Глава 24
"Ломка — это когда тело помнит то, что разум пытается забыть. А сердце кричит то, что душа отказывается принять." Амон Пятый день без ее крови. Пятый день в аду. Я лежал на полу своей спальни в луже собственной рвоты и крови, глядя в потолок, который медленно превращался в лицо Марии. Галлюцинации становились все реальнее. Скоро я не смогу отличить их от действительности. Голод — это не отсутствие пищи. Это присутствие пустоты, которая пожирает изнутри, пережевывая кости, высасывая мозг из черепа. Желудок скрутило очередной судорогой, и по позвоночнику прокатилась волна боли такой силы, что на мгновение я ослеп. Белая вспышка за глазами, вкус железа на языке. Я перевернулся на бок и выблевал еще порцию черной крови — моей собственной. Тело начало поедать само себя, пытаясь выжить. Горло горело кислотой. Кости ломило так, словно их медленно, методично выкручивали из суставов. Каждый вдох давался ценой нечеловеческих усилий. Это не умирание. Это разложение при жизни. Призрачное сердце билось все реже. Раз в минуту. Иногда реже. Словно отсчитывало последние мгновения моей жизни. Ирония судьбы: я получил сердце, влюбившись, и теперь оно убивает меня. За окном была ночь. Или день. Я уже не различал. Время потеряло смысл. Существовали только волны боли, накатывающие с регулярностью приливов. Дверь скрипнула. Я даже не повернул голову. — Уходи, — прохрипел я. — Нет, — ответил голос Рафаэля, моего младшего брата. Он вошел в комнату, морщась от запаха. Кровь, рвота, пот — я превратил спальню в склеп. — Христос, Амон, — выдохнул он. — Ты выглядишь как труп. — Чувствую себя хуже, — я попытался сесть, но мышцы отказались слушаться. — Что хотел? Рафаэль присел рядом, достал из сумки несколько флаконов с темной жидкостью. — Принес кровь, — сказал он. — Свежую. От молодых доноров. Выпей хоть немного. Надежда — самая жестокая ложь, которую мы рассказываем умирающим. Я взял флакон дрожащими руками, открыл, поднес к губам. Запах крови ударил в ноздри — медный, теплый, живой. И абсолютно отвратительный. Желудок свело еще до того, как жидкость коснулась языка. Я отбросил флакон, и он разбился о стену, забрызгав обои кровью. — Не могу, — выдавил я сквозь стиснутые зубы. — Тело отвергает. — Попробуй еще раз, — настаивал Рафаэль, доставая второй флакон. — Я СКАЗАЛ НЕ МОГУ! — взревел я, и окна задрожали. Но крик превратился в кашель. Я согнулся пополам, выплевывая сгустки крови на пол. Когда твое тело становится врагом, войну уже не выиграть. Рафаэль смотрел на меня с жалостью. Я ненавидел эту жалость. Ненавидел то, во что превратился. — Есть другой способ, — сказал он тихо. — Какой? — прохрипел я, вытирая кровь с подбородка. — Я могу найти ее. Мир остановился. — Что ты сказал? — Марию, — продолжил Рафаэль спокойно. — Я могу найти ее. Привести сюда. Ты выпьешь ее кровь и выживешь. Искушение всегда приходит в обличье спасения. Внутри что-то дернулось — не сердце, что-то глубже. Темнее. Голод взорвался такой силой, что я почувствовал вкус ее крови на языке, хотя ее не было рядом. Память тела. Проклятая, всепоглощающая память. — Нет, — прохрипел я, но руки сами сжались в кулаки от желания. — Почему? — Потому что я стер ей память ради того, чтобы она жила нормальной жизнью! — Голос сорвался на крик, горло разодралось от усилия. — Ради того, чтобы она была свободна от этого кошмара! Но даже произнося эти слова, я чувствовал, как что-то внутри воет от желания. Не просто пить ее кровь — впитать ее всю. Поглотить. Сделать частью себя навсегда. Это не любовь. Любовь не причиняет такой боли. Это одержимость — темная, первобытная, безумная. — А ты умрешь, — констатировал Рафаэль. — И