Глава 9

Глава 9

Это случилось через две недели после того, как я поймала его на лжи — или он поймал меня на попытке побега. Я уже не помнила, кто кого. Мы запутались в этой хмельной паутине так, что разобрать, где правда, а где игра, было невозможно.

Он стал другим.

Не ласковым — нет, Илья не умел быть ласковым. Но он перестал быть грубым. Он больше не брал меня силой — после той ночи, когда я плакала, он не прикасался ко мне как к жене. Мы спали в одной постели, но между нами лежала пропасть из подушек, которые я выстраивала каждую ночь. Он не жаловался. Не требовал. Просто лежал на своей половине и смотрел в потолок, пока я не засыпала.

А я засыпала под запах хмеля — его татуировка на ребрах еще не зажила до конца, пахла мазью и йодом, но сквозь эти запахи пробивался тот самый, терпкий, горький, пьянящий.

Хмель.

Он был везде. В чае, который я заваривала по вечерам (без снотворного — я дала слово, и я держала его). В салфетках, которыми он вытирал руки после ужина. В его одежде, в его волосах, в его дыхании.

Я ненавидела этот запах. Но я уже не могла без него дышать.

В тот день он вернулся домой раньше обычного — часа в три. Я была на кухне, читала книгу — мать прислала посылку с питерскими романами, и я перечитывала «Мастера и Маргариту» в сотый раз. Услышала, как хлопнула входная дверь, и замерла.

Шаги были тяжелыми. Не такими, как всегда. Илья всегда ходил бесшумно — как зверь, который крадется за добычей. Но сейчас я слышала, как он переставлял ноги, как тяжело дышал, как опирался на стену в коридоре.

— Илья? — позвала я, вставая.

— Все нормально, — ответил он, но голос был глухим, с каким-то надрывом.

Я вышла в коридор и увидела его.

Он стоял, прислонившись к стене, лицо его было бледным, как мел, на лбу выступила испарина. Правая рука прижимала левый бок — туда, где под сердцем цвел свежий хмель.

— Что с тобой? — спросила я, подходя ближе.

— Ничего, — сказал он. — Старая рана. Открылась.

— Какая рана?

— Пулевая. Год назад. Думал, зажило. Видимо, нет.

Он сделал шаг и чуть не упал. Я подхватила его — инстинктивно, не думая. Он оперся на меня, тяжелый, как мешок с камнями, и я почувствовала, какой он горячий.

— У тебя температура, — сказала я.

— Бывает, — пробормотал он.

— Когда ты был у врача?

— Давно.

— Как давно?

Он не ответил.

Я помогла ему дойти до спальни, уложила на кровать. Он не сопротивлялся — это было страшнее всего. Илья Архипов, который никогда не показывал слабости, лежал передо мной, бледный, мокрый от пота, и смотрел на меня затуманенными глазами.

— Не надо врача, — сказал он, будто прочитав мои мысли. — Не люблю врачей.

— Тебе нужна помощь, — сказала я.

— Мне нужна ты, — ответил он. И закрыл глаза.

Я не знала, что делать.

В аптечке были антибиотики, бинты, антисептики — все, что нужно для первой помощи. Но я не была врачом. Я была фитотерапевтом-любителем, который знал только о хмеле и ромашке.

Хмель.

Я посмотрела на его бок — там, где под футболкой скрывалась старая рана. Осторожно подняла край ткани.

Рана была не новой. Белый, гладкий шрам, похожий на улыбку, — пуля вошла и вышла, оставив два аккуратных отверстия. Но вокруг шрама кожа была красной, горячей, набухшей. Инфекция. Застарелая, которая дремала годами и вдруг проснулась.

— Гной, — сказала я вслух.

— Знаю, — прошептал он. — Прорвет само.

— Не прорвет. Нужно вытягивать.

Он открыл глаза, посмотрел на меня. В его взгляде было что-то новое — не властность, не насмешка. Беспомощность.

— Ты умеешь? — спросил он.

— Хмель, — ответила я. — Припарки. Мама учила.

— Моя бабка тоже, — слабо улыбнулся он. — Значит, судьба.

Я пошла на кухню.

Руки дрожали, когда я доставала сухие шишки хмеля — те самые, что привезла из Питера. Мамины, собранные в августе, пахнущие детством и домом. Добавила ромашку — противовоспалительное, и календулу — для заживления. Залила кипятком, накрыла полотенцем, дала настояться.

Через десять минут я сцедила воду, а размякшие травы завернула в марлю. Припарка получилась горячей, ароматной — пахло хмелем, аптекой и чем-то древним, бабушкиным.

Я вернулась в спальню.

Илья лежал с закрытыми глазами, тяжело дышал. Я села на край кровати, осторожно приложила припарку к его боку.

Он дернулся, застонал.

— Терпи, — сказала я. — Поможет.

— Ты моими же словами, — прошептал он, не открывая глаз.

— Я помню.

