Глава 34
В первую неделю декабря на Яузе свет не гас ни днём, ни ночью.
Катки не останавливались ни на час, работали в две смены. Пока один холст сушился на поворотных рамах, второй уже шёл под валом, третий ждал своей очереди.
Посыльные из лавок стояли, переминаясь у дверей, дожидаясь, когда им вынесут очередной тюк.
— К празднику бы успеть, — повторяли они. — Народ нынче узор Кузьминых спрашивает. Дьяков сказывал: рисунок у них приметный, ткань ровная, краска не течёт.
Я слышала это краем уха и делала вид, что не замечаю. Не к лицу радоваться прежде времени.
Последние два дня мы работали почти без сна. Я пыталась отправить Полину выспаться после смены, но она лишь махнула рукой:
— На праздниках отоспимся.
Когда последнюю партию сложили в тюки и Иван велел отправлять подводы в торговые ряды, я впервые за многие недели позволила себе выдохнуть. Успели.
Рождество 1815 года выдалось морозным и тихим. Ночь перед тем была звёздная, и к утру снег лёг плотным настом, отливая серебром. С раннего часа над Москвой плыл праздничный колокольный звон от церкви к церкви. Под ногами хрустел снег, из труб тянулся густой сизый дым — хозяйки с рассвета топили печи, пекли калачи да варили взвар из сушёных яблок и груш. В торговых рядах, несмотря на праздник, сновали подводы — кто-то торопился закончить расчёты до обеда, кто-то вёз гостинцы родне.
После поздней обедни батюшка собрал всех — и своих работников, и наших — в большой избе служившей ещё совсем недавно нашей артели, которая в начале декабря уже перебралась на Яузу, в новые срубы. У образов горела лампада, у стены шумели два больших самовара, натёртых до блеска. На длинном сосновом столе, застланном выбеленным полотном, лежали связки калачей с хрустящей коркой, ржаные и пшеничные пироги — с капустой, грибами и рыбой. В глиняной миске стояла кутья, по обычаю, а рядом плошки с мёдом и изюмом. Чуть поодаль — жаркое в чугунке и студень, уже схватившийся прозрачным холодцом.
Запах свежего теста, мёда и горячего чая смешивался с морозным воздухом, что тянул из сеней.
Люди входили чинно, перекрестившись у образов, стряхивали снег с полушубков и платков, кто снимал шапку, кто только расстёгивал ворот. Многие оставались в армяках, подпоясанных новыми кушаками. Женщины — в праздничных сарафанах и ярких платках. То тут, то там мелькали знакомые узоры нашего холста.
Я встречала их у стола, кивала знакомым, спрашивала о детях, следила, чтобы всем хватило места. Люди рассаживались по лавкам, говорили негромко, поглядывая то на батюшку, то на меня.
Отец был в тёмном суконном кафтане с бархатным воротом, при серебряных пуговицах — как ходил в церковь. Он оглядел людей, кивнул и громко сказал:
— С Рождеством Христовым.
— С праздником, — ответили ему разом.
Я шагнула к столу, где лежали аккуратно сложенные свёртки, и подала первый батюшке. Он огладил бороду и добавил уже громче:
— Гостинцы к Рождеству. Благодарим за труд.
Каждому выдали по отрезу добротного холста — на обнову — да по десять копеек серебром на гостинец в дом. Детям раздали по кукле, медовому прянику да по медной монетке, чтобы «счастье водилось».
Куклы были простые, тряпичные, без лица, но ладные, в сарафанчиках из наших же узорных остатков. Я велела Прасковье внести их в счёт, как положено, и заплатила за всю партию сполна.
— Это заказ важный, — сказала я ей накануне. — Сделать добросовестно.
Она тогда лишь кивнула, не задавая вопросов. Теперь же работницы с удивлением узнавали в подарках последнюю партию товара. В избе стало шумнее: дети тут же расселись по лавкам и на полу, разглядывая сарафанчики, кто-то сунул монетку в кулачок и, покосившись на мать, спрятал за пазуху.
Женщины благодарили тихо, без лишних слов, но в глазах их светилось не только тепло, но и гордость.
Расчувствовавшаяся Аксинья, стоявшая у печи и с самого утра распоряжавшаяся стряпнёй, перекрестилась и отвернулась к заслонке, украдкой вытирая глаза краем платка.
После святок, уже в середине января, лавки снова ожили, присылая всё новые заказы.
