Глава 26
Родители с Верой ушли в театр (разумеется, после смерти близкого человека еще не подобает развлекаться, но билеты достались практически чудом, и, в конце концов, это не комедия, а серьезная пьеса), и Люда осталась дома одна. Редкая передышка, несколько часов можно спокойно перемещаться в квартире, не уворачиваясь от испепеляющих взглядов.
Хорошая оказия, чтобы спокойно заняться уборкой, но вместо этого Люда села писать Льву.
Раньше слова выходили у нее легко, Люда писала обо всем подряд, как если бы он был рядом, а она просто разговаривала с ним. Единственной темой, которую Люда не затрагивала в письмах, была смерть бабушки — не хотела она вываливать на Льва свои терзания и чувство вины.
В общем, переписка стала для них обоих чем-то вроде дневников, но в последнее время тон писем Льва изменился, в них стало сквозить уныние и то самое «освобождение от всяких обязательств», о котором говорил папа.
«Любимая моя, — писал Лев, — я всегда превыше всего ставил силу духа, но оказалось, что окружающая действительность тоже кое-что значит. Без внешних впечатлений, полностью во власти чужой воли я чувствую, что душа моя слабеет, истончается… Сначала, когда первый шок прошел, я решил, что затворничество пойдет мне на пользу. Не каждому человеку предоставляется такой шанс, полностью выпав из реальности, осмыслить, как он жил, как бы со стороны посмотреть, как летит самолет, за штурвалом которого ты сидишь. Я много думал, анализировал свои ошибки, но жизнь моя оказалась не такой интересной и насыщенной, чтобы бесконечно поставлять мне пищу для размышлений. Прошлое прошло, а настоящего у меня здесь нет. Я спасаюсь мечтами о будущем, но в череде бессмысленных пустых дней так трудно найти для них почву. Меня не заставляют принимать лекарства, но я чувствую, что и без них когда-нибудь сойду с ума. Вчера я на секунду задумался — не легче ли будет, если я проглочу таблетку, а не выплюну в унитаз? На одну секунду, Люда, но это плохой симптом, говорящий о том, что когда-нибудь я все-таки это сделаю, если ничего не изменится. А оно, похоже, не изменится. Я знаю, что ты меня ждешь, но очень может статься, что, если меня выпишут, ты получишь не меня, а семьдесят килограммов человечины. Конечно, оставшись без головного мозга, спинным я все равно буду любить тебя, даже если во мне сохранится только одна-единственная нервная клетка, она будет тянуть меня к тебе, но это будет любовь старого преданного пса, а не мужчины. Только, скорее всего, я навсегда останусь здесь. Людочек, я верю тебе, знаю, что ты меня любишь и никогда не предашь, но не пора ли посмотреть правде в глаза? Если бы я погиб, я бы хотел, чтобы ты жила. Вспоминала меня, но жила полной жизнью. В нашей ситуации считай, что я мертв, вся разница в том, что с того света я не смог бы сказать тебе — живи, а отсюда могу».
Отложив письмо, Люда застыла в замешательстве, покусывая кончик ручки. Какие найти слова, чтобы он убедился — она его не покинет? Да и нужны ли они, если надежды действительно нет? Нет не то чтобы на освобождение, но даже на встречу!
Она справится с тем, что в их жизни будут только письма, это ничтожное испытание, по сравнению с тем, что приходится переносить Льву. Поэтому, чтобы ему хоть немножко стало легче, надо написать такое убедительное письмо, чтобы он раз и навсегда понял — для нее это не жертва, а просто такое обстоятельство жизни, с которым она смирилась.
Как бы только это выразить? Не напишешь же «я буду тебя любить, даже если ты превратишься в полного идиота»? Такое вряд ли его сильно подбодрит… Все-таки любовь — важная часть его жизни, но не вся жизнь. У него есть дочь, есть любимая специальность, много чего еще есть, что он хотел бы осознавать. А перспектива стать овощем вряд ли его порадует, даже при уверенности, что кормить с ложечки и вытирать слюни ему будет любимая женщина.
Или написать, как обычно, словно она и не заметила этой минуты малодушия? Нет, тоже не годится… так же как и пафосные уверения в своей вечной преданности…
Вот если бы хоть на секундочку им увидеться, хоть руки соединить через дырку в заборе, так и слова никакие не потребуются, все сразу станет ясно.
Тут Люду вырвал из раздумий телефонный звонок, показавшийся неожиданно громким в пустой квартире.
Она вскочила. После так называемой госпитализации Льва у нее от каждого звонка сердце сжималось в робкой надежде на добрую весть и тут же уходило в пятки от ужаса перед вестью злой.
— Але, — раздался в трубке чужой мужской голос, — здравствуйте, а Веру можно?
— Ее нет дома.
— Нет? — в трубке помолчали. — Но она здесь живет?
— Кукур… Володя! — вскричала Люда, сама не ожидая, что ей будет так приятно услышать человека из прошлого.
— Он самый. А это…
— Люда, помнишь, Верина сестра!
