Глава 4

Глава 4

После того как он уехал, я сидела за столом ещё полчаса.

Каша давно остыла, превратилась в серую липкую массу, но я заставила себя съесть её. Не потому что была голодна — желудок сжался в комок и не пропускал ничего. А потому что он сказал «ешь». И если он спросит — а он спросит, я была уверена — я должна буду ответить, что сделала, как он велел.

Послушная вещь.

Я вымыла тарелку, поставила её в сушилку. Оглядела кухню — огромную, светлую, стерильно чистую. Ни одной лишней вещи. Ни кружки, забытой на столе. Ни газеты. Ни крошки.

Дом человека, который не живёт здесь. Который просто спит и ест, а всё остальное время проводит в другом месте, в другой жизни, о которой я не должна знать.

Я вышла из кухни, прошла в гостиную. Тоже огромная — метров пятьдесят, не меньше. Диваны из чёрной кожи, журнальный столик из стекла, телевизор во всю стену. Камин — настоящий, дрова сложены аккуратной пирамидкой.

Я села на край дивана, положила руки на колени. Сидела и смотрела на огонь, который никто не зажигал.

Что мне делать? Он сказал: «в течение дня можешь делать что хочешь — но в пределах дома». Но что значит «что хочешь»? Смотреть телевизор? Читать книги? Сидеть и смотреть в стену?

Я боялась сделать лишнее движение. Боялась включить телевизор — вдруг он громкий. Боялась взять книгу с полки — вдруг это его личные вещи, а он запретил их трогать. Боялась пройти в туалет — вдруг не туда.

Я сидела на краю дивана и боялась чихнуть.

Потому что если я чихну — это будет звук. Если будет звук — кто-то услышит. Если кто-то услышит — возможно, это дойдёт до него. А если дойдёт — он подумает, что я веду себя шумно, нагло, не как вещь.

Я не чихала.

Я сидела и слушала дом. Он молчал. Абсолютная, ватная тишина. Ни скрипа половиц, ни гула труб, ни дыхания за стеной. Только моё сердце — слишком громкое, слишком живое для этого мёртвого пространства.

В какой-то момент мне показалось, что я слышу, как тишина звенит. Высокая, тонкая нота, от которой закладывает уши. Я зажала ладонями уши — звон не исчез. Это было внутри меня. Напряжение, скрученное в тугую пружину, вибрировало, не находя выхода.

День тянулся как резина.

Каждые десять минут я смотрела на часы. Десять утра. Половина одиннадцатого. Одиннадцать. Двенадцать. Час дня.

В час дня я рискнула — сходила на кухню, налила себе стакан воды. Выпила, стоя у раковины, чтобы не оставить следов. Потом долго тёрла край раковины сухой тряпкой — вдруг осталась капля. Потом проверила, ровно ли висит полотенце. Поправила. Отошла на шаг, посмотрела — ровно. Хорошо.

Я сходила с ума. Я это знала. Но не могла остановиться.

В два часа я позвонила маме. Она сказала, что Максима положили в палату, он поел, смотрит мультики, температура нормальная. Операция завтра в десять.

— Он спрашивал про тебя, — сказала мама. — Я сказала, что ты на работе.

— Спасибо, мам.

— Марина… ты уверена, что всё в порядке?

Я посмотрела на стены чужой кухни, на чужую плиту, на чужую посуду. Я сидела на чужом стуле, в чужой одежде, и мой голос звучал чужим.

— Всё хорошо, — сказала я. — Правда.

Я сбросила вызов и спрятала телефон в карман. Он сказал, что можно звонить только матери и в больницу. Я послушалась.

Но после звонка мне стало хуже. Голос Максима — даже не его голос, а мамин пересказ — разбередил что-то внутри. Я представила его в больничной палате, в полосатой пижаме, с капельницей в руке. Он маленький, худой, бледный. И он спрашивает: «А где мама?».

А мама в чужом доме, боится чихнуть.

Я закрыла лицо руками и просидела так полчаса. Без слёз. Глаза были сухими — организм экономил воду.

В четыре часа я снова села на диван. В пять — перешла в кресло у окна. В шесть — вернулась на кухню.