вся твоя жертва окажется бессмысленной. Дмитрий нападет, убьет нас всех, а потом найдет ее и сделает своей игрушкой. Логика — это оружие, которым убивают последние остатки морали. — Заткнись. — Я говорю правду, — продолжил он безжалостно. — Ты знаешь, что я прав. Если умрешь — она тоже обречена. Дмитрий не оставит живых свидетелей твоего существования. Я попытался встать, схватившись за край кровати. Ноги подкосились, я рухнул обратно на пол. Удар выбил остатки воздуха из легких. Ребра хрустнули — одно, два, три. Боль пронзила грудь раскаленным копьем. Я ударил кулаком по полу, пытаясь заглушить внутреннюю агонию физической болью. Доски треснули, осколки впились в кожу. Кровь — моя кровь — потекла из разбитых костяшек. Когда не можешь контролировать внутреннюю боль, разрушаешь то, что снаружи. Слабость — это когда знаешь правильный ответ, но не можешь заставить себя его принять. — Сколько? — спросил я хрипло. — Что сколько? — Сколько времени у меня осталось? Рафаэль помолчал, считая в уме. — Три дня, — ответил он наконец. — Может, четыре. Потом твое тело начнет отключаться по частям. Сначала откажут ноги, потом руки, потом внутренние органы. Ты будешь в сознании до самого конца. — Охуенная перспектива. — Есть способ избежать этого. — Мария — не вариант, — отрезал я. — Тогда есть еще один, — Рафаэль достал из сумки небольшой футляр. — Правда, ты его не одобришь. Он открыл футляр. Внутри лежал шприц с мутной серой жидкостью. — Что это? — спросил я, хотя часть меня уже знала ответ. — Суспензия из спинномозговой жидкости новорожденных, — ответил Рафаэль ровным, клиническим тоном. — Смешанная с экстрактом гипофиза и адреналином из надпочечников. Есть вещи, которые нельзя произносить вслух. Но он произнес. — Ты убил детей, — прошептал я, и каждое слово резало горло как осколки стекла. — Трех, — поправил он без эмоций. — Все были смертельно больны. Я ускорил неизбежное. Ярость взорвалась в груди такой силой, что призрачное сердце пропустило удар. Я попытался подняться, схватиться за его горло, разорвать, уничтожить. Но тело не слушалось. Руки дрожали, пальцы не могли сжаться в кулаки. Я мог только лежать и смотреть на брата, который спокойно держал шприц с жидкостью невинных. Беспомощность — это когда ярость кипит внутри, но тело превратилось в клетку. — Чудовище, — выдавил я, и из глаз потекли слезы. Не от жалости к детям — от бессилия. От понимания, что я создал это. Что мое решение восемь веков назад превратило братьев в монстров. — Я превратил тебя в это. Чудовища не всегда выглядят как чудовища. Иногда они носят лицо целителя. — Это даст тебе три дня дополнительной жизни, — продолжал Рафаэль, словно обсуждал погоду. — Три дня, чтобы найти решение. — Убирайся к черту со своим дерьмом, — прорычал я. — Амон... — Уйди, — прохрипел я, закрывая лицо руками. — Уйди, пока я не попросил тебя принести это проклятье. Он вздохнул, спрятал шприц обратно в футляр. — Как скажешь, — сказал он, направляясь к выходу. — Но когда боль станет невыносимой, я буду ждать. Дверь закрылась, оставив меня одного с галлюцинациями и пониманием того, что мой младший брат — еще больший монстр, чем я. И что я сам сделал его таким. Семья — это место, где тебя любят монстры. И иногда самые страшные из них носят маску заботы. Я закрыл глаза, пытаясь успокоить дыхание. Но вместо темноты увидел ее лицо. Мария. Голубые глаза, золотистые волосы, улыбка, которая освещала мой мертвый мир. И вместе с образом пришло то чувство. То самое, что я не мог назвать. Не любовь — слишком светлое слово для того, что горело внутри. Не привязанность — слишком слабое определение. Одержимость. Голод. Потребность, которая