Я держала припарку, чувствуя, как тепло проникает в его кожу, как хмель начинает работать — вытягивать гной, снимать воспаление, убирать жар. Его дыхание постепенно выравнивалось, напряжение в теле спадало.

— Спасибо, — сказал он.

— Не за что, — ответила я. — Я не для тебя стараюсь. Я для себя. Если ты умрешь, меня посадят за соучастие.

— Врешь, — сказал он, открывая глаза. — Ты бы не стала лечить врага.

— А ты мне враг?

— А кто?

— Не знаю, — честно ответила я. — Но точно не друг.

Он усмехнулся — криво, из-за шрама, но в этой усмешке не было насмешки.

— Ты хорошая, Полина. Добрая. Даже с теми, кто тебя обидел.

— Не путай доброту с жалостью, — сказала я. — Я тебя жалею. Как собаку бездомную. А доброта здесь ни при чем.

— Жалей, — согласился он. — Лишь бы не уходила.

Я промолчала.

Я меняла припарку каждые полчаса. К вечеру опухоль немного спала, температура снизилась — с 39 до 38. Но он все еще был слабым, бледным, и глаза его смотрели сквозь меня, как будто он был не здесь, а где-то далеко.

— Нужно вызвать врача, — сказала я.

— Нет, — ответил он тверже, чем прежде. — Мои врачи — в розыске. Твои врачи — не мои люди. Вызовешь — умрут оба.

— Шантажист, — бросила я.

— Бизнесмен, — поправил он.

Я не стала спорить.

Ночью ему стало хуже.

Он метался в постели, скидывал одеяло, бормотал что-то неразборчивое. Я сидела рядом, меняла мокрые полотенца на лбу — температура снова подскочила до 39,5. Глаза его были закрыты, но веки дрожали, как у спящего, которому снится кошмар.

— Мама, — вдруг сказал он.

Я замерла.

— Мама, не уходи… — прошептал он. — Я буду хорошим… не оставляй меня…

Я смотрела на него — большого, страшного, который держал в страхе целый город, — и видела маленького мальчика, которого бросила мать. И которого бабка лечила хмелем, чтобы он спал спокойно.

— Мама, — повторил он, и голос его сломался.

Я взяла его за руку. Он сжал мои пальцы — сильно, до боли, как утопающий хватается за соломинку.

— Мама, — прошептал он в бреду.

— Я здесь, — сказала я тихо. — Я рядом.

Я не знала, зачем я это сказала. Может быть, потому что он был беспомощным. Может быть, потому что в этой темноте, под запах хмеля, границы между врагом и союзником стирались. Может быть, потому что я устала ненавидеть.

Я гладила его по голове — жесткие короткие волосы кололись, как щетина. Он затих. Дыхание стало ровнее.

— Не бросай меня, — прошептал он уже почти без сознания.

— Не брошу, — ответила я.

И сама не знала, вру или говорю правду.

Он проспал до утра.

Я не спала всю ночь — сидела в кресле у кровати, смотрела на его лицо, слушала его дыхание. В какой-то момент я задремала, но ненадолго — проснулась от того, что он пошевелился.

Было раннее утро, солнце только начинало пробиваться сквозь шторы. Илья лежал с открытыми глазами и смотрел на меня.

Не так, как раньше. Не как на добычу, не как на трофей, не как на вещь, которую можно купить и продать. Он смотрел на меня так, будто видел впервые. Будто я была не пленницей, не женой по принуждению, а человеком.

— Ты не спала, — сказал он. Голос был хриплым, но твердым.

— Спала, — ответила я. — Немного.

— Ты сидела со мной всю ночь.

— Да.

— Зачем?

Я пожала плечами.

— Ты звал маму. Ты был один. Я не могла уйти.

Он молчал. Смотрел на меня — долго, пристально, как будто искал на моем лице признаки лжи.

— Я называл тебя мамой? — спросил он.

— Да, — ответила я. — Несколько раз.

— Ненавижу это слово.

— Знаю.

Он отвернулся к стене. Я видела, как напряглись его плечи, как сжались кулаки на одеяле. Он был уязвим — и ненавидел себя за это.

— Ты не мама, — сказал он глухо. — Ты — Полина. Моя жена.

— По бумаге, — напомнила я.

— По бумаге, — согласился он. — Но сегодня ночью ты была больше, чем женой. Ты была… — он запнулся, подбирая слова. — Ты была человеком, которому не все равно.

— Мне не все равно, — признала я. — Я не хочу, чтобы ты умер. Это не значит, что я тебя люблю.

— Я не прошу любви, — сказал он, поворачиваясь ко мне. — Я прошу… не знаю. Не уходить. Быть рядом. Лечить меня хмелем, если я заболею. Ругаться, если я буду вести себя как козел. Спать в моей постели — даже если между нами подушки.

— Ты просишь слишком много, — сказала я.

— Я прошу слишком мало, — возразил он. — Я прошу тебя быть собой. И не убегать.

Мы смотрели друг на друга. Между нами не было стены из подушек — они остались на его половине, смятые, забытые. Не было ненависти — только усталость, странная близость и запах хмеля, который витал в комнате как живой.

