Светослава Левкой В тисках чужого выбора · Его тиски. Глава 6

Его тиски. Глава 6

Весь день Никита не может сосредоточиться ни на одном деле. Коллеги что-то докладывают, кладут документы на подпись, а он кивает, подписывает, не вникая в смысл, — где-то на периферии сознания непрерывно прокручивается одна и та же картина: лицо Веры, меняющееся на глазах, тот момент, когда что-то в ней окончательно обрывается.

На совещании он трижды переспрашивает то, что уже обсуждалось, и наконец его заместитель, Игорь Стрельцов, с которым Никита проработал бок о бок последние пять лет, останавливает его в коридоре.

— Ты сегодня явно не здесь, — говорит Игорь без обиняков, придерживая дверь. — Дома что-то случилось?

— Всё в порядке, — отвечает Никита слишком быстро, и по лицу Игоря видно, что тот не купился ни на секунду.

— Ладно, — Игорь поднимает руки в примирительном жесте. — Не хочешь — не говори. Но если что, ты знаешь, где меня найти.

Никита благодарно кивает, хотя знает: никогда не решится рассказать даже самому близкому из коллег, что натворил сегодня утром.

Он несколько раз берёт телефон, чтобы написать ей, — и каждый раз останавливается, не находя ни единого сочетания слов, которое не прозвучало бы жалко или лживо. «Прости» — слишком мало. «Это не то, что ты думаешь» — уже говорил, не помогло. Он откладывает телефон снова и снова, пока рабочий день не заканчивается сам собой, без единого сообщения, отправленного домой.

Вечером, подъезжая к дому, он репетирует, что скажет, — какие-то обрывки фраз, извинения, объяснения контекста, которые, как ему кажется, могли бы смягчить удар. Ничего из этого не пригождается.

Он поднимается в спальню и останавливается на пороге, глядя на кровать.

Вера выстроила по центру ровную линию подушек — аккуратную, продуманную, лишённую даже намёка на случайность. Граница, проведённая молча, без единого слова, но яснее любого крика.

Он стоит, разглядывая эту стену, и чувствует, как внутри нарастает чувство, похожее на стыд, смешанное со странным, почти уважительным восхищением: она не устраивает сцен, не пытается что-то доказать криком — просто ставит границу и держит её.

Дверь ванной открывается, и выходит Вера — в белье, которое он раньше не видел. У Никиты учащается сердцебиение, медленно, но верно формируется ком в горле: она стройна, собранна, недоступна и абсолютно владеет собой в этот момент. Он не может отвести взгляда — и тут же одёргивает себя, стыдясь этой откровенной, неуместной сейчас реакции тела на её вид.

Она проходит мимо, не глядя на него, ложится на свою половину, отворачивается к стене.

Никита молчит. Раздевается, уходит в ванную, стоит там дольше необходимого, разглядывая своё отражение в зеркале и пытаясь понять, в какой момент он превратился в человека, способного одной необдуманной фразой разрушить то немногое хорошее, что успело появиться в его жизни.

Когда он возвращается и ложится на свою половину кровати, повисает тишина — тяжёлая, густая, не дающая дурацким мыслям уйти прочь. Он лежит, глядя в потолок, слушая её дыхание — ровное, слишком ровное для того, чтобы быть настоящим сном, — и понимает: она тоже не спит, и, возможно, сейчас ненавидит его больше всех на свете.

Я должен был сказать ей раньше, — думает он в темноте. Должен был рассказать всё, что случилось, и как изменилось моё отношение к ней, и не допустить, чтобы она узнала это через мою же несдержанность, обрывком чужого крика.

Он ещё долго лежит без сна, прислушиваясь к её дыханию за подушками, прежде чем усталость всё же берёт своё и утягивает его в тяжёлый, беспокойный сон.

Последующие дни даются морально сложно. Вера больше не готовит ему завтрак — просто наливает себе кофе и молча садится за стол, глядя в телефон или в окно.

В одной из таких попыток приготовить себе завтрак Никита методично разбивает яйца в миску — вернее, пытается: скорлупа крошится, застревает в желтке, и он вылавливает мелкие осколки пальцами, ругаясь одними губами и не издавая ни звука. Сковорода уже шипит маслом, забытая на слишком сильном огне. Он путается, какая конфорка отвечает за какую горелку, — плита оказывается незнакомой территорией, которую он раньше даже не рассматривал как часть своего быта, — и в результате яичница покрывается плотной коричневой коркой снизу, оставаясь полусырой сверху.