грызла изнутри сильнее любого физического голода. Я хотел ее так, что готов был сжечь мир дотла ради одного ее прикосновения. Готов был убить всех, кто встанет между нами. Готов был разорвать собственную грудь и отдать ей то призрачное сердце, которое билось только для нее. Это не любовь. Любовь не требует жертв. Это одержимость — черная, всепоглощающая, граничащая с безумием. — Прости, — прошептал я в пустоту. — Прости, что не смог быть сильнее. Галлюцинация ответила. Мария села рядом, протянула руку к моему лицу. Я чувствовал ее прикосновение — теплое, нежное, невозможное. И от этого прикосновения боль стала еще сильнее, потому что я знал — это ложь. Морок умирающего разума. — Ты идиот, — сказала она мягко. — Думал, что спасаешь меня, а обрек на жизнь без тебя. — Ты свободна, — ответил я галлюцинации, и голос дрожал. — Это главное. — Свобода без того, кого... — она запнулась, словно не могла подобрать слово, — того, кого ты не можешь забыть — это просто другое название одиночества. У этого чувства нет имени. Оно слишком темное для любви, слишком глубокое для страсти, слишком разрушительное для привязанности. — Я не хотел тебя любить, — прошептал я галлюцинации. — Не хотел этой одержимости. Этого проклятого чувства, которое сжигает изнутри. — Но полюбил, — она улыбнулась грустно. — Нет, — покачал я головой. — То, что я чувствую к тебе — это не любовь. Любовь не убивает. А я умираю от того, что ты существуешь и одновременно не существуешь рядом. Она наклонилась, поцеловала меня в лоб. Я почувствовал тепло ее губ — настолько реальное, что сердце замерло. — Дай этому имя, — прошептала она. — Как назовешь то, что убивает тебя, но без чего ты не хочешь жить? — Проклятие, — ответил я. — Одержимость. Безумие. — Или любовь, — она погладила мои волосы. — Просто твоя любовь такая же темная, как и ты сам. И исчезла. Я остался один. Опять. Три часа спустя Боль стала невыносимой. Каждая клетка тела кричала от голода. Кости ломило так, словно их выворачивали наизнанку. Кожа горела, как будто меня живьем варили в кипятке. Ломка — это когда смерть становится милосердием. Дверь открылась снова. На этот раз вошел Валентин. — Амон, — сказал он без предисловий. — Дмитрий нападет завтра ночью. — И? — прохрипел я. — И ты в таком состоянии не сможешь даже встать, не то что драться. — Отлично, — я попытался усмехнуться, но вышел только хрип. — Значит, завтра умру. Валентин присел на корточки рядом, посмотрел мне в глаза. — Кассиан предал нас, — сказал он ровно. — Слил Екатерине информацию о защите особняка. Предательство всегда больнее, когда оно от семьи. — Знаю, — ответил я. — Знаешь? — Чувствовал, — объяснил я. — Три месяца назад. Когда он начал исчезать по ночам. Когда стал избегать моего взгляда. — И ничего не сделал? — Он мой брат, — ответил я просто. — Я отдал сердце, чтобы вы жили. Не собираюсь убивать вас за то, что вы живете. Прощение — это не слабость. Это усталость от ненависти. Валентин молчал долго, переваривая мои слова. — Он отказался от Екатерины, — сказал он наконец. — Вылил кровь Авдона на землю вместо того, чтобы использовать ее. Выбрал тебя, а не ее. — Значит, не совсем предатель, — усмехнулся я. — Но информация уже у Дмитрия, — продолжил Валентин. — Он знает все наши слабости. Знает, где ты прячешься. Знает, что ты слаб. — Отлично. Пусть приходит и заканчивает начатое. — Или, — Валентин достал свой телефон, — ты соберешь волю в кулак и будешь драться. Он показал мне экран. Фотография Марии на улице. Живая, здоровая, улыбающаяся. Надежда — это нож в сердце. — Где взял? — прохрипел я. — Следил за ней, — признался он. — С того дня, как ты ее