— Как твой бок? — спросила я.

— Лучше, — ответил он. — Твои припарки помогли.

— Нужно продолжать. И антибиотики. И врач, но ты не хочешь.

— Не хочу, — кивнул он. — Буду лечиться у тебя.

— Я не врач.

— Ты — Полина, — сказал он. — Этого достаточно.

Я встала, поправила одеяло, коснулась его лба. Температура спала — 37,5. Не норма, но уже не опасно.

— Я принесу завтрак, — сказала я. — И новую припарку.

— Полина, — окликнул он, когда я уже была у двери.

— Да?

— Спасибо.

Я обернулась. Он смотрел на меня — и в его глазах не было ничего, кроме благодарности. И — может быть — чего-то еще. Того, чему я боялась дать имя.

— Завтрак будет через десять минут, — сказала я и вышла.

На кухне я прислонилась к стене и закрыла глаза. Руки дрожали. Не от страха — от того, что я чувствовала. Что-то новое, странное, незнакомое.

Он был болен. Беспомощен. Звал маму. И я, его пленница, сидела у его постели и лечила его хмелем, потому что не могла иначе.

Хмель лечил его. И лечил меня — от ненависти.

И это было страшнее всего.

Следующие три дня я выхаживала его.

Он был плохим пациентом — капризным, нетерпеливым, отказывался от лекарств, требовал, чтобы я сидела рядом, когда меняла повязки. Но я видела, как ему больно, как он борется с этой болью, как боится показать слабость.

— Ты мог бы сказать Палычу, — заметила я однажды, меняя припарку. — Он привез бы тебе врача.

— Палыч — мой человек, — ответил Илья. — Но он не мой доктор. А ты — мой хмель. Ты лечишь лучше.

— Лесть — плохое лекарство.

— А я не лечу, — усмехнулся он. — Я говорю правду.

К вечеру третьего дня опухоль почти сошла, гной вышел, температура стала нормальной. Илья окреп, но все еще был слабым — много спал, ел с аппетитом, не приставал ко мне с требованиями.

Он изменился. Или я изменилась? Я уже не знала.

Мы сидели на кухне — он пил чай (обычный, черный, без хмеля — я запретила хмель, пока он не поправится), я читала книгу. Молчали. Не враждебно — как-то по-домашнему, что ли.

— Полина, — сказал он.

— Мм?

— Ты бы ушла, если бы я не держал?

Я подняла глаза.

— Что значит «не держал»?

— Ну, если бы я сказал: можешь идти. Дверь открыта. Охраны нет. Ты бы пошла?

Я задумалась.

— Раньше — да, — ответила я честно. — В первый же день.

— А сейчас?

— Не знаю, — сказала я. — Я привыкла. К этой квартире. К запаху хмеля. К тебе.

— К тебе — это хорошо или плохо?

— Не знаю, — повторила я. — Может, и то, и другое.

Он кивнул, как будто ждал этого ответа.

— А если бы я тебя отпустил? Прямо сейчас? Что бы ты сделала?

Я положила книгу.

— Ты не отпустишь.

— А если?

— Тогда я собрала бы рюкзак и поехала в Питер. К маме. Рассказала бы ей, что вышла замуж за бандита. Поплакала бы. Поспала бы в своей старой комнате. А через неделю, наверное, вернулась бы.

Он поднял бровь.

— Вернулась?

— Да. — Я не верила своим словам, но они лились сами собой. — Потому что здесь хмель. И потому что ты не дал мне умереть, когда я болела. И потому что я не дала умереть тебе. Мы теперь связаны, Илья. Не только контрактом, не только свадьбой. Хмелем.

— Ты говоришь как моя бабка, — усмехнулся он.

— Может, это комплимент.

— Это правда.

Он допил чай, поставил чашку.

— Я не отпущу тебя, — сказал он. — Даже если ты захочешь уйти. Но я хочу, чтобы ты знала: если однажды ты скажешь, что уходишь по своей воле, без принуждения, без страха — я открою дверь сам.

— Ты блефуешь, — сказала я.

— Я не блефую никогда, — ответил он. — Запомни.

Он встал, пошел в спальню. Через минуту я услышала, как он включил душ.

Я сидела на кухне, смотрела на остывший чай в своей чашке и понимала, что он прав. Я не уйду. Не потому что не могу. А потому что не хочу.

Хмель вьется там, где его не сеяли. Он вьется и в моей груди.

И я не знала, как остановить это.

Утром, когда я проснулась, его не было в постели.

Я села, огляделась. На прикроватной тумбочке стояла чашка с хмельным чаем — горячим, свежезаваренным. И записка.

«Уехал по делам. Вернусь вечером. Пей чай. Спасибо, что не дала умереть. Твой хмель».

Я взяла чашку, сделала глоток. Горько. Терпко. Как он.

Я больше не ненавидела этот вкус.

Я боялась, что начинаю его любить.