— Холст весь разошёлся, — говорили купцы. — К Рождеству смели всё до последнего аршина.
А вскоре Дьяков приехал на Яузу сам. Он прошёлся между катками, поглядел, как вал ровно тянет ткань, как ложится краска, как девки снимают холст и несут к сушильным рамам.
— Что ж, — сказал он наконец, — товар у вас ладный. К Масленице надобен новый рисунок. Двадцать тысяч потянете?
— Потянем.
— Тогда к сырной неделе чтоб стояло в лавке.
В этот раз от нового заказа Полина даже бровью не повела.
— Только ещё людей прибавить придётся, — сказала она спокойно. — И чтоб сушить было где.
Работы меньше не стало, работали по прежнему в две смены, но суета схлынула. Катки выдавали стабильно по шестьсот годных аршин в день.
Отец тем временем переоборудовал старое льняное дело под отбелку холста: ставили варочные чаны, готовили щёлок, прикидывали место под выстилку. Теперь холст будет идти к нам уже выбеленным с батюшкиного двора.
Иван всё чаще уезжал в город один — скупал суровый холст, договаривался о подвозе сырца и о цене заранее. Батюшка уже не ездил с ним по всякой мелочи — только туда, где требовалось его имя и вес купеческого слова.
— Не поспеваю я за ним, — говорил он мне, не скрывая довольства. — Из мальчишки, гляди-ка, купец выходит. Хватка моя.
О том, чья на самом деле в нём кровь, батюшка и не заикался — да и нужды в том не было. А однажды, вернувшись из города, он вынул из кармана небольшой серебряный перстень-печатку с резным знаком дома Кузьминых, сделанным на заказ.
— Носи, — сказал он Ивану. — Пора твою руку к бумаге прикладывать.
Иван вспыхнул, глаза его заблестели, но он постарался удержать лицо. Чинно поклонившись, как подобает, он шагнул ближе и расцеловал деда в обе щёки.
Мы с Марьей и Аксиньей поспешили заняться делом — уж больно слёзы подступили некстати. Я украдкой поглядывала на них и чувствовала, как в груди разливается тепло.
К концу февраля снег начал оседать быстрее, тяжело проседая под ногами. На Яузе лёд потемнел и зазвенел под полозьями, предвещая скорую воду. В городе уже чувствовалось приближение Масленицы. На Москве-реке и у Неглинной ставили катальные горы, по лавкам разбирали муку и масло, пекари загодя принимали заказы на блины. Молодёжь поглядывала в сторону Красного холма — там, как водилось, собирались самые шумные забавы, а на Крутицах уже спорили, будет ли в этом году кулачный бой.
А нам на Яузе было не до гуляний. В новых срубах стало тесно от людей, сушильных рам и валов. В обед при сдаче смены мы с Полиной обходили помещения, проверяли краску и вели счёт. К весне дело наше разрослось так, что теснота и скученность уже начинали мешать работе. Катки крутились без перебоя, сушильные рамы стояли вплотную.
Тогда же пришло известие, что в конце марта при Московском отделении Императорского Вольного экономического общества будет устроен показ мануфактурных изделий. Говорили, что особое внимание станут обращать на ткани, способные заменить заморские.
Батюшка, услышав это, сразу сказал:
— Поедешь. Покажешь товар лицом.
Я сперва засомневалась: ещё один крупный заказ и можно было сорвать сроки, а с ним и поставить под угрозу нашу репутацию.
— А ежели новые заказы?
Батюшка только махнул рукой.
— Ты ж сама летом расширяться собиралась. Так что ж тянуть? Начнём раньше. Весна — самое время. А с деньгами не тревожься — я подмогну.
Он прищурился, как бывало, когда видел впереди выгодное дело.
— Имя Кузьминых зазвучит.
В день показа зал при Московском отделении Императорского Вольного экономического общества был полон с самого утра. Помещение отвели в каменном доме на Ильинке — с высокими окнами и белёными стенами, где обычно собирались для чтения докладов и обсуждения хозяйственных дел. Теперь вдоль стен и посредине зала тянулись длинные выставочные столы, покрытые серым сукном.
