Глава 13
Билеты лежали в ящике прикроватной тумбочки три дня.
Я открывала его каждый вечер, смотрела на них, трогала пальцами глянцевую бумагу. Москва — Лиссабон. 15 октября, 22:45. Места у окна. Обратный билет не был куплен — он хотел, чтобы я сама решила, возвращаться или нет.
Лиссабон. Океан. Солнце. Узкие улочки, по которым можно бродить часами, никого не боясь. Свобода, которую я так долго ждала.
И Макс. Макс, который ждал на границе — мы договаривались, что он встретит меня в Бресте, а оттуда мы поедем в Польшу, потом в Германию, потом — куда глаза глядят. Он был готов бросить институт, работу, все. Ради меня.
Я должна была радоваться. Должна была собирать вещи, писать прощальную записку, заказывать такси.
Но я не делала ничего.
Я сидела на кухне, варила хмельной чай — без снотворного, чистый, по маминому рецепту — и смотрела на его руки. На татуировку, которая обвивала запястье. На свежие царапины от хмеля — те, что он нанес себе сам, чтобы не ударить меня. Они уже заживали, превращались в тонкие белые полоски, но я помнила кровь. Помнила, как он резал руку о колючки, потому что любил меня слишком сильно, чтобы сделать больно.
Он сидел напротив, пил свой чай — черный, без хмеля, потому что я запретила ему пить хмель до полного заживления татуировки. Смотрел на меня своими черными глазами, в которых уже не было ни холода, ни подозрения. Была только усталость и какая-то странная, почти детская благодарность за то, что я все еще здесь.
— Ты сегодня странная, — сказал он.
— Почему? — спросила я.
— Молчишь. Обычно ты болтаешь, когда нервничаешь.
— А я и нервничаю, — призналась я.
— Из-за чего?
Я посмотрела на него долго, пристально. Потом встала, подошла к плите, налила чай ему — хмельной, вопреки запрету. Поставила перед ним.
— Пей, — сказала я.
— Ты же говорила, нельзя. Татуировка...
— Татуировка зажила, — сказала я. — А мне нужно, чтобы ты был спокоен. Чтобы слушал.
Он взял чашку, сделал глоток. Поморщился — горечь.
— Говори, — сказал он.
Я села напротив, сложила руки на столе.
— Давай начистоту, — сказала я. — Ты похитил меня. Сломал мою жизнь. Ты угрожал моему отцу, заставил его подписать договор, женился на мне против моей воли. Ты был груб в первую брачную ночь. Ты держал меня в золотой клетке, в которой я задыхалась.
Он молчал. Только пальцы сжались вокруг чашки — сильнее, чем нужно.
— Но, — продолжила я, — я не могу представить утро без твоего храпа.
Он поднял бровь.
— Я не храплю, — сказал он.
— Храпишь. Когда спишь на спине. И я привыкла. Просыпаюсь, если ты не храпишь — думаю, ты умер или ушел. И мне страшно.
Он смотрел на меня так, будто видел впервые.
— Я не могу представить утро без запаха хмеля от твоей татуировки, — сказала я. — Он пахнет горечью и надеждой. Как ты.
— Полина, — сказал он. — Ты пьешь?
— Я серьезна, — оборвала я. — Дай закончить.
Он замолчал.
— Я не могу представить вечер без того, как ты заходишь с работы, усталый, злой, и первым делом смотришь — здесь ли я. Я привыкла быть центром твоего мира. И мне страшно, что, если я уйду, твой мир рухнет. Не потому что я такая важная. А потому что ты сделал меня важной.
— Ты важная, — сказал он. — Самая важная.
— Не перебивай, — сказала я. — Я хочу сказать главное.
Я встала, подошла к нему, села на край стола рядом с его чашкой.
— Я не уеду в Лиссабон, — сказала я. — Я не поеду к Максу. Я остаюсь.
Он не поверил.
Я видела это по его глазам — в них мелькнула искра надежды, но сразу погасла, задавленная годами недоверия, предательства, привычки, что никто не остается добровольно.
— Ты врешь, — сказал он. — Ты играешь. Как тогда. Чтобы усыпить мою бдительность и сбежать.
— Нет, — сказала я.
— Докажи, — сказал он.
Я встала. Отошла на шаг. Посмотрела на него — на его шрамы, на татуировку, которая виднелась из-под ворота футболки, на его черные глаза, в которых застыла боль.
— Я докажу, — сказала я.
