Глава 10
– Маман, – повторила Евгения, и в её голосе отчётливо прорезалось нетерпение.
Капитолина Петровна смотрела на дочь долго и пристально, и затем прошептала:
– Приехала всё-таки...
– Как видите…
Голос у Евгении Ивановны был создан явно не для подобных комнат. Даже произнесённое вполголоса её «как видите» прозвучало… ошеломляюще. Видимо, громкость у неё была рассчитана на большие залы. На фоне полумрака, лекарственного запаха и умирающей старухи это производило странное впечатление.
Евгения Ивановна между тем наклонилась над Капитолиной Петровной, коснулась губами её лба очень осторожно и нежно. Жест выглядел искренним – и потому ещё более странным на фоне всей её ослепительной, почти скандальной наружности.
Хотя в глазах Евгении отражалась не просто усталость, а раздражённый надрыв человека, которого вырвали из какой-то другой жизни, куда более яркой и удобной. Но беспокойство и дочерние чувства превысили желание комфорта.
– Доктор был? – спросила она не оборачиваясь.
– Был, – ответила Ираида Степановна. – С утра.
Только теперь Евгения Ивановна обернулась и, видимо, заметила нас.
– Ираида Степановна... Надо же... Вы всё такая же… не меняетесь.
Это, вероятно, должно было звучать любезно, но в устах Евгении Ивановны комплимент получился похожим на язвительное замечание.
– Что вы, душа моя, – мягко ответила тётушка. – Меняемся, и ещё как. Просто не можем выглядеть так блестяще, как некоторые.
Евгения улыбнулась. Не обиделась, а именно отметила колкость. У таких женщин всегда есть особое место для чужих острот – они их запоминают. Потом её взгляд переместился на меня.
– А это, стало быть, та самая племянница, что недавно решила напугать половину Рязани.
– Ольга Алексеевна Васильчикова, – представила меня тётушка.
– Наслышана, – проговорила Евгения Ивановна. – О ваших подвигах уже в поезде с завистью рассказывают. Не всякая барышня сумеет вернуться оттуда, куда большинство уходит безвозвратно.
– Слухи всегда делают из частного случая почти эпохальное событие, – ответила я.
Она чуть приподняла бровь.
– А у вас интересная манера говорить... Для учительницы словесности – даже слишком.
– Вы уже второй человек за сегодня, что говорит мне примерно то же самое, – заметила я.
Капитолина Петровна слабо шевельнула губами, и я поняла, что это не улыбка, а попытка не засмеяться. Даже при смерти она оставалась женщиной с характером. Это мне всё больше нравилось.
– А Татьяна где? – неожиданно спросила Евгения Ивановна, и голос её едва уловимо изменился.
– Только что была здесь, – ответила тётушка и озабоченно обернулась.
– А теперь?
Никто не успел ответить. В комнату заглянула та самая усталая служанка из передней и сообщила, что барышня Татьяна Анатольевна велели готовить гостевую комнату и распорядились насчёт горячей воды.
Евгения Ивановна выслушала это с таким лицом, будто в этой фразе содержалось не бытовое известие, а аккуратная шпилька.
– Очень предусмотрительно, – устало заметила она.
Служанка исчезла. В комнате повисло вязкое молчание. Я вдруг очень ясно почувствовала, что присутствую не при долгожданном семейном воссоединении, а при встрече людей, связанных между собой своеобразными отношениями. Здесь существовало напряжение, недоговорённость, усталость, может быть, взаимная неприязнь, замаскированная под хорошие манеры.
Евгения Ивановна снова наклонилась к матери.
– Вам нужно отдыхать. Все разговоры потом.
– Этого «потом» у меня не слишком много, – сухо ответила Капитолина Петровна.
– Маман…
– Не делай такое лицо. Ты ведь не ребёнок, да и я тоже.
Я невольно опустила взгляд. В таких разговорах всегда неловко быть свидетелем – и ещё более неловко признавать, что именно они интересуют тебя сильнее, чем положено воспитанному человеку.
Ираида Степановна, к счастью, была куда деликатнее меня.