отослал. Хотел убедиться, что с ней все в порядке. На фотографии Мария выходила из больницы с букетом цветов. Ветер развевал ее волосы. Она выглядела счастливой. Что-то внутри разорвалось. Не сердце — оно и так было призраком. Что-то глубже. Темнее. Та часть, которая связывала меня с ней невидимыми нитями. Видеть счастье того, кого ты... того, кем одержим — это пытка тысячей порезов. — Хорошо, — прошептал я, но не мог оторвать взгляд от фотографии. — Значит, я сделал правильный выбор. Даже произнося это, я чувствовал ложь. Каждая клетка кричала, требуя вернуть ее. Найти. Притащить обратно. Держать так крепко, что она никогда не сможет уйти. Одержимость не знает слова "отпустить". Она знает только "взять" и "удержать". — Нет, — возразил Валентин. — Ты сделал трусливый выбор. Я повернул голову, посмотрел на него. — Повтори? — Ты струсил, — повторил он спокойно. — Испугался бороться. Испугался того, что можешь причинить ей боль. Поэтому выбрал легкий путь — просто исчез из ее жизни. Правда всегда звучит как оскорбление. — Я спас ее! — Ты спас себя от ответственности, — парировал Валентин. — От необходимости меняться. Стать лучше. Побороть свою природу. Он встал, направился к двери. — Мария сделала тебя почти человеком за три месяца, — сказал он на пороге. — А ты предпочел остаться монстром, потому что это проще. Дверь закрылась. А я остался с его словами, которые резали глубже любого клинка. Потому что в них была правда, которую я знал, но отказывался признавать. Я не любил Марию. Не так, как любят нормальные существа. Моя привязанность была темной, собственнической, граничащей с безумием. Я хотел владеть ею так, как владеют воздухом в легких — необходимо, абсолютно, без возможности жить без этого. Темная любовь — это когда готов уничтожить объект обожания, лишь бы никто другой не смог им владеть. И я испугался этой тьмы. Испугался того, что однажды проснусь с ее кровью на руках и осознанием, что убил единственное, что имело значение. Поэтому выбрал смерть. Свою смерть. Потому что это был единственный способ гарантировать, что я не причиню ей вреда. Самое сильное проявление любви монстра — умереть, чтобы не убить. Но уже поздно. Слишком поздно менять что-либо. Завтра придет Дмитрий. Я умру. А Мария будет жить дальше, не помня, что когда-то была одержимостью монстра. Трагедия не в том, чтобы умереть за того, кого не можешь назвать любимой. Трагедия в том, чтобы умереть, так и не научившись отличать любовь от одержимости. Я закрыл глаза, позволяя боли поглотить сознание. Ломка разрывала тело на части — кости трещали, мышцы горели, кожа покрывалась холодным потом. Каждая клетка кричала ее имя. В темноте слышался только редкий стук призрачного сердца. Раз. Пауза становилась все длиннее. Два. Еще длиннее. Три. Тишина растягивалась до бесконечности. Оно умирало вместе со мной. Сердце, которое выросло из одержимости, не могло существовать без объекта этой одержимости. Любовь рождает сердце. Одержимость создает проклятие. И где-то в городе Мария улыбалась, не зная, что мужчина, которого она забыла, медленно угасает в пустом особняке, держа в памяти каждую секунду их совместного времени. Каждое прикосновение. Каждый вздох. Каждую каплю ее крови, которая когда-то текла по его языку. Я хотел ее так сильно, что это желание стало физической болью. Хотел не просто пить ее кровь — хотел стать частью ее существа. Раствориться в ней. Поглотить ее так, чтобы мы стали одним целым. Это не любовь. Любовь отпускает. Одержимость держит до последнего вздоха. И я умру, не отпуская. Даже в смерти буду держать ее образ в своем разуме. Моя. Всегда моя. Даже если она об этом не знает.