Я расстегнула пуговицу на своей рубашке. Потом вторую. Третью. Рубашка была его, белая, хлопковая, та самая, в которой я спала первые дни. Я сняла ее, бросила на пол.
Осталась в белье — простом, хлопковом, без кружев. Шрамы от хмеля на моих руках и плечах уже побледнели, но были видны — белые полоски на загорелой коже.
Он смотрел на меня — не с вожделением, нет. С недоумением. С надеждой, которую боялся показать.
— Полина, что ты делаешь? — спросил он хрипло.
— Доказываю, — ответила я.
Я подошла к нему, села к нему на колени, обвила руками его шею. Он не тронул меня — застыл, как статуя, боясь спугнуть, боясь поверить.
— Илья, — сказала я. — Посмотри на меня.
Он посмотрел.
— Я не играю, — сказала я. — Я не вру. Я не хочу уходить. Я хочу быть здесь. С тобой. Даже если ты чудовище. Даже если ты сломал мою жизнь. Потому что ты дал мне новую. Другую. В которой есть хмель, и боль, и страх, и — кажется — любовь.
— Ты не можешь меня любить, — сказал он. — Я похитил тебя.
— А ты не можешь любить меня — я плевала тебе в лицо, — ответила я. — Но любишь. И я люблю. Наверное. Я не знаю, что такое любовь. Но если любовь — это когда не хочешь просыпаться без чужого храпа и запаха хмеля — значит, я люблю.
Я прижалась к нему. Грудью к его груди — к шрамам, к татуировке, к свежим царапинам под бинтами. Чувствовала, как бьется его сердце — быстро, сильно, как у зверя, который наконец-то нашел свою пару.
— Полина, — прошептал он. — Ты серьезно?
— Я никогда не была серьезнее, — ответила я.
Он обнял меня. Осторожно, как будто я была из хрупкого фарфора, который может разбиться от одного резкого движения.
— Я не заслужил тебя, — сказал он.
— Знаю, — ответила я. — Но ты получил меня. Похитил. А теперь я остаюсь добровольно. Считай, что ты меня удочерил.
Он засмеялся — впервые за долгое время настоящим смехом, без горечи и надрыва.
— Удочерил? — переспросил он.
— Или уженил. Не важно, — сказала я. — Важно, что я здесь. И никуда не уйду.
Он поцеловал меня. Не грубо, не жадно — нежно, как целуют самое дорогое, что есть в жизни.
Я ответила.
За окном шумел хмель — тот, что рос в саду у отца, тот, что царапал мне кожу в ночь побега, тот, что стал нашим символом, нашим ядом, нашим лекарством.
Хмель вьется.
И мы вьемся вместе с ним.
Ночью мы лежали в постели, и я гладила его татуировку — хмель на ребрах, под сердцем.
— Тебе не больно? — спросила я.
— С тобой — нет, — ответил он.
— Ты врешь.
— Немного, — признался он.
Я провела пальцами по линиям, по шишкам, по листьям. Татуировка была почти зажившей — краска въелась в кожу, стала частью его, как хмель стал частью меня.
— Я никогда не думала, что буду гладить татуировку мужчины, — сказала я.
— А я не думал, что буду лежать с женщиной, которая плюнула мне в лицо и осталась, — ответил он.
— Мы команда, — сказала я.
— Команда? — усмехнулся он.
— Да. Ты — хмель. Я — хмель. Мы душим друг друга, но без друг друга мы не можем.
Он повернулся ко мне, посмотрел в глаза.
— Полина, — сказал он. — А что если я когда-нибудь отпущу тебя? По-настоящему. Дверь открою. Охрану уберу. Билеты дам. Ты уйдешь?
— Нет, — ответила я.
— Почему?
— Потому что я уже ушла, — сказала я. — Из своей прошлой жизни. Из Питера. От мамы. От Макса. Я ушла в ту секунду, когда решила остаться. И теперь мой дом здесь. Рядом с тобой.
Он прижал меня к себе, уткнулся носом в мои волосы.
— Ты пахнешь хмелем, — сказал он.
— Это ты им пахнешь, — ответила я. — Я просто впитала твой запах.
— Значит, мы теперь пахнем одинаково.
— Значит, мы теперь одно целое, — сказала я.
Он заснул первым — я слышала, как его дыхание стало ровным, как замедлилось сердце. Я лежала и смотрела на него — на его лицо, расслабленное во сне, без маски монстра. Он был красивым. Не той красотой, которой любуются в музеях, а той, которая заставляет забыть о страхе. Шрам на скуле делал его уязвимым. Татуировка — живым. Его руки, обнимающие меня, — настоящим.