– Мы, пожалуй, не станем вас утомлять, – сказала она, вставая. – Завтра или послезавтра ещё наведаемся, если позволите.
Евгения Ивановна тотчас выпрямилась.
– Разумеется. И, Ираида Степановна… благодарю, что уделяли внимание… маме.
Фраза была правильная. Но благодарность в ней звучала так, словно произнесена человеком, привыкшим всех держать на небольшом, вежливом расстоянии. Даже тех, кто, возможно, в этом доме действительно нужен.
Когда мы уже выходили, я оглянулась. Капитолина Петровна лежала с закрытыми глазами, но пальцы её всё ещё мелко подрагивали. Евгения Ивановна стояла у её кровати – высокая, красивая, почти вызывающе неуместная в этой пропахшей лекарствами комнате. И только одно нарушало гармонию этой картины: не было Татьяны. Не то чтобы дочь и мать непременно обязаны были броситься друг другу на шею после долгой разлуки – жизнь, как известно, куда сложнее любых романов. Но её исчезновение было слишком уж... подозрительно тихим.
По дороге домой я поделилась этим наблюдением с тётушкой. Мы шли медленно, не торопясь. Дорога в течении дня успела немного подсохнуть, и колея теперь не блестела от влаги. Воздух стоял тёплый, густой, пах молодой травой и навозом. Где-то вдалеке начал звонить колокол, одинокий и низкий, а следом ему стали вторить и остальные по всему городу.
Война, болезни, столичные певицы и умирающие старухи – всё это существовало где-то совсем рядом, но город между тем преспокойно жил своей жизнью, совершенно равнодушный к чужим проблемам.
– Татьяна ушла, едва вошла мать, – сказала я. – Вы заметили?
Ираида Степановна посмотрела на меня внимательно.
– Заметила, – произнесла она со вздохом.
– Это у них всегда так? – поинтересовалась, помогая тётушке перешагнуть грязь.
– У кого? – удивлённо переспросила Ираида Степановна.
– У матери с дочерью.
– Не знаю, как у них теперь, – помедлила она с ответом. – Я их вместе давно не видела.
– Но?
– Но меня это не удивляет, – вздохнула тётушка.
– Почему? – удивилась я.
– Татьяна с детства жила при матери. Возили её повсюду – то Петербург, то заграница, то один город, то другой. Евгения ведь всё время была в разъездах, на гастролях, при театрах, при людях... словом, там, где постоянно высший свет, музыка и… соблазн. Девочка сперва ездила с ней, как привязанная собачонка. А потом вдруг оказалась в Рязани.
– Вдруг?
– Для меня – вдруг. Для самой Евгении, может быть, всё давно было решено.
– И почему её сюда отправили?
– Кто ж знает. – Ираида Степановна поправила шаль на плечах. – Я подозревала разное. Может быть, убрали с глаз какого-нибудь слишком настойчивого поклонника Евгении. У неё ведь всегда мужчины вокруг вились не как люди, а как дурной дым. А может, Капитолина Петровна решила, что девочке вредно расти среди заграничных соблазнов. Оно ведь как было… вскоре после того, как Капитолина Петровна совсем обосновалась в Рязани, Татьяна приехала, да и осталась. С тех пор так и живёт.
– И Татьяна приехала к бабке одна?
– Почти. С компаньонкой, какими-то сундуками и чудным количеством вещей, половину которых в нашем городе носить просто некуда.
Я молчала, а тётушка продолжала уже немного охотнее, потому что чужие семейные истории завсегда легче рассказываются.
– В первое время всё плакала, ходила будто сердитая на весь свет. По-русски говорить не хотела, всё французский да немецкий. Иногда такое лицо делала, словно русская речь лично её оскорбляет. Потом успокоилась и стала… – тётушка поискала слово, – замкнутой. Особенно когда компаньонка уехала.
– В смысле?
– В таком, что живёт вроде бы в хорошем доме, при бабушке, что с неё пылинки чуть ли не сдувает, но Татьяна будто и не рада этому. С Капитолиной Петровной правда всегда вежлива, а вот с прислугой – холодна, да и с матерью… ну, теперь ты сама видела.