— Ясное дело, помню! Привет, малая! — Володя засмеялся, видно, тоже обрадовался. — Так что Вера?
— Здесь, здесь, только сейчас ушла с родителями в театр.
— А! А тебя чего не взяли? Плохо себя вела?
— Что-то типа того, — улыбнулась Люда, — А ты какими судьбами?
— В отпуске. Дай, думаю, наберу, хоть узнаю, как она. Замужем?
— Нет, Володя. В принципе, у нее все по-прежнему с тех пор, как ты уехал.
— А есть кто?
— В смысле?
— Ну парень есть?
Люда нахмурилась:
— А тебе какое дело? Ты женатый человек.
— Разведенный человек.
— Извини.
— Ничего, — Володька шумно вздохнул в трубке. — Так правда она не замужем?
— Правда.
— Блин, а я два года позвонить боялся. Думал, давно у нее семья, дети…
Володя просил передать, что он звонил, но Люда не хотела признаваться, что Вера с ней не разговаривает, поэтому сказала, что лучше пусть он сам, Вера все равно ни за что первая ему звонить не станет. А так фактор внезапности на его стороне.
— Да, она гордая, — сказал Володька с уважением и повесил трубку.
Люда улыбнулась. Всегда приятно знать, что есть на свете люди, которые любят долго и преданно и у них все еще может кончиться хорошо.
* * *
Пока мы с Региной Владимировной прикидывали да планировали, жизнь все решила за нас, как оно обычно и бывает. Ощенилась Жучка, неофициальная собака пищеблока, и когда щенки подросли, диетсестра стала носиться по всем отделениям, пристраивая их.
Что ж, я взяла черненького, Регина рыженького, а девочку забрала бухгалтерша.
Жучка — дама неизвестного происхождения, отец щенков неизвестен, так что остается только с замиранием сердца ждать, что вырастет из наших питомцев. Впрочем, так оно бывает и с детьми…
Я назвала своего Дружок, Регина — Шарик.
Дружок — крепкий ребенок, прошедший суровую школу пищеблоковского подвала, поэтому я без опаски оставляю его, уходя на работу, но теперь мне есть зачем спешить домой.
Надо торопиться, чтобы напоить, накормить, прогулять, ведь чем чаще выводишь собаку, тем скорее она приучается не делать лужи в доме.
Теперь уже не обойдешься кратким визитом в булочную за половинкой черного и пряниками. Приходится посещать «Мясо-птицу» и «Овощи-фрукты», потому что Дружку необходимо разнообразное питание.
В этой суете почти не остается времени на кладбище, и я извиняюсь за это перед Пашиной половиной кровати.
Так странно, я больше не хожу на его могилку каждый день, а когда несусь домой в радостном предвкушении, что сейчас услышу лай, дробный цокот, и мне в руку ткнется мокрый холодный нос, я не думаю ни о чем другом, но каким-то образом Паши стало больше в моей жизни. Он словно проявляется в моих хлопотах и заботах, словно стоит рядом, смотрит на меня и радуется, что я радуюсь и мне есть чем заняться.
И между сном и явью мне иногда удается почувствовать его рядом с собой так ясно, что я успеваю пожелать ему спокойной ночи или доброго утра прежде, чем вспоминаю, что его больше нет.
Мы с Региной, как две сумасшедшие мамаши, только и сравниваем, чей сынок круче, а по выходным вместе гуляем в парке. Лето в разгаре, и мы, прогуливаясь по аллеям в кружевной тени листвы, едим мороженое и чувствуем себя как будто в отпуске.
Дружок с Шариком резвятся, а мы умиляемся. Между нами все еще лежит тень Корниенко, но мы обе знаем об этом, поэтому у нас все хорошо.
Одна вобла, заведующая третьим отделением, считает, что мы с Региной чокнулись от одиночества. Людей, видите ли, надо любить, а не собачек. А мы нормальных семей не создали, вот и носимся со всякими суррогатами как с писаной торбой.
Сказать, что она сама суррогат, не позволяет этика и деонтология, поэтому мы просто не обращаем внимания. Просто радуемся той радости, что нам доступна.
В воскресенье я, накормив и выгуляв Дружка, все-таки еду к Паше. Надо положить новые цветы, убрать венки, искусственные цветы которых и ленты все еще имеют вид, но порядком выцвели от солнца и дождей.
У соседней могилы снова стоит та девушка, которую я вроде бы знаю, но никак не могу вспомнить. Сегодня она так погружена в свои мысли, что не замечает моего кивка.
Сгребаю венки в охапку, отношу в бак, а вернувшись, вздрагиваю. Оголенный холмик выглядит таким маленьким и беззащитным, что я опускаюсь на колени и плачу. Впервые плачу навзрыд, вытирая лицо грязными руками.
Мне хочется лечь лицом в этот теплый песок, достучаться, прикоснуться к Паше хотя бы раз, хотя бы на секунду… Но я просто стою на коленях и стараюсь плакать потише.
Вдруг чувствую, как к моему плечу осторожно прикасается чья-то рука.
— Простите, я могу вам чем-нибудь помочь?
* * *
Люда снