохнуть поглубже. Воздух был холодноватый, влажный, пах молодыми листьями, дымом и древесиной. До сих пор мои прогулки заканчивались где-нибудь у соседского забора. Сегодня путь лежал через город.

Мы шли медленно. Сначала знакомой улицей, где люди знали не только имена соседей, но и кто сколько дров закупил зимой, у кого захворала корова и чьи куры вдруг перестали нестись. Потом свернули, и улица стала шире, дома солиднее, заборы выше, вывески заметнее, хотя весенней грязи не было дело ни до сословий, ни до размера кошелька.

Рязань раскрывалась медленно, слоями.

Из-за угла вдруг показалась белая церковь, ещё влажная у фундамента после схода снега; дальше появился трактир с покосившейся вывеской; из одной лавки пахло свежеиспечённым хлебом, возле другой – кожей и сапожным дёгтем, а через несколько шагов всё перебивало конюшней.

Я жадно смотрела по сторонам. Человек, попавший в другой век, поначалу думает о главном: куда попала, почему, как выжить, как не сойти с ума, можно ли вернуться...

Потом начинают мучить куда более приземлённые вопросы. Что продают на соседнем углу... и что можно найти в местной аптеке. Сколько стоят те или иные товары...

Из таких мелочей и складывается мир, который теперь стал для тебя домом.

– Не устала? – спросила тётушка, когда мы остановились у перекрёстка, пропуская дрожки.

– Пока нет.

– Если что – скажи.

– Скажу.

Она, конечно, не поверила, так что мы посидели на небольшой лавочке у галантереи. Потом пошли дальше, и скоро город стал заметно богаче. Здесь уже встречались дома с колоннами, широкими окнами, резными карнизами. Из-за заборов выглядывали старые сады, где яблони только начинали набухать почками. На углу промелькнула дама в шляпке с таким количеством перьев, словно она шествовала по улице столицы империи. За ней семенила девочка с картонной коробкой. Дальше тянулся ряд лавок, и у одной из них стояли двое мужчин, громко обсуждавших войну.

– Я вам говорю, к лету всё и кончится, – убеждал один, высокий, рыжеватый, с лицом человека, никогда не видавшего ничего опаснее собственного счёта у портного. – Наши перейдут Дунай, и турок побежит.

– Турок, батюшка, может, сначала и бежит, но потом как укусит, – мрачно отвечал второй. – Там вам не губернское правление, шапками не закидаешь.

Я невольно прислушалась. С тех пор как государь подписал Высочайший манифест, почти только о войне и говорили. Она пока не добралась сюда солдатскими эшелонами, похоронными письмами и госпиталями, однако уже проникла в разговоры. О ней спорили на улице, рассуждали за обедом, собирали пожертвования, вспоминали Болгарию, Дунай, славянских братьев. Вообще, война основательно вошла в жизнь обывателей.

– Страшно? – вдруг спросила тётушка, словно почувствовав, о чём я думаю.

– Война?

– И она тоже.

Я посмотрела на неё.

– Всё страшно, если достаточно долго о нём думать.

– Это у тебя после болезни такая… философия?

– Нет. Это у меня после смерти.

– Ольга! – Она всплеснула руками.

– Простите, тётушка, не удержалась.

Она покачала головой, но больше не упрекнула. Кажется, с некоторых пор смирилась с тем, что после горячки у племянницы в голове не только пробелы, но и новые, не всегда удобные мысли.

Когда мы наконец добрались до дома Киснемских, я сразу поняла, зачем Ираида Степановна перед выходом заставила меня сменить перчатки и достала из комода лучшее из моих платьев.

Это был не просто богатый дом, а внушительный особняк на Астраханской улице, который даже в запустении не хотел притворяться скромными. Большой, двухэтажный, каменный, с широким крыльцом, портиком, высокими окнами и тёмной крышей, блестевшей после недавнего дождя. Правда, на фасаде уже явно проглядывались годы: кое-где потемнела штукатурка, облезла краска, но именно это придавало зданию особый колорит. Он словно говорил: да, лучшие мои времена, может быть, позади, но я всё ещё помню, что такое настоящие деньги.

Во дворе стояла коляска – не новая, но ладная. Чуть дальше виднелся каретный сарай. У самого крыльца дремала крупная рыжая собака с умными, недоверчивыми глазами. Из приоткрытого окна второго этажа донеслось что-то похожее на звон посуды, а следом – женский голос, резкий, раздражённый, явно не принадлежащий прислуге, судя по тому, как уверенно он отдавал команды.

Собака, лениво подняла голову, но решив, что мы недостаточно важны для лая, отвернулась.

Здесь даже пахло иначе. Сырым камнем, влажной землёй, лошадьми – это всё было знакомо. Но поверх обычных запахов витало что-то ещё: тонкие духи, табак хорошего качества, слабая цитрусовая нота, будто вещи, привезённые из разных стран, успели пропитать дом своим ароматом. В общем, дом Киснемских пах не Рязанью. Или, по крайней мере, не только ею.

– Ну, идём, – тихо выдохнула Ираида Степановна.

Я посмотрела на неё. Пальцы тётушки сильнее обычного стиснули ручку корзинки.

– Вы боитесь?

Она уже занесла ногу на ступеньку, но остановилась.

– Нет, – ответила тётушка. – Я просто давно не была здесь.

Я ничего не сказала. У тётушки имелся особый способ отрицать неприятное: произносить фразу совершенно спокойно, после чего становилось ясно, что за ней скрывается что-то весьма серьёзное.

Дверь нам открыли не сразу. Сначала внутри послышались торопливые шаги, затем кто-то отодвинул засов, створка распахнулась, и на пороге появилась женщина лет пятидесяти в тёмном платье. Лицо у неё было измотанное: сероватая кожа, тени под глазами, складка между бровей. Так выглядят люди, которые давно спят урывками и уже начали сердиться не на окружающих, а просто на весь мир. Она скользнула взглядом по тётушке, потом по мне – и выражение её лица мгновенно изменилось.

– Господи Иисусе, – выдохнула она. – Ольга Алексеевна? Дак ведь вы же… – Она запнулась.

Я прекрасно понимала её. «Дак ведь вы же были мертвы» – плохой способ приветствовать человека в приличном доме.

Тётушка с достоинством сказала:

– Как видите, жива. Доложите Капитолине Петровне, что Ираида Степановна приехала с племянницей.

Женщина торопливо отступила.

– Проходите, матушка, проходите. Барыня вас ждёт. С утра всё спрашивает, когда приедете.

Мы вошли в дом. В передней оказалось прохладнее, чем на улице. Весеннее тепло сюда ещё не добралось; толстые стены хранили зимний холод, и от каменного пола тянуло сыростью.

На вешалке висели несколько женских плащей и шалей. Рядом стояла мужская трость с серебряным набалдашником, которую я отметила автоматически, хотя в доме, по словам тётушки, мужчины давно не было. Значит, либо память о покойном, либо прибыл гость.

У стены стояла высокая подставка для зонтов, рядом – дорожный сундук с иностранными наклейками, уже обтёртыми, но всё ещё читаемыми. Уже в передней ты сталкивался с прежней жизнью хозяев, которая когда-то была куда насыщеннее, чем может быть в провинции.

Я сняла перчатки и почувствовала, как сердце вдруг забилось сильнее. Но не от страха. Это ощущение я слишком хорошо знала по прежней работе. Так бывало в секционной, на осмотре или в ту секунду, когда всё вокруг выглядело обыкновенно, но одна мелочь вдруг цепляла внимание, и внутри включалась настороженность.