Я поцеловала его в лоб.
— Спи, мой хмель, — прошептала я.
Он что-то пробормотал во сне — неразборчиво, но я поняла. Он сказал: «Не уходи».
Я никуда не ушла.
Я осталась.
Утром я проснулась от того, что он смотрел на меня.
— Ты долго смотрел? — спросила я сонно.
— Всю ночь, — ответил он. — Боялся, что проснусь — а тебя нет.
— Я здесь, — сказала я.
— Вижу.
Он провел рукой по моей щеке, по шраму от хмеля — тонкой белой полоске.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Я знаю, — ответила я.
— А ты меня?
Я помолчала. Потому что врать не хотелось, а правда была слишком сложной.
— Я учусь, — сказала я. — Каждое утро, просыпаясь рядом с тобой, я учусь тебя любить. Каждый вечер, засыпая в твоих объятиях, я учусь не бояться. Это трудно. Но я стараюсь.
— Этого достаточно, — сказал он.
— Я тоже так думаю, — ответила я.
Он улыбнулся — той улыбкой, которую я видела всего несколько раз. Человеческой, теплой, почти беззащитной.
— Сегодня я уезжаю по делам, — сказал он. — Вернусь вечером.
— Я сварю чай, — сказала я. — Хмельной. Без снотворного.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Он поцеловал меня и ушел.
Я осталась одна.
Села на кухне, сварила чай, налила себе чашку. Горько. Терпко. Как он.
И подумала о Максе.
Он ждал на границе. Я должна была позвонить, сказать, что не приеду. Но я не звонила. Не могла. Боялась, что услышу его голос — и передумаю. Или не передумаю, но сделаю больно.
Я написала сообщение.
«Макс. Прости. Я остаюсь. Живи свою жизнь. Не жди меня. П.»
Отправила. Выключила телефон.
Слезы текли по щекам. Не от жалости — от прощания. С прошлой жизнью, которая больше не вернется.
Я выбрала.
Хмель.
Вечером он вернулся, как обещал.
Я встретила его в своей комнате — не в его футболке, а в своем платье. С простыми волосами, без макияжа. С чашкой хмельного чая в руках.
— Ты не ушла, — сказал он.
— Я же обещала, — ответила я.
Он подошел, взял чашку, отпил. Поморщился — горечь.
— Привыкай, — сказала я. — Это мой сорт. Дикий. Но ты говорил, что одомашнишь меня.
— Передумал, — сказал он.
— Почему?
— Потому что дикий хмель лучше. Он живой. Настоящий. Домашний слишком сладкий.
— Ты сладкоежка? — спросила я.
— Нет, — ответил он. — Я любитель горечи. Как ты.
Он поставил чашку, обнял меня, прижал к себе.
— Полина, — сказал он.
— Да?
— Спасибо, что осталась.
— Спасибо, что дал мне выбор, — ответила я. — Даже если он был иллюзией.
— Он не был иллюзией, — сказал он. — Ты могла уйти. Билеты были настоящими. Охраны не было. Я проверил.
— Зачем?
— Чтобы знать: ты здесь не из страха. А по своей воле.
— Я здесь из хмеля, — сказала я. — Это сильнее страха.
Он поцеловал меня. Нежно. Как в тот раз, в машине. Как в первый раз.
Я ответила.
За окном шумел хмель — тот, что в саду у отца, тот, что царапал мне кожу, тот, что стал нашим домом.
Мы больше не убегали.
Мы пришли домой.
Перед сном я спросила:
— А что будет, если я когда-нибудь все-таки уйду?
Он помолчал. Потом ответил:
— Я не буду тебя искать.
— Почему?
— Потому что если ты уйдешь по своей воле, значит, я перестал быть твоим хмелем. А без этого я тебе не нужен.
— Ты всегда будешь моим хмелем, — сказала я. — Даже если уйду. Это не лечится.
— Тогда не уходи, — сказал он.
— Не уйду, — ответила я.
Я закрыла глаза и почувствовала, как его рука обвила мою талию. Как его дыхание смешивается с моим. Как хмель вьется между нами — невидимый, но ощутимый, как нить, которая связала нас навсегда.
Я больше не была пленницей.
Я была его хмелем.
А он — моим.
И это было самое страшное и самое прекрасное, что случалось в моей жизни.