В семь он должен приехать к ужину. Я не знала, что готовить. Не знала, любит ли он мясо или рыбу. Не знала, есть ли у него аллергия. Не знала, какую посуду можно брать, а какую нельзя.

Я открыла холодильник. Он был полон — мясо, овощи, молоко, яйца, сыр. Продукты на неделю для большой семьи. Для меня и для него.

Я достала курицу, картошку, лук. Решила сделать суп и жаркое. Простые блюда, которые не испортишь.

Руки дрожали, когда я чистила картошку. Нож скользил по мокрой кожуре, я боялась порезаться. Не потому что было больно — потому что кровь. Если я порежусь, будет кровь. Если будет кровь — придётся сказать ему. А если сказать ему — он подумает, что я неуклюжая, никчёмная вещь, которая не может даже почистить картошку.

Я чистила медленно, почти задерживая дыхание. Каждое движение — выверенное, точное. Нож в руке — продолжение пальцев. Я представила, что я — робот. Что у меня нет эмоций, нет страха, есть только задача: приготовить ужин.

Это помогло. Немного.

Я не порезалась.

К семи часам ужин был готов. Суп на плите, жаркое в духовке. Я накрыла на стол — две тарелки, вилки, ножи, стаканы. Поставила хлеб, масло, солонку.

Села на своё место и стала ждать.

Минуты ползли. Я смотрела на стрелку часов — она двигалась рывками, застревала на каждой цифре. Без десяти семь. Без пяти. Семь.

Он опоздал.

Семь пять. Семь десять. Семь пятнадцать.

Я начала паниковать. Вдруг он не приедет? Вдруг он проверяет, буду ли я ждать? Вдруг он хочет, чтобы я позвонила? Но он не дал инструкций на этот случай. Он сказал «к семи» — значит, я должна сидеть и ждать.

Семь двадцать.

Я услышала, как заурчал двигатель за окном. Я выдохнула — так сильно, что закружилась голова. Хлопнула дверь машины. Потом входная дверь. Шаги в коридоре — тяжёлые, быстрые.

Я встала из-за стола, опустила руки по швам.

Он вошёл на кухню, остановился на пороге. Посмотрел на стол, на тарелки, на меня.

— Ты готовила? — спросил он.

— Да, — сказала я. — Суп и жаркое. Я не знала, что вы любите, поэтому…

— Садись, — перебил он.

Я села. Он сел напротив. Я ждала, пока он начнёт первый — я не знала правил. Может быть, он хотел, чтобы я подавала ему. Может быть, хотел, чтобы я ела вместе с ним.

Он взял половник, налил себе суп. Попробовал. Ни слова.

Я сидела, смотрела, как он ест. Жевал медленно, без звука. Ложку подносил ко рту ровно, не наклоняясь над тарелкой.

Он ел как робот. Или как человек, который привык есть в одиночестве и забыл, что еда может приносить удовольствие.

Я заметила его руки. Крупные, с широкими ладонями, короткими пальцами. На правой — татуировка, что-то сложное, что я не успела разобрать. На левой — шрам, старый, белый, через всю кисть.

Он работал этими руками. Убивал, наверное. Или просто жил. Я не знала.

— Ты не ешь? — спросил он, не поднимая глаз.

— Я… я не голодна, — сказала я.

— Ешь, — сказал он.

Я налила себе суп. Поднесла ложку ко рту — суп был горячим, вкусным. Я удивилась — я давно не готовила так хорошо. Наверное, от страха обострились все чувства.

Мы ели молча. Тишина была тяжёлой, давящей. Я слышала, как тикают часы на стене (я не заметила их раньше), как жужжит холодильник, как он жуёт.

После супа я подала жаркое. Он съел всё, даже не спросив, что это. Доел, отодвинул тарелку, посмотрел на меня.

— Нормально, — сказал он.

Это была похвала. Я поняла это по тому, как он сказал — сухо, без интонации, но без критики.

— Спасибо, — сказала я.

— Завтра операция? — спросил он.

— Да. В десять.

— Я позвоню в больницу. Узнаю, как прошло.