Под сводами стоял негромкий, деловой гул. Купцы в длинных кафтанах и сюртуках переговаривались вполголоса, склоняясь над образцами красок в склянках и резными досками для ручной набойки. Приказчики прохаживались между рядами, помечая в записных книжках цены за аршин и имена мастеров. Несколько военных в мундирах с орденскими лентами останавливались у столов с сукном — говорили, что ведомства ищут отечественные поставки для обмундирования, дабы меньше зависеть от заморских тканей. Попадались и господа из учёного сословия — в очках, с бумагами под мышкой. Дам было немного. В тёмных платьях и тёплых накидках они медленно обходили столы, задерживаясь у тверских сукон, ярославского полотна, пестряди и набивных ситцев.
Наш стол стоял ближе к окну. Вместе с Марьей и Полиной я раскладывала ткани, когда вдруг почувствовала на себе чей-то взгляд. Я подняла глаза и увидела Ковалёва.
Он стоял чуть поодаль и говорил с кем-то из купцов. Но взгляд его был прикован к нашему столу.
Я отвела глаза и занялась делом.
Люди подходили, щупали ткань, подносили к свету, расспрашивали, где красим, чем закрепляем, не линяет ли.
Один пожилой купец, Кривцов, задержался у нашего стола дольше прочих. Невысокий, сухощавый, с аккуратно подстриженной седой бородой, он долго молча разглядывал разложенные изделия.
— Это всё ваше?
— Наше.
Он провёл ладонью по «Нарядному», затем отступил на шаг, окинул взглядом весь стол — раскрытые полотна, аккуратно сложенные отрезы, образцы и куклы.
— Слыхал я, Дьякову двадцать тысяч аршин дали… — произнёс он негромко. — И как только успели?
— В две смены, — спокойно ответила Полина.
Кривцов приподнял брови.
— И всё это с одного двора?
— С одного, — сказала я.
Он помолчал, словно прикидывал в уме.
— Ладное дело…
Дальше вопросы посыпались один за другим:
— Людей сколько при деле?
— Холст свой или закупной?
— Ведомость как ведёте?
Я отвечала. Кривцов кивал, делая пометки в небольшой книжице, аккуратно выводя что-то карандашом на полях.
— А где ж у вас двор стоит? На Яузе, сказывали?
— На Яузе.
— Не дозволено ли будет посмотреть? — спросил он с учтивостью.
— Дело у нас открытое.
Кривцов записал адрес и, убрав книжицу во внутренний карман, кивнул:
— На будущей неделе наведаюсь, коли позволите.
— Милости просим.
К полудню у стола стало тесно.
— Доброе изделие, — хвалили купцы. — Ежели отечественное, да по такой цене — возьмём.
И заказы пошли один за другим — счёт уже шёл не десятками, а сотнями аршин. Марья сияла, нахваливая товар, хотя и старалась держаться степенно. Полина едва поспевала записывать имена и заказы.
Батюшка, как заправский зазывала, подходил к новым посетителям, представлял дело, упоминал объёмы и сроки, не забывая вставить слово о «надёжности дома». Дьяков тоже не остался в стороне — подводил к нам своих знакомых, кивал на «Нарядный», рекомендуя узор.
Изредка Ковалёв со знакомыми купцами останавливался у нашего стола, коротко и по-деловому хвалил ровность набивки, чистоту и крепость краски.
Когда поток посетителей ненадолго схлынул, я всё-таки решилась его спросить:
— Что ж вы здесь?
— Любуюсь…
— Ситчики у нас и правда хороши, — начала было я с улыбкой.
— … Красотой, — закончил он тихо, и глаза его остановились на мне.
Я почувствовала, как лицо предательски вспыхивает. Раздосадованная на себя за это смущение, я принялась выравнивать край полотна, хотя тот и без того лежал ровно.
Ковалёв, словно не желая ставить меня в неловкое положение, отступил в сторону. Через минуту он уже говорил с каким-то купцом о стройке и сроках поставки леса, будто ничего не произошло.
К вечеру, когда поток посетителей наконец иссяк и зал начал пустеть, батюшка подошёл ко мне.
— Довольно на сегодня, — сказал он негромко. — Пройдёмся, Катерина. В буфете лимонаду подают — холодный, из погреба.
Я оглянулась на Полину и Марью.
— Соберёте? Скоро Иван заедет.
— Соберём, — ответила Полина уверенно.
Мы с батюшкой спустились по ступеням во двор. У входа под навесом стоял столик, где служка разливал из стеклянного графина светлый напиток — воду, настоянную на лимонной цедре и подслащённую сахаром. Лимоны нынче были редки и дороги, но к таким собраниям их не жалели. Графин держали в погребе, а в стаканы клали по крошке льда, заготовленного ещё зимой.
