Глава 13
Знание о проклятии висело между ними тяжёлым, невидимым колоколом, и каждый их взгляд, каждое слово теперь отдавалось в нём тихим, многозначительным звоном. Элис понимала, что граф знает, что она знает. И это создавало странную, новую близость, построенную не на симпатии, а на общей, мрачной тайне. Он перестал быть просто эксцентричным хозяином. Он стал узником, приговор которого она теперь держала в своих руках, как ту книгу со сказкой.
Но вместо того чтобы отдалиться, это знание подтолкнуло её к нему. Теперь она видела за каждым его резким словом боль, за каждым саркастическим замечанием — попытку защитить остатки своего достоинства. И её ответом стало не отступление, а мягкое, упрямое наступление. Она не говорила о проклятии. Она говорила о еде, о погоде, о книгах, которые он оставлял для неё. Она наполняла пространство вокруг него простыми, земными вещами, как будто пыталась привязать его тень к чему-то реальному.
И он… начал сдаваться. Медленно, почти незаметно. Он перестал отворачиваться, когда она входила в комнату. Иногда он даже задавал вопросы: «Как там ваш крапивный суп? Не обожглись ли вы, собирая эту дрянь?» или «Вы дочитали того путешественника по Греции? Что скажете о его описании Акрополя?» Вопросы были грубоватыми, но в них чувствовалось искреннее любопытство.
Людвиг, наблюдавший за этим танцем с безмолвным ужасом, как будто видел, как под ногами у них трескается лёд, стал приносить на кухню не только припасы, но и маленькие, немые подсказки: пучок свежего чабреца, оставленный на столе; старую карту поместья с обозначением садовых дорожек; даже ноты для фортепиано (простые, народные мелодии), аккуратно переписанные чьей-то старательной рукой.
День выдался необычайно мягким для этой местности. Солнце, пробиваясь сквозь редкие облака, отгоняло сырость, и воздух пахл влажной землёй и гниющими листьями — не затхлым запахом тления, а обещанием новой жизни. Элис, закончив утреннюю уборку, вышла в сад через оранжерею, чтобы собрать хворост для печи (дрова в сарае заканчивались, и Людвиг, кажется, намеренно отправил её именно туда).
Она уже набрала небольшую охапку сухих веток, когда услышала позади себя тихий скрип гравия. Обернувшись, она увидела его.
Адриан стоял в нескольких шагах, одетый в простой тёмно-серый сюртук, без своих обычных бархатных халатов. Он смотрел не на неё, а куда-то в глубину сада, туда, где заросшие кустарником дорожки терялись в полумраке старых кедров. Он выглядел неуверенным, почти виноватым, как школьник, пойманный на прогулке вместо уроков.
— Вы… гуляете, сэр? — осторожно спросила Элис, ставя охапку веток на землю.
— Гулять — слишком громкое слово для перемещения по собственной тюрьме, — ответил он, но без обычной едкости. — Я… проверяю ущерб от последнего шторма. Людвиг докладывает, что упало несколько старых ветвей. Могли повредить ограду.
Он сделал шаг вперёд, потом ещё один, приближаясь к ней. Его взгляд скользнул по её охапке хвороста.
— Вы тащите это в дом? Вы же сломаете спину. Или занесёте в дом полсада.
— Дрова нужны, — просто сказала она. — А сад… он уже и так почти в доме проник. В виде пыли и паутины.
Уголок его рта дрогнул.
— Дерзко. Но справедливо. Оставьте это. Если дров не хватает, Людвиг раздобудет. У него есть… способы.
Он помолчал, как бы колеблясь, глядя на узкую, почти исчезнувшую тропинку, ведущую вглубь сада.
— Вы… видели когда-нибудь «поющий» ручей? — вдруг спросил он, и в его голосе прозвучала нотка чего-то, что Элис не могла определить. Не гордости, а скорее… робкой щедрости. Как будто он хотел поделиться чем-то дорогим, но боялся, что его не оценят.
— Поющий? — переспросила Элис, заинтригованная.
— Не в прямом смысле. Он не издаёт человеческих звуков. Но его течение… оно проходит через особое каменистое ложе, созданное ещё моим прадедом-эксцентриком. Камни расположены так, что вода, стекая по ним, создаёт определённую… мелодию. Вернее, ритм. Очень сложный, почти математический. Это… — он запнулся, — интересное явление.