Я подняла глаза. Посмотрела на него. Он сидел напротив, огромный, спокойный, и говорил о моём сыне так, будто речь шла о погоде.

— Спасибо, — повторила я. Другого слова у меня не было.

Он кивнул, встал, вышел из кухни. Через минуту я услышала, как хлопнула дверь его кабинета.

Я осталась одна за столом, с грязной посудой, с недоеденным ужином.

Я вымыла всё, протёрла стол, убрала еду в холодильник. Всё так же тихо, аккуратно, чтобы он не услышал.

Вещь должна быть бесшумной.

***

Второй день был похож на первый.

Он уехал в девять, я осталась одна. Сидела на диване, смотрела в стену, боялась чихнуть. В час дня позвонила маме — она сказала, что Максима уже забрали на операцию, что она ждёт в коридоре, что врачи обещают позвонить, когда всё закончится.

— Я позвоню, как только узнаю, — сказала мама.

— Спасибо, мам.

Я положила телефон, сжала руки в кулаки.

Операция.

Мой маленький мальчик лежит на холодном столе, и врачи режут его тело, чтобы спасти жизнь. А я сижу в чужом доме, в дорогой одежде (я надела ту, что он купил — чёрные брюки и белую блузку, которые висели в шкафу, когда я проснулась), и жду.

Я ненавидела себя.

Я прошла в ванную, посмотрела в зеркало. На меня смотрела чужая женщина — бледная, с красными глазами, с трясущимися губами. Я не узнавала себя. За три дня я превратилась в тень. В функцию. В вещь.

Я умылась холодной водой. Щипало кожу, но это было приятно — хоть какое-то ощущение, кроме страха.

Я вернулась в гостиную, села на диван, включила телевизор. Минимальная громкость. Шепот.

Какая-то кулинарная передача. Женщина в ярком фартуке весело резала овощи и рассказывала, как важно добавлять любовь в еду. Я смотрела на неё и не понимала. Любовь? У меня не было любви. Была только сделка.

Я выключила телевизор. Тишина ударила по ушам.

В три часа он прислал сообщение: «К ужину будут гости. Накрой на четверых. Оденься прилично».

Я перечитала три раза. Гости. Четверо. Прилично.

Что значит «прилично»? Что значит «оденься»? В смысле — я должна быть там? Сидеть рядом с ним и его «братвой»? Быть частью его криминального ужина?

Я посмотрела в шкаф. Там висело несколько вещей — блузки, брюки, одно платье. Тёмно-синее, простое, длиной чуть ниже колена. Я достала его, надела. Волосы распустила — он в прошлый раз не сказал, но мне показалось, что так лучше. Туфли — на низком каблуке.

В зеркале — чужая женщина. Уставшая, бледная, но прилично одетая. Со стороны не скажешь, что она — вещь.

Я накрасила губы. Помада была в шкафчике в ванной — новая, дорогая, он купил и её. Я не хотела краситься. Чувствовала себя манекеном, которого наряжают для витрины. Но он сказал «прилично». А прилично — значит с помадой.

Я спустилась на кухню, начала готовить.

Руки двигались сами — нарезала, солила, перчила, ставила в духовку. Голова была пустой. Я не думала о том, что делаю. Я просто делала.

К шести часам всё было готово — салаты, горячее, десерт. Я накрыла на стол — на четверых. Поставила приборы, салфетки, бокалы.

В половине седьмого приехали гости.

***

Я слышала их, когда они вошли — громкие голоса, смех, хлопки по спинам. Трое. Мужчины. Все примерно его возраста — под сорок, все в дорогих костюмах, с массивными часами и золотыми перстнями.

Они прошли в гостиную — я слышала, как он сказал: «Проходите, сейчас поужинаем». Никто не представил меня. Никто не спросил, кто я.

Я стояла на кухне, у плиты, и ждала.

Через пять минут он вошёл.

— Иди в гостиную, — сказал он. — Сядь рядом со мной. Не разговаривай. Не смотри в глаза. Просто сиди.

Я кивнула, вытерла руки о полотенце, прошла в гостиную.