Я поднесла стакан к губам. Холод пробрал до зубов, лёгкая кислинка освежила.
— Благодарствую, — сказал батюшка, передавая служке по десять копеек за стакан. Лёд и стеклянные стаканы были нынче роскошью, но в такой день он не считал расходов. — Пройдёмся, разомнём ноги.
Небольшой сад ещё стоял голый. На тёмных ветвях едва набухали почки, и подтаявший снег лежал неровными островками. Воздух был свежий, прозрачный и после душного зала казался холодным.
Я вдохнула глубже и только тогда почувствовала, как гудят ноги и ломит спину от целого дня на ногах.
Но усталость была приятной.
Батюшка шёл рядом, заложив руки за спину.
— Смотрел я на тебя сегодня, как ты дело показывала, — сказал он наконец негромко. — Ладно стоишь. И купчиха ты у меня толковая, и мать добрая. Счёт держишь крепко. И слово знаешь — где сказать, а где смолчать.
Я слушала, не перебивая.
— Дом держишь, — продолжил он. — Дело ведёшь. Детей растишь… Старика радуешь.
Он покосился на меня, будто опасаясь перехвалить.
— Не всякой бы по плечу пришлось.
Похвала его была скупая, деловая — оттого и дороже.
Он остановился.
— А Ковалёв-то, — сказал он негромко, — на тебя глядит.
Я подняла глаза.
— Батюшка…
— Я не слепой, — перебил он мягко. — И ты на него глядишь.
Он помолчал.
— Помнишь, как ты в молодости втемяшила себе в голову, что за одного музыкантишку замуж пойдёшь? Я тогда против был. Считал — девичий жар. Да и скрипачишка тот посредственный, человек непутёвый и ленивый, ветер в голове. Потому и отдал тебя за мужа степенного. Лавка у него шла, вдовец, дети при нём — всё по рассудку. Думал — дурь твоя пройдёт.
Он вздохнул.
— Да только в Степане я ошибся. Гнили в нём не было… да слаб мужик оказался. Деньги большие не всякий выдержит. Голова у него закружилась — и от оборота, и от людей, что возле крутились да в уши нашёптывали. А за слабость в деле расплата всегда одна. Пивоварня его сгубила… и вас едва не утянула следом.
— Вы не виноваты, — тихо сказала я.
— Виноват, — спокойно возразил он. — Отец всегда виноват, коли судьба дочери тяжело повернулась. Я за тебя решил — значит, с меня и спрос.
Мы пошли дальше по аллее.
— И вдвойне виноват, — сказал он. — Что баловал тебя. К делу не подпускал. Думал — незачем. А вона ты какая хозяйка. И люди за тобой идут. И дети у тебя ладные, воспитанные — любо глядеть. Эх… раньше бы смекнуть.
Он посмотрел на меня прямо.
— Потому нынче удерживать не стану. И отцовским словом пугать не буду. Ковалёв человек работящий — это видно. Упрям, да с головой. Только ниже тебя по положению. Вот и говорю — рассуди трезво. Не по жару сердца.
Он покачал головой.
— Матушка твоя за меня тоже ниже себя вышла. И ни разу не попрекнула. А тебе всегда тесно было в малом. Тянулась к большему, к людям выше нас, в обчество.
Он вздохнул.
— Я своё сказал. Дальше — тебе жить. Думай.
Когда мы вернулись в зал, Ковалёв стоял у нашего стола беседуя с купцом, который разглядывал «Нарядный». Он поднял глаза — и на миг мне показалось, что он понял, о чём мы с отцом говорили в саду.
После выставки заказы шли один за другим. В лавках уже спрашивали: «кузьминский узор».
Мы с Полиной и Ковалёвым как раз обсуждали стройку второго корпуса. Ждали Ивана со стряпчим. Они должны были привезти из управы дозволение на новый сруб.
Дверь распахнулась.
Иван вошёл стремительно, но лицо у него было непривычно бледным.
— Матушка…
Я сразу почувствовала, что дело неладно.
— Что случилось?
— В магистрат подано прошение.
— Какое прошение?
— О закрытии двора.
В избе стало тихо. Я повернулась к Семёну Яковлевичу.
— Пишут, что производство «многолюдное и устроено без надлежащего дозволения». Что народ при дворе собирается беспорядочно, учёт работных душ не представлен. И что вдова Кузьмина превысила дозволенное ей по состоянию. Просят о разбирательстве и — до решения магистрата — о немедленном прекращении работ.