Это было приглашение. Замаскированное под научное наблюдение, но приглашение. Элис почувствовала, как её сердце делает странный, тёплый прыжок.
— Я бы хотела послушать, — сказала она искренне.
Он кивнул, коротко, и повернулся, направляясь по тропинке. Она пошла за ним, оставив хворост на земле.
Они шли молча. Сад здесь был действительно диким. Кусты сирени и жасмина, когда-то подстриженные, теперь сплелись в непроходимые заросли. Статуи, покрытые мхом, выглядывали из-под плюща, как призраки. Воздух был напоён запахом влажной земли, прелых листьев и чего-то сладковатого — возможно, цветущей где-то в глубине жимолости.
Адриан шёл впереди, иногда придерживая свисающие ветки, чтобы они не ударили её по лицу. Он знал дорогу, казалось, знал каждый камень, каждый поворот, хотя тропа была почти нечитаемой.
И вот они пришли. Это была небольшая естественная ложбинка, куда сбегала вода из какого-то подземного источника. Ручей был узким, быстрым, с прозрачной, ледяной водой. Но самое удивительное было в его ложе. Кто-то действительно уложил на дно плоские камни разного размера и формы, создав искусственный каскад. Вода, падая с одного уступа на другой, ударялась о камни, журчала, звенела, булькала. И из этого хаоса звуков рождалась удивительная гармония. Это не была мелодия в привычном смысле. Это был сложный, полифонический ритм, переливчатый и постоянно меняющийся, но с чёткой, повторяющейся структурой. Звук напоминал тихую, древнюю музыку водяных духов.
— Слушайте, — тихо сказал Адриан, и в его голосе было благоговение, которое она слышала раньше только тогда, когда он играл на рояле. — Вот основная тема. Три высоких удара, затем два низких бульканья. Потом пауза. И снова, но с вариацией.
Она слушала, затаив дыхание. И он был прав. Вода пела. Это было чудо. Простое, созданное природой и подправленное человеком, но чудо.
— Это… прекрасно, — выдохнула она.
— Это математика, облечённая в звук, — поправил он, но без критики. — Прадед был одержим идеей о музыке сфер. Он считал, что всё во вселенной подчинено числу и гармонии. Этот ручей — его попытка услышать эту гармонию в малом.
— Он был музыкантом?
— Нет. Он был помешанным. Но гениальным помешанным. — Адриан присел на корточки у самого края ручья, его пальцы почти касались струящейся воды. — Он же построил и акустику бального зала. И музыкальную гостиную. Всё в этом доме, что касается звука, — его рук дело.
Элис села на мшистый камень рядом. Они сидели так несколько минут, слушая вечную, меняющуюся песню воды. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь листву, играли на струйках, создавая радуги. Впервые с тех пор, как она пришла в Вальдграф, она почувствовала не тягостную тайну, а тихую, печальную красоту.
— Вы тоже чувствуете эту гармонию, — сказала она не как вопрос, а как утверждение. — В музыке, которую играете.
Он вздрогнул, но не стал отрицать. Он просто смотрел на воду.
— Музыка… это единственный язык, на котором я ещё могу говорить, не прибегая к сарказму. Иногда. Когда позволяю себе. Но это опасный язык. Он говорит слишком много.
— Он говорит правду, — тихо сказала Элис. — Ту, которую вы прячете.
Он поднял на неё глаза. В зелёном отсвете от листьев его янтарные зрачки казались почти зелёными.
— Правда бывает разной, мисс Хоторн. Есть правда фактов. Я — пленник. У меня нет тени. Я не могу уйти. А есть правда чувств. И она… беспорядочна, неудобна и слишком громка. Музыка выражает вторую. И потому она… роскошь, которую я не всегда могу себе позволить.
— Потому что струна может лопнуть? — рискнула она.
Он отвернулся, и его лицо снова стало непроницаемым.
— Потому что тишина после музыки бывает громче, чем сама музыка. И в этой тишине слишком хорошо слышно эхо всего, чего лишён.
Они сидели ещё некоторое время, пока солнце не начало клониться к вершинам деревьев, удлиняя тени (у неё — длинную, чёткую; у него — никакой). Адриан вдруг заговорил снова, глядя куда-то вдаль:
— Вы знаете, что самое странное в вас, мисс Хоторн?