Они сидели на диванах, курили, пили виски. Когда я вошла, разговор прервался на секунду. Трое пар мужских глаз уставились на меня — оценивающе, нагло.

— А это кто? — спросил один — лысый, с мощной шеей и маленькими глазками.

— Не твоё дело, — сказал Зверь. — Садись, — кивнул мне.

Я села рядом с ним на диван. Близко — почти вплотную. Он положил руку на спинку дивана, за моей спиной. Жест собственника.

— Красивая, — сказал второй — рыжеватый, с веснушками и холодными глазами. — Где нашёл?

— Сказал же — не твоё дело, — Зверь усмехнулся. Усмешка была недоброй. — Язык прикуси, Серёжа.

Серёжа замолчал.

Я сидела, не двигаясь, не дыша. Чувствовала его руку за своей спиной — тяжёлую, горячую. Он не касался меня, но я чувствовала тепло его пальцев через ткань платья.

Разговор продолжился — о каких-то поставках, о людях, которые должны «приехать», о деньгах, которые кто-то кому-то не отдал. Я не вслушивалась — не должна была. Я была мебелью. Красивой, удобной, но мебелью.

Но слова всё равно влетали в уши. «Тот пацан из Саратова», «груз в четверг», «Рустам сказал, что если не отдадут — мокрое дело». Я делала вид, что не слышу. Смотрела в одну точку на стене, улыбалась, когда кто-то шутил.

Лысый — его, кажется, звали Витя — налил себе ещё виски, посмотрел на меня.

— А чего она молчит? — спросил он. — Язык проглотила?

— Она смирная, — сказал Зверь. — Я таких люблю.

Он погладил меня по плечу. Прикосновение было лёгким, почти невесомым, но я вздрогнула — всем телом, как от удара током.

— Боится, — усмехнулся Серёжа. — Ты её запугал, Андрей.

Андрей.

Я услышала его имя. Простое, обычное. Андрей. Не Зверь. Не «Андрей Сергеевич». Просто Андрей.

Я посмотрела на него. Он не смотрел на меня. Лицо — спокойное, глаза — ледяные. Но я знала теперь, как его зовут.

Андрей.

Имя не подходило ему. Слишком мягкое. Слишком человеческое.

— Ужин готов? — спросил он, повернувшись ко мне.

— Да, — сказала я.

— Подавай.

Я встала, пошла на кухню. Чувствовала их взгляды на своей спине. Особенно взгляд Серёжи — тяжёлый, масляный. Я знала такие взгляды. Илья смотрел так на официанток в ресторанах.

Я подала ужин — салаты, горячее, хлеб. Поставила всё на стол, разлила вино. Он не помогал. Не встал. Сидел на диване, смотрел, как я ношу тарелки туда-сюда.

— Садись, — сказал он, когда я закончила.

Я села на своё место — рядом с ним. Он взял вилку, начал есть. Остальные — тоже.

Я не ела. Сидела, смотрела в тарелку, ждала.

— Ты чего не ешь? — спросил лысый Витя.

— Она на диете, — сказал Зверь. — Женские штучки.

Они засмеялись. Я улыбнулась — вежливо, пусто.

Ужин длился два часа. Два часа я сидела рядом с ним, чувствовала его руку на спинке дивана, слушала разговоры, в которые не должна была вникать, и улыбалась, когда кто-то шутил.

Два часа я была его вещью.

Когда гости ушли, он сказал:

— Молодец. Не опозорила.

Я не знала, что ответить. Сказала «спасибо» — как попугай.

Он ушёл в кабинет. Я вымыла посуду, убрала кухню, поднялась к себе.

Дверь снова была открыта. Я не стала её закрывать.

***

Третий день был хуже всего.

Он не уехал утром. Сказал: «Сегодня работаю из дома. Будешь подавать кофе каждые два часа. Чёрный, без сахара».

Я кивала, запоминала.

Первые два раза я подала кофе идеально — в семь тридцать и в девять тридцать. Он пил, не глядя на меня, и возвращал пустую чашку.