Вера, сидя за столом с чашкой кофе, наблюдает за этим методичным разрушением завтрака в полной тишине. Один раз, когда он роняет вилку на пол с грохотом, она вздрагивает — и на долю секунды ему кажется, что в её взгляде мелькает что-то похожее на желание подойти, показать, как правильно. Но она тут же отворачивается к окну, так и не сдвинувшись с места, и Никита, поймавший этот момент периферийным зрением, чувствует, как в груди что-то болезненно сжимается — от того, что она сдержалась, и одновременно от того, что вообще заметил в ней этот проблеск. Он был реальный или просто ему почудился?

Проблемы с завтраком у него случаются почти каждое утро. После каждого такого провала Вера молча поднимается и уходит, ничего не говоря, оставляя его наедине с ощущением полной беспомощности.

Он не жалуется. Считает это справедливым — своего рода расплатой за то, что позволил себе ту вспышку гнева в присутствии отца, забыв, что стены в их доме не такие уж толстые, а шаги на лестнице бывают почти беззвучными именно тогда, когда меньше всего этого ожидаешь.

Ему хочется поговорить с ней по-настоящему — сесть напротив, объяснить всё с самого начала: про Кристину, про отца, про долг перед её собственным отцом, про то, что происходит внутри него самого сейчас, когда каждый вечер он с необъяснимым волнением ждёт, спустится ли она к ужину или снова останется в мастерской допоздна. Но всякий раз, когда он собирается с духом, вспоминает жёсткий наказ отца — она никогда не должна узнать правду, — и слова застревают где-то на полпути между сердцем и языком.

В один из вечеров, возвращаясь домой позже обычного, он видит полоску света под дверью мастерской и слышит оттуда сдавленные, короткие звуки — не то всхлипы, не то что-то похожее на подавляемый крик. Он замирает у двери, рука тихо проворачивает ручку.

Заглядывает — коротко, без предлога — и видит её среди раскиданных по полу листов, смятых в комки, один за другим. Состояние Веры похоже на отчаяние. Он стоит в дверях, разрываясь между желанием войти, сказать хоть что-то, обнять её, взять на себя часть этой боли, — и пониманием, что его присутствие сейчас, после всего, прозвучит как издевательство, а не утешение.

Он делает шаг назад, тихо, стараясь не издать ни одного звука, и медленно закрывает дверь. Всю дорогу до спальни его преследует один и тот же немой вопрос: сколько ещё подобных вечеров она выдержит, прежде чем сломается окончательно и уйдет от него.

Мать застаёт его одного на кухне поздно вечером, когда весь дом уже спит, — он сидит за столом, обхватив голову руками, не притронувшись к остывшему чаю перед собой. Марина Аркадьевна садится напротив, не говоря ни слова, — тот самый жест, знакомый ему с детства, безошибочно считывающий, когда сыну нужно не утешение словами, а просто присутствие.

— Я всё испортил, мам, — произносит он наконец, не поднимая головы.

— Ты всё ещё можешь это исправить, — отвечает она тихо.

— Я не могу сказать ей правду. Мне запрещено.

Марина Аркадьевна долго молчит, и в этом молчании Никита слышит что-то, чего не может до конца расшифровать — не то сочувствие, не то узнавание собственной, похожей судьбы.

— Иногда правда — это не единственный способ показать человеку, что он важен, — говорит она наконец. — Покажи ей делом. Слова подождут своего часа.

Той же ночью, лёжа без сна, он наконец достаёт телефон и открывает переписку с Кристиной — ту самую, которую откладывал завершить месяцами, из чувства вины, из инерции, из страха перед тем, что означало бы окончательно захлопнуть эту дверь.

Он долго смотрит на пустое поле для сообщения, подбирая слова, которые должны были прозвучать ещё тогда, когда отец выставил свои условия.

«Хорошо, давай поговорим. В последний раз».

Отправляет — и впервые за долгое время чувствует не облегчение и не боль, а нечто третье: тихую, пугающую решимость наконец разобраться с прошлым, чтобы у настоящего появился хоть какой-то шанс.