Глава 10
Я должен был предвидеть.
В моем деле предвидение — это вопрос жизни и смерти. Ты должен просчитывать каждого врага, каждую угрозу, каждую возможность удара в спину. Я просчитал Верещагина. Я думал, что он сломлен, что он боится, что он не посмеет. Я ошибся.
Старый дурак решил, что может вернуть то, что потерял. Что если убрать меня — бизнес вернется к нему, дочь освободится, жизнь наладится. Он забыл только одно: если убрать меня, его дочь останется без защиты. И без мужа. И без денег. И без будущего.
Но старикам свойственно забывать.
Покушение случилось в четверг, в семь вечера. Мы с Полиной возвращались из ресторана — я хотел вывести ее в люди, показать, что она не пленница, а хозяйка. Она была в темно-синем платье, волосы распущены. Красивая. Спокойная. Почти счастливая.
— Завтра я хочу съездить в Питер, — сказала она в машине. — Навестить маму.
— Нет, — ответил я.
— Почему?
— Потому что еще не время.
— Когда будет время?
— Когда я скажу.
Она замолчала, отвернулась к окну. Я знал, что она злится, но не мог рисковать. Ее мать — единственный человек, который мог бы настроить Полину против меня окончательно. Я не был готов к этой битве.
Мы въехали во двор. Охрана — два человека у подъезда, один на парковке. Все как обычно.
Я вышел из машины, подал руку Полине. Она вышла, не глядя на меня, поправила платье.
— Илья, — сказал Палыч, выходя из тени. — Нужно поговорить.
— Потом, — ответил я.
— Срочно.
Я повернулся к Полине:
— Иди в квартиру. Я поднимусь через пять минут.
Она кивнула и пошла к подъезду.
Я шагнул к Палычу.
— Что случилось?
— Верещагин, — сказал Палыч. — Наши перехватили разговор. Он нанял киллера. Бывшего, из Чечни. Деньги перевел вчера.
— Цель?
— Ты. Или она. Точно не поняли. Будь осторожен.
Я кивнул. В голове уже крутились варианты — как обезвредить, где искать, кого наказать. Я не боялся киллеров. Я сам был страшнее любого киллера.
— Усиль охрану, — сказал я. — И проследи за Верещагиным. Не спускай глаз.
— Сделаю.
Я повернулся к подъезду. Полина уже зашла внутрь. Стеклянные двери еще не закрылись.
— Полина! — крикнул я. — Подожди!
Она обернулась.
В этот момент я услышал выстрел.
Я не видел, откуда стреляли. Звук — хлопок, как от разорвавшейся петарды — пришел сверху, с крыши соседнего дома. Пуля просвистела мимо моего уха — сантиметры, волосок — и ударила в стеклянную дверь подъезда. Стекло разлетелось вдребезги.
— Ложись! — заорал я, бросаясь к Полине.
Но она не успела. Вторая пуля — или первая, я не понял, все смешалось — попала ей в плечо. Правое. Она вскрикнула, пошатнулась и начала падать.
Я подхватил ее, прижал к себе, упал на асфальт, закрывая своим телом. Палыч и его люди уже открыли ответный огонь — туда, на крышу, откуда стреляли. Я слышал выстрелы, крики, звон разбитого стекла. Но главным звуком был ее голос.
— Больно, — прошептала Полина. — Илья, больно.
— Терпи, — сказал я. — Терпи, слышишь?
Я посмотрел на ее плечо. Платье было темным, но я видел, как по ткани расползается пятно — более темное, чем сам темно-синий шелк. Кровь.
— Палыч! — заорал я. — Машину! В больницу!
— Илья, там еще стреляют, — крикнул он в ответ.
— Мне плевать! Машину!
Палыч подогнал «Мерседес» вплотную. Я подхватил Полину на руки (она была легкой, слишком легкой) и закинул на заднее сиденье. Сам сел рядом, прижимая ее к себе, зажимая рану рукой.
— Гони! — сказал Палычу.
Мы рванули с места. Сзади все еще стреляли — наши добивали киллера. Мне было плевать. Главное было здесь — в моих руках, бледная, с закрытыми глазами.
— Не умирай, — сказал я. — Пожалуйста. Не умирай.
— Я не умираю, — прошептала она. — Это царапина.
— Царапины не кровоточат так.
— У тебя богатый опыт? — усмехнулась она сквозь боль.
— Заткнись и держись.
Я прижал ее крепче. Она уткнулась лицом мне в грудь, и я чувствовал, как дрожит ее тело — от боли, от страха, от шока.
— Я ненавижу тебя, — прошептала она.
— Знаю, — ответил я. — Ненавидь. Только живи.
В больнице — нашей, подпольной, для своих — врачи работали быстро. Пуля прошла касательно, задела мышцу, но не задела кость и артерию. Кровь остановили, рану зашили, наложили повязку. Сказали, что через две недели будет как новенькая.