В одиннадцать тридцать я снова пошла на кухню. Руки тряслись — я не спала третью ночь подряд, не ела нормально, не могла расслабиться ни на секунду. Я насыпала кофе в турку, поставила на плиту, ждала.

Кофе сбежал.

Я не заметила — смотрела в окно, думала о Максиме. Операция прошла успешно, мама звонила вчера вечером — врачи сказали, что всё хорошо, что новообразование удалили, что мальчик в реанимации, но стабилен.

Я выдохнула тогда впервые за три дня.

А сейчас кофе сбежал. Чёрная лужа расползлась по плите, закапала на пол, запахло горелым.

— Чёрт, — прошептала я.

Я схватила тряпку, начала вытирать. Руки дрожали сильнее — от страха, от усталости, от голода. Я не могла допустить, чтобы он увидел. Не могла.

— Что случилось?

Я вздрогнула. Он стоял в дверях кухни — огромный, в чёрной футболке, с руками, скрещенными на груди.

— Ничего, — сказала я. — Кофе сбежал. Я сейчас сделаю новый.

— Осторожнее, — сказал он. Голос был ровным, без угрозы.

Он подошёл к столу, сел. Ждал.

Я сделала новый кофе. Руки тряслись так, что я боялась уронить турку. Засыпала зерна, залила воду, поставила на плиту. Ждала. Кофе закипел — я сняла вовремя, разлила по чашкам.

Понесла ему.

Одна чашка — ему, вторую — себе. Я поставила его чашку на стол, повернулась, чтобы взять свою, и в этот момент моя рука задела нож.

Тот самый нож, которым я резала хлеб утром. Большой, острый, с тяжёлой ручкой.

Он упал на пол с оглушительным звоном.

Я замерла.

Звук металла об плитку разнёсся по всей кухне, ударил в стены, затих. Я смотрела на нож — он лежал у моих ног, блестел под светом ламп.

В голове — паника.

Он сейчас закричит. Или ударит. Или вышвырнет меня вон, и тогда — прощай, операция, прощай, Максим. Одно моё неловкое движение — и всё рухнуло.

— Я… я сейчас уберу, — залепетала я. — Простите, я случайно, я…

Я нагнулась, чтобы поднять нож.

Но он опередил меня.

Он встал, подошёл, наклонился — и поднял нож. Медленно, спокойно. Положил его на стол. Потом посмотрел на меня.

— Не кричи, — сказал он. — Я не кричу.

Я смотрела на него, не понимая.

— Ты ожидала, что я буду кричать? — спросил он.

Я молчала.

— Я не кричу на баб, — сказал он. — Я не бью их. Это не мои методы. Так что расслабься.

Он сел на своё место, взял чашку с кофе, отпил.

Я стояла посреди кухни, не веря своим ушам.

Он не закричал. Не ударил. Даже не повысил голос. Он поднял нож сам.

Я смотрела на его руки. Те самые руки, которые, наверное, убивали. И они подняли нож, который уронила я. Без злости. Без раздражения. Просто — подняли.

— Садись, — сказал он. — Кофе остынет.

Я села. Взяла свою чашку — руки тряслись так, что кофе плескался через край.

— Ты боишься меня, — сказал он. Это был не вопрос.

— Да, — сказала я.

— Это правильно, — сказал он. — Но ты боишься не того.

Я подняла глаза.

— Чего я должна бояться?

— Не того, что я сделаю тебе больно, — сказал он. — А того, что я не сделаю.

Я не поняла. Но переспросить не решилась.

Мы пили кофе молча. Тишина была другой — не тяжёлой, как раньше, а какой-то странной. Почти спокойной.

***

После кофе он ушёл в кабинет.

Я осталась на кухне, уставилась на нож, который лежал на столе.

Он поднял его сам.

Я прокручивала этот момент снова и снова, как плёнку. Нож падает. Я замираю. Он встаёт. Подходит. Наклоняется. Поднимает. Кладёт на стол. И говорит: «Я не кричу».

Ни тени злости. Ни тени раздражения. Ни одного резкого слова.

Я не понимала.

В моей голове Зверь был чудовищем. Монстром из криминальных сводок, человеком, который убивает, который держит в страхе целый город. Я ждала, что он будет бить, кричать, унижать. А он поднял нож.

Он поднял нож.

Как обычный человек. Как мужчина, который видит, что женщина напугана, и делает простой жест — чтобы она успокоилась.

Но зачем ему это? Зачем монстру заботиться о моём спокойствии?

Я не знала.

Я сидела на кухне, смотрела на нож и чувствовала, как внутри что-то ломается. Та картинка, которую я нарисовала в голове — он-чудовище, он-зверь, он-бездушная машина — дала трещину.

Первую трещину.

И это пугало меня сильнее, чем его ледяные глаза.

Потому что если он не чудовище — то кто он? И что мне тогда делать с тем, что я подписала бумагу, что я его вещь, что я продала себя за деньги?

Если он человек — то я не жертва. Я сообщница.

Эта мысль была страшнее любого крика.

Я встала, подошла к раковине, открыла кран. Холодная вода полилась на руки, я долго держала их под струёй, пока пальцы не онемели. Хотела почувствовать что-то, кроме страха. Холод помог. Немного.

Я выключила воду, вытерла руки, посмотрела на дверь, за которой он сидел в своём кабинете. Тишина. Ни звука.

«Кто ты?» — спросила я мысленно. Ответа не было.

***

На четвёртый день он снова уехал.

Я осталась одна, но теперь я знала, что можно включать телевизор — тихо, на минимальную громкость. Что можно брать книги с полки — он не запрещал. Что можно готовить то, что хочется — главное, чтобы к ужину было готово.

Я медленно, осторожно осваивала территорию. Как зверёк, который вышел из норы и замирает при каждом шорохе.

Я взяла книгу с полки в гостиной. Толстый том в кожаном переплёте — Достоевский, «Братья Карамазовы». Я открыла первую страницу, прочитала несколько строк, потом закрыла. Не могла сосредоточиться. Буквы прыгали перед глазами, слова не складывались в предложения.

Я положила книгу на место — аккуратно, корешком наружу, как было.

В три часа он прислал сообщение: «Сегодня буду поздно. Ужин не готовь. Жди в гостиной к десяти».

Я не знала, что значит «жди в гостиной». Сидеть на диване? Стоять у окна? Держать наготове выпивку?

Я решила, что лучше сидеть.

В десять я сидела на диване, сложив руки на коленях. Спина прямая, взгляд перед собой. Ждала.

Он приехал в половине одиннадцатого.

Вошёл в гостиную, бросил ключи на столик. Посмотрел на меня.

— Разденься, — сказал он.

У меня перехватило дыхание.

— Что? — переспросила я.

— Разденься, — повторил он. — Я хочу посмотреть.

Я смотрела на него. Он стоял в трёх метрах от меня, огромный, в чёрном пальто, которое не снял. Глаза — ледяные, пустые.

— Я не… — начала я.

— Ты моя вещь, — сказал он. — Я имею право смотреть.

Я встала. Руки тряслись. Я расстегнула пуговицу на блузке. Потом вторую. Потом третью.

Он смотрел не отрываясь. Без похоти. Без интереса. Просто смотрел — как смотрят на картину в музее. Оценивающе.

Я сняла блузку, положила на спинку дивана. Осталась в лифчике и брюках.

— Продолжай, — сказал он.

Я расстегнула брюки, спустила их. Встала перед ним в нижнем белье — чёрном, простом, том, что он купил.

Он молчал. Смотрел.

Я чувствовала, как горит лицо. Как стыд жжёт изнутри, как слёзы подступают к горлу, но я не плачу. Не имею права.

Он сделал шаг вперёд. Подошёл близко — так близко, что я чувствовала запах его одеколона и морозного воздуха.

— Повернись, — сказал он.

Я повернулась.

Он смотрел на мою спину, на лопатки, на талию.

— Хорошо, — сказал он. — Одевайся.

Я надела брюки, блузку. Пальцы не слушались, пуговицы не попадали в петли. Я дрожала — от холода, от страха, от унижения.

Он сел на диван, положил ногу на ногу.

— Иди спать, — сказал он. — Завтра рано вставать.

Я не ответила. Прошла мимо него к выходу из гостиной, поднялась к себе.

В комнате я закрыла дверь — зная, что он всё равно откроет её ночью. Села на кровать, обхватила себя руками.

Он смотрел на меня.

Не как на женщину. Как на вещь. Проверял товар.

Я заплакала. Впервые за четыре дня. Слёзы текли по щекам, падали на колени, на руки. Я плакала от бессилия, от стыда, от страха.

Но сквозь слёзы пробивалась другая мысль — холодная, колючая:

Он не тронул меня.

Он мог. Имел право — по бумаге, по нашим правилам. Но не тронул. Только смотрел.

Зачем?

Я не знала. Но знала, что эта загадка будет мучить меня сильнее, чем любой удар.

Я легла на кровать, свернулась калачиком, как в детстве. Обняла подушку, представила, что это Максим. Он маленький, тёплый, пахнет молоком. Я прошептала в темноту:

— Я тебя люблю. Я выдержу. Ради тебя.

Подушка молчала. Но мне стало легче.

***

Я уснула от истощения.

Проснулась в три часа ночи от того, что дверь скрипнула. Я не открывала глаза — притворилась спящей. Слышала, как он вошёл в комнату. Как остановился у кровати.

Я чувствовала его взгляд на своём лице — тяжёлый, изучающий.

Он стоял долго. Минуту. Две. Пять.

Я боялась дышать. Лежала неподвижно, с закрытыми глазами, и считала удары сердца. Сто двадцать в минуту. Сто тридцать. Сто сорок.

Он не двигался. Не дышал почти. Я слышала только тишину и своё сердце.

Потом — едва слышно — он выдохнул.

Не вздох. Не стон. Просто выдох. Тот, который бывает, когда смотришь на что-то, что не можешь получить. Или не хочешь. Или боишься.

Я не знала.

Он вышел. Дверь осталась открытой.

Я открыла глаза. Посмотрела на тёмный проём.

Он смотрел на меня, пока я спала.

Не тронул. Не разбудил. Просто смотрел.

Я села на кровати, обхватила колени руками. Ночь была тихой — ни ветра, ни машин, ни голосов. Только моё дыхание и его шаги, удаляющиеся по коридору.

В конце коридора скрипнула дверь. Его комната.

Тишина.

Я снова легла, натянула одеяло до подбородка, уставилась в потолок.

Он мог войти. Мог лечь рядом. Мог потребовать то, на что подписала бумага. И я бы не отказала. Не имела права.

Но он не вошёл.

Он просто стоял и смотрел.

Зачем?

Я перебирала варианты, как чётки. Проверка? Жестокость? Или — я боялась даже думать об этом — что-то ещё? Что-то, что не вписывалось в образ Зверя?

Я закрыла глаза и попыталась уснуть.

Не получилось.

Я лежала, смотрела на открытую дверь и ждала, когда он вернётся. Он не вернулся.

Под утро, уже в сером рассветном свете, я поняла одну вещь, от которой стало ещё страшнее.

Я не боялась, что он войдёт.

Я боялась, что он не войдёт никогда.

Потому что если он не тронет меня за месяц — значит, я ему не нужна. Значит, он заплатил миллион не за тело. А за что-то другое.

И это «другое» пугало меня сильнее, чем любое насилие.

Я села на кровати, посмотрела в окно. Лес, снег, рассвет. Где-то там, за этим лесом, в больнице, лежит мой сын. Он не знает, где я. Не знает, что я продала себя. Не знает, что я сплю в доме у человека, которого боятся даже бандиты.

Я встала, подошла к зеркалу.

— Ты выдержишь, — сказала я своему отражению. — Ты выдержишь. Ради него.

Отражение не ответило. Только посмотрело на меня усталыми, заплаканными глазами.

Я отвернулась.

Четвёртый день начался. И я поняла, что хуже всего не боль, не страх, не унижение.

Хуже всего — привыкать.

Потому что сегодня я уже не боялась чихнуть. А завтра, возможно, перестану бояться его.

И тогда я потеряю себя окончательно.