— Что? — насторожилась она.
— Вы невыносимо земная, — произнёс он, и в его голосе не было оскорбления. Было… изумление. — Вы приносите с собой запах хлеба, скрип половиц, шум от тряпки, тепло от печи. Вы говорите о супе и дровах. Вы слушаете журчание воды и видите в нём просто красоту, а не математическую формулу. Вы существуете здесь и сейчас, в этом камне, в этой воде, в этом запахе земли. Вы не витаете в абстракциях, как я. Вы не погребены под грузом прошлого, как эти стены. Вы… здесь.
Он сказал это так, будто описывал редкое, почти мифическое существо.
— Это… плохо? — спросила Элис, не понимая, куда он клонит.
— Это невыносимо, — повторил он. — Потому что это заразно. Вы заставляете меня иногда… чувствовать это. Камень под ногами. Холод воды. Запах сирени, который ещё не выцвел в памяти, а реально висит в воздухе. Вы напоминаете мне, что мир состоит не только из теней и эха. И это… болезненно. Как свет для глаз, долго пробывших в темноте.
Элис молчала, потрясённая откровенностью его слов. Он не говорил о любви. Он говорил о простом, физическом присутствии. И о том, как это присутствие ранит его, привыкшего к призрачному существованию.
— Я не хочу причинять вам боль, — тихо сказала она.
— Я знаю, — он встал, отряхивая несуществующую пыль с брюк. — В этом и есть самый невыносимый парадокс. Вы приносите боль, просто будучи собой. Самой нормальной, самой живой вещью в этом месте. И… — он запнулся, как будто слова давались ему с трудом, — и я начинаю понимать, что, возможно, какая-то часть меня по этой боли… скучает. Идиотизм, не правда ли?
Он не ждал ответа. Он просто повернулся и пошёл назад по тропинке, оставив её сидеть у поющего ручья с сердцем, полным смятения и какой-то странной, щемящей нежности.
Элис вернулась в дом позже, уже в сумерках. Она принесла с собой несколько веточек сирени — тех самых, чей запах он упомянул. Фиолетовые, тяжёлые гроздья, пахнущие так густо и сладко, что перебивали даже запах старого дома.
Она не стала нести их ему. Она поставила в простую стеклянную вазу в холле, на том самом столике, где обычно лежала почта (которой не было уже сто лет). Пусть запах встречает его, когда он будет спускаться по лестнице. Пусть это будет ещё одно маленькое, «невыносимо земное» вторжение.
Людвиг, проходя мимо, остановился, понюхал воздух и посмотрел на букет. На его лице мелькнуло что-то вроде одобрения, быстро сменённого привычной озабоченностью.
— Сирень, — произнёс он. — Мастер… терпеть не мог сирень в доме. Говорил, её запах слишком навязчив. Напоминает о весенних балах. Которые больше не повторятся.
— Может, сейчас напомнит о чём-то хорошем, — сказала Элис.
Людвиг покачал головой, но вазу не убрал.
Позже, когда Элис поднималась в свою комнату, она услышала, как из кабинета графа доносится тихий звук. Не музыка. Не речь. Просто… звук. Будто кто-то тяжёло вздохнул. Или тихо, очень тихо рассмеялся. Она не могла понять.
В своей комнате она села у окна и смотрела на темнеющий сад. Она думала о поющем ручье, о его словах. «Невыносимо земная». Это была не похвала. Это было признание её силы. Силы жизни, которая, как оказалось, могла быть такой же мощной и пугающей, как любое проклятие.
Он скучал по боли от жизни. Значит, он ещё не совсем превратился в тень. Где-то внутри ещё тлел уголёк, который мог обжечься. И её задача, как она теперь смутно понимала, заключалась не в том, чтобы потушить этот уголёк, а в том, чтобы осторожно раздуть его, подбрасывая «невыносимо земные» дрова: запахи, звуки, вкусы, простые разговоры. Даже если это будет больно.
Она посмотрела на свои руки — рабочие, не идеальные, со следами от крапивы и пореза от кухонного ножа. Земные руки. И улыбнулась. Хорошо быть невыносимой. Особенно для того, кто слишком долго выносил невыносимое в одиночку.