– Может, они просто давно не виделись.
– Может, – неуверенно согласилась Ираида Степановна. – Долгая разлука ведь тоже разная бывает. Иной раз люди увидятся – и говорить не могут, только плачут. Другие сначала молчат, зато через час уже сидят рядом и держатся за руки. А тут… одна вошла – другая ушла. И всем приходится делать вид, будто это самая естественная вещь на свете. Горькая обида… она хуже всего.
Я ничего не ответила. В прошлой жизни чужие семейные отношения интересовали меня преимущественно тогда, когда после них появлялся труп. Теперь всё воспринималось иначе. Может быть потому, что собственная мать осталась в мире, до которого мне было не дотянуться и я вдруг стала гораздо внимательнее к тому, как люди смотрят друг на друга, как произносят имена, кого касаются без раздумий, а возле кого держат руки при себе. В конечном счёте из этого и складывается настоящая анатомия дома.
– А Евгения? – спросила я. – Она часто приезжала?
– Да куда там. Скорее слухи о ней приезжали к нам чаще, чем она сама. То успех в столице, то гастроли, то какой-нибудь важный господин увлёкся, то новый скандал. Капитолина делала вид, будто её это не касается, но я думаю, сердце у неё болело.
– Ей было стыдно за дочь? – нахмурилась я.
– Не думаю, что именно стыдно. – Задумалась тётушка. – Просто Евгения жила так, как женщинам редко прощают. Особенно если живёт ярче тех, кто осуждает.
Я кивнула. Это прозвучало очень… по-женски.
Два следующих дня в Рязани, как и положено порядочному губернскому городу, все обыватели добросовестно сплетничали. Приезд Евгении Ивановны оказался слишком удобной новостью, чтобы её не обсуждать. Сначала шёпотом, потом уже с удовольствием. Феня приносила новости с рынка, Матрёнка – от соседок, Бырдин – говорил с оттенком профессионального неодобрения, но почему-то знал всё до мельчайших подробностей.
– Приехала, – сообщил он в один из своих визитов, раскладывая инструменты на столе так, будто речь шла не о певице, а о новом случае грудной водянки. – И, как водится, наделала одним только появлением больше шума, чем иной губернатор за годы службы.
– Вы знакомы? – спросила я.
– С ней? Боже упаси. Но слышал предостаточно. Голос, успех, театры, покровители, нравы… всё как положено знаменитой особе, у которой таланта, может статься, даже больше, чем благоразумия.
– В таком случае она действительно выдающаяся женщина, – заметила я.
– Я уже перестаю понимать, – покосился на меня доктор, – шутите вы или восхищаетесь.
– Иногда я и сама не понимаю – ответила с улыбкой.
Но к вечеру третьего дня новости стали уже не просто занятными: Капитолине Петровне легче не делалось, а Евгения Ивановна, вместо того чтобы сидеть у постели матери, распорядилась на следующий вечер принимать гостей.
Эту весть принесла не Матрёнка, а сама Ираида Степановна. Вошла ко мне с таким лицом, будто только что вынуждена была проглотить ложку уксуса и не позволила себе поморщиться исключительно из-за хорошего воспитания.
– Представляешь, – сказала она, едва войдя ко мне в комнату и буквально свалившись на стул, – у Киснемских завтра вечером приём.
– Какой ещё приём? – Я оторвалась от книги.
– Небольшой, как говорят. Свой круг, несколько доверенных лиц. Музыки будто бы не будет, зато чай, карты, разговоры… всё как полагается.
– При умирающей матери?
– Вот именно!
Я закрыла книгу и некоторое время смотрела на тётушку молча.
– Это чтобы развеять скуку? – спросила я наконец.
– Не знаю. Может быть, чтобы показать, что дом не в трауре прежде времени. Может, из упрямства. Может, от привычки жить напоказ. У Евгении на это всегда был талант.
– А нас пригласили?
– Формально – нет. Но я всё равно должна показаться.
– Зачем?
– По-хорошему – проверить, как Капитолина Петровна. По-человечески – нельзя не показаться. Раз уж я была у неё перед тем, как приехала дочь, а теперь весь город уже судачит, спрятаться было бы нехорошо.
– Значит, пойдём вместе, – я поднялась из кресла.
– Тебе это вовсе не обязательно.
– После такого приглашения судьбы – обязательно.
Она покачала головой.
– Я иногда не понимаю, порою ты говоришь как учительница, а порою – как бесёнок.
– Сегодня, пожалуй, последнее.
На следующий день к дому Киснемских мы подошли уже в сумерках.
Вечер выдался тёплым, мягким, почти летним, хотя в воздухе ещё сохранялась майская свежесть. В окнах дома горел свет – много света. Во дворе стояли экипажи. Лошади переступали копытами, позвякивала сбруя, возле входа мелькали слуги. Из открытого окна нижней гостиной донёсся смех.
Я остановилась на секунду.
Днём дом Киснемских напоминал постаревшего аристократа, который ещё помнит лучшие времена. Сегодня вечером он словно вдруг надел парадный мундир. За стёклами двигались тени, пламя дрожало в окнах, пахло свечами, духами и горячим чаем.
И всё это было бы совершенно обыденным, если бы наверху не лежала женщина, которой ещё несколько дней назад я мысленно отмерила совсем немного времени.
– Не нравится мне это, – тихо сказала тётушка.
– Мне тоже, – ответила со вздохом.
– Так, может, не ходить? – Она посмотрела на освещённые окна.
– Теперь уже поздно. Нас наверняка увидели.
В передней было шумнее, чем в прошлый раз. На вешалках теснились плащи и шали, под ними стояли мокрые калоши, по коридору проскользнула служанка с подносом, заставленным чашками. Из гостиной доносились голоса, звон ложечек и чей-то низкий грудной смех.
Евгения Ивановна устроила приём в малой гостиной. На ней было тёмное шёлковое платье – по цвету скромное, а вот по покрою такое, что половина местных дам наверняка уже умирали от зависти. Волосы были уложены безупречно, на шее никаких тяжёлых украшений, на лице – ни следа дорожной усталости. Только глаза блестели слишком ярко, но это, кажется, видела только я.
Евгения стояла у камина в окружении двух дам и пожилого господина с орденской ленточкой и рассказывала о Петербурге, театре, о том, как утомительно путешествовать весной, даже на поезде. При этом голос её звенел не от веселья, а от внутреннего напряжения.
Татьяна была здесь же. В тёмно-зелёном платье, из-за которого лицо её казалось ещё бледнее. Она сидела в глубине комнаты, почти не освещённой светом свечей, возле столика с альбомами, и выглядела такой же спокойной, как в прошлый раз. Слишком спокойной. Но, всякий раз, когда Евгения оборачивалась в её сторону, Татьяна тут же поднималась под предлогом либо распорядиться о чае, либо отворачивалась к гостям, либо исчезала за дверью. Это повторилось один, второй, третий раз. Потому привлекло моё пристальное внимание.
– Видишь? – шепнула я тётушке.
– Вижу, – Ираида Степановна тоже следила за Татьяной. – И ничего не понимаю.
Гости были... весьма специфическими. Две местные дамы явились, судя по всему, главным образом затем, чтобы вблизи рассмотреть, как выглядит знаменитая певица в домашней обстановке, – и теперь украдкой переглядывались, стараясь не упустить ни единой подробности. Пожилой отставной чиновник то и дело нервно улыбался, будто извиняясь за собственное присутствие, – должно быть, был знаком ещё с покойным Иваном Матвеевичем и теперь чувствовал себя здесь призраком давних времён. Молодой человек с безупречным пробором, тонкими нервными пальцами и чуть излишне выразительными жестами явно явился из местного театра. А полная дама с горящими, жадными глазами старательно запоминала каждое сказанное слово, явно готовясь уже поутру пересказать всё соседкам, причём, вероятно, с немалыми прибавлениями от себя.
Карты уже вынесли. В соседней комнате перелистывали альбомы и спорили о живописи. А поверх духов, воска и заварки время от времени пробивался лекарственный запах.
Он-то и раздражал меня сильнее всего, потому что противоречил всему этому светскому лоску.
Я дважды поймала себя на том, что всматриваюсь в открытые двери и прислушиваюсь к шагам на лестнице. Однажды сверху спустилась служанка с таким лицом, будто ей хотелось немедленно уйти из этого дома и больше никогда не возвращаться.
Евгения Ивановна заметила её, коротко кивнула и исчезла вместе с ней.
– Простите, – сказала тётушке, – я сейчас.
– Куда? – тут же всполошилась она.
– Всего лишь хочу подышать.
Ложь вышла слабенькая. Но объяснять, что мне не даёт покоя мать, которая умирает на втором этаже, пока дочь развлекает гостей внизу, я не стала.
Я вышла в полутёмный коридор, потом к лестнице. Наверху было тише. Намного тише. Как в другом доме. Свет от лампы на площадке падал мягко и безжизненно. Я поставила ногу на первую ступеньку, когда сверху донёсся голос Евгении Ивановны. Низкий, сдавленный, совсем не такой, каким он был в гостиной.
– …Я сказала: не теперь.
Ответа я не расслышала. Потом снова её голос – уже тише и злее:
– Не заставляйте меня устраивать сцену в собственном доме.
Я подняла голову. На верхней площадке мелькнула тень. Мне показалось, что это Татьяна. Именно показалось – света было мало, человек исчез почти сразу. Через секунду сверху начала спускаться сама Евгения Ивановна. На лице её уже не осталось ни ярости, ни страха. Только лёгкая усталость и светская отстранённость, словно наверху она не спорила с кем-то вполголоса, а всего лишь проверяла, достаточно ли горячей воды принесли матери.
Увидев меня, она слегка замедлила шаг.
– Вам дурно? – спросила она.
– Скорее не по себе, – ответила, прикрыв глаза.
– От чего именно? – участливо поинтересовалась женщина.
– Оттого, что внизу веселятся, а наверху, кажется, человек умирает.
Она остановилась на предпоследней ступеньке. Несколько секунд мы просто смотрели друг на друга. Боковой свет лампы резко очертил её скулы. Теперь я видела и усталость под глазами, и ту тонкую напряжённую линию возле губ, которую в гостиной не заметил бы никто.
– Вы удивительно прямолинейны для учительницы словесности, – заметила она наконец.
– А вы, боюсь, удивительно спокойны… для дочери.
Её пальцы на перилах замерли. Между бровями появилась едва заметная складка.
– Вы меня не знаете.
– Это не мешает мне видеть…
И тут, возможно, мне следовало промолчать. Следовало. Но во мне сработало то старое, плохое качество, из-за которого в прошлой жизни я не раз портила отношения с людьми.
– …что ваша мать при смерти, а внизу вы устроили представление. И что собственной дочери вы, кажется, избегаете не меньше, чем она вас.
Евгения изменилась. Совсем немного. Но настолько быстро, что я почти физически почувствовала – задела. Но не ту тему, о которой собиралась говорить. Что-то другое.
– Не смейте, – сказала она змеиным шёпотом.
– Почему? Потому что это правда?
– Потому что вы ничего не знаете ни о моей матери, ни о моей дочери.
Последние два слова она произнесла странно. Словно они царапнули горло изнутри.
Я уже хотела ответить, но тут послышались шаги, голос тётушки, чей-то смех, и Евгения выпрямилась и прямо у меня на глазах её лицо снова стало светским.
– Возвращайтесь в гостиную, Ольга, – сказала она. – Нравоучения вам совершенно не идут.
– А вам, кажется, не очень идут некоторые поступки, – попыталась съязвить я.
На этот раз улыбка Евгении стала почти усталой.
– Возможно. Но мне многое не идёт. Я к этому давно привыкла. – И прошла мимо.
От неё пахло дорогими духами – чем-то цветочным, терпким, едва горчащим. И ещё кое-чем, чего никакие духи никогда полностью не скроют. Холодным потом и страхом.