Я сидел в коридоре, смотрел на свои руки — в крови, ее крови — и чувствовал, как внутри закипает ярость. Холодная, чистая, как лезвие ножа.
Верещагин.
Старый дурак.
Он посмел. Он нанял убийцу. Он стрелял в меня — и попал в нее.
Я встал. Пошел к выходу.
— Илья, — сказал Палыч, перехватывая меня. — Не надо. Сначала разберемся.
— Я разберусь, — ответил я. — Лично.
— Она не простит, — напомнил Палыч.
Мне было плевать.
Я приехал к Верещагину через час.
Он был дома. Сидел в своем кабинете, пил коньяк, смотрел телевизор. Увидел меня, побледнел, но не встал.
— Живой, — сказал он. — Я слышал, ты жив.
— А дочь? — спросил я, закрывая дверь. — О дочери ты подумал?
— Дочь? — он усмехнулся. — Ты забрал ее. Она твоя забота.
— Она ранена, — сказал я, подходя ближе. — В плечо. Твой киллер стрелял в меня, но попал в нее. Она могла умереть.
Он побледнел еще сильнее. Глаза расширились.
— Я не… я не приказывал стрелять в нее, — прошептал он. — Я сказал — только в тебя.
— Киллер не разбирает, — сказал я. — Киллер стреляет. А ты заказал выстрел. Ты — убийца своей дочери.
Я вытащил пистолет.
— Нет, — прошептал Верещагин. — Илья, нет. Я не хотел. Я не знал.
— Ты знал, — сказал я. — Ты знал, что она будет рядом. Ты знал, что она может пострадать. Тебе было плевать. Тебе важно было только твое дело, твои деньги, твоя шкура.
Я взвел курок.
Дверь открылась.
— Не надо, — сказала Полина.
Она стояла на пороге. Бледная, с перевязанным плечом, в больничной рубашке, поверх которой был накинут мой пиджак. В руке — пистолет. Мой запасной, который она нашла в машине? Или который дал Палыч? Не важно.
— Полина, — сказал я. — Уйди.
— Нет, — ответила она. — Я не дам тебе убить его.
— Он стрелял в тебя.
— Он стрелял в тебя, — поправила она. — Я просто оказалась на линии огня. Это не покушение на меня. Это покушение на тебя. И твоя месть не вернет мне здоровье.
— Я не ради мести, — сказал я. — Я ради того, чтобы он больше никогда не посмел.
— Он не посмеет, — сказала Полина. — Я позабочусь.
Она подошла к отцу. Тот сидел, вжавшись в кресло, дрожал как осиновый лист.
— Папа, — сказала она. — Ты дурак. Ты продал меня, чтобы спасти себя. А теперь пытаешься убить человека, который меня защищает. Не потому что он хороший, а потому что без него у меня ничего нет.
— Дочка, — прошептал он. — Я не хотел…
— Ты много чего не хотел, — сказала она. — Ты не хотел уходить от нас. Не хотел бросать маму. Не хотел, чтобы я выходила за него. Но ты сделал это. Все это. И теперь, когда ты чуть не убил меня, ты говоришь «не хотел»? Поздно.
Она повернулась ко мне.
— Илья, убери пистолет.
— Нет, — сказал я.
— Убери, — повторила она. — Или я выстрелю.
— В кого?
— В себя.
Я замер.
— Ты блефуешь, — сказал я.
— Я не блефую никогда, — ответила она моими словами. — Ты сам меня научил.
Она поднесла пистолет к своему виску.
— Если ты тронешь его — я убью себя. Вдвоем мы останемся ни с чем. Ты — без меня, я — без него, он — без жизни. Игра не стоит свеч, Илья.
Я смотрел на нее. На ее бледное лицо, на перевязанное плечо, на руку с пистолетом, которая не дрожала. Она была серьезной. Я видел это по ее глазам — серо-зеленым, холодным, как хмель в зимнем саду.
— Ты не сделаешь этого, — сказал я, но в голосе уже не было уверенности.
— Сделаю, — сказала она. — Я скорее умру, чем позволю тебе стать убийцей моего отца. Даже если он это заслужил.
— Он заслужил, — сказал я.
— Это не тебе решать.
Мы смотрели друг на друга. Между нами — пистолет у ее виска, пистолет в моей руке, и отец, сжавшийся в кресле, как затравленный зверь.
Я выдохнул.
— Хорошо, — сказал я и опустил пистолет.
— Обещай, что не тронешь его, — сказала она.
— Обещаю, — ответил я.
— Поклянись.
— Клянусь хмелем, — сказал я. — Клянусь татуировкой на ребрах. Клянусь твоей жизнью. Я не трону твоего отца.
Она опустила пистолет. Сделала шаг назад, пошатнулась — сказалась потеря крови, слабость. Я подхватил ее.
— Ты дура, — сказал я. — Настоящая дура.
— Я знаю, — ответила она. — Но это моя семья. Даже такая.
Я посмотрел на Верещагина. Он сидел, уткнувшись лицом в ладони, и плакал — тихо, мерзко, как плачут предатели, когда их ловят на лжи.
— Убирайся из Москвы, — сказал я ему. — Сегодня же. Уезжай в Питер, или в Тверь, или куда хочешь. Но чтобы я тебя не видел. Если увижу — забуду о клятве.
Он закивал, вскочил, выбежал из кабинета.
Мы остались вдвоем.
Я держал Полину, чувствовал, как она дрожит — от слабости, от напряжения, от всего, что произошло.
— Ты могла умереть, — сказал я.
— Но не умерла, — ответила она.
— Если бы ты выстрелила в себя…
— Я бы не выстрелила, — призналась она. — Я блефовала. Но ты не знал.
Я усмехнулся.
— Умная девочка.
— Женщина, — поправила она.
— Женщина, — согласился я. — Моя женщина.
Она не ответила. Но не отстранилась.
Я привез ее домой — в нашу квартиру. Уложил в кровать, принес хмельной чай. Она пила маленькими глотками, глядя в стену.
— Ты злишься? — спросила она.
— Да, — честно ответил я.
— На меня?
— На тебя — нет. На себя — да. Я не уберег тебя.
— Ты не можешь уберечь меня от всего, Илья. Я не вещь в сейфе. Я живой человек.
— Знаю, — сказал я. — Но я хотел бы запереть тебя в сейфе. Чтобы с тобой ничего не случилось.
— Тогда я задохнусь, — сказала она.
— Лучше задохнуться, чем быть убитой, — сказал я.
— Это тебе решать? — спросила она, глядя на меня.
Я промолчал.
Она допила чай, поставила чашку.
— Илья, — сказала она.
— Да?
— Ты впервые уступил. В жизни. Не врагу. Не обстоятельствам. Мне.
— Да, — кивнул я.
— Почему?
— Потому что хмель в моей крови кричит о тебе, — сказал я. — Громче, чем я сам. Громче, чем моя ярость. Громче, чем желание убить.
— Это любовь? — спросила она.
— Я не знаю, что это, — ответил я. — Я никогда не любил. Но если любовь — это когда ты готов отпустить убийцу своей женщины только потому, что она просит, — значит, да. Это любовь.
Она отвернулась.
Я лег рядом, не касаясь. Смотрел на ее затылок, на рыжие волосы, рассыпанные по подушке.
— Полина, — сказал я.
— Что?
— Спасибо, что не дала мне убить его.
— Я не для тебя старалась, — ответила она.
— Знаю, — сказал я. — Для себя. Чтобы не жить с грузом.
— Да.
— Ты сильная, — сказал я. — Сильнее меня.
— Не льсти, — ответила она.
— Я не лещу. Я говорю правду. Я не умею льстить.
Она замолчала. Через минуту я услышал, как ее дыхание стало ровным — она уснула.
Я лежал и смотрел в потолок. В моей груди, под татуировкой с хмелем, пульсировала боль. Не физическая. Другая.
Я впервые уступил. Не из слабости. Из страха потерять.
И понял, что отныне она — моя главная слабость.
Мой хмель.
Моя погибель.
И мое спасение.
Утром она проснулась от того, что я гладил ее по голове.
— Ты не спишь? — спросила она хриплым голосом.
— Не сплю.
— Опять?
— Опять. Думаю.
— О чем?
— О тебе.
Она села, поморщилась от боли в плече.
— Что именно?
— О том, что ты стала моей совестью, — сказал я. — Раньше я не знал, что это такое. Совесть. Я думал, это слабость. Теперь понимаю — это сила.
— Не заговаривай мне зубы, — сказала она. — Я все равно тебя ненавижу.
— Знаю, — улыбнулся я. — Но ты меня спасаешь. И это важнее ненависти.
Она встала, пошла на кухню. Я смотрел, как она наливает себе чай — хмельной, конечно. Как ее рука дрожит, когда она подносит чашку к губам. Как она кусает губу, когда боль в плече напоминает о себе.
— Полина, — позвал я.
— Мм?
— Что бы ты делала, если бы я отпустил тебя сегодня?
Она задумалась.
— Уехала бы к маме, — сказала она. — Рассказала бы ей все. Поплакала. Попросила прощения за то, что не сказала раньше.
— А потом?
— А потом вернулась бы, — тихо сказала она. — Потому что без тебя я уже не могу. Как без хмеля.
Я подошел к ней, обнял — осторожно, не задевая раненое плечо. Она не отстранилась.
— Ты мой хмель, Полина, — сказал я ей в макушку. — И я не отпущу тебя. Никогда.
— Знаю, — ответила она.
И я почувствовал, как ее рука — здоровая, левая — обвила мою талию.
Впервые за все время.
Сама.
Без принуждения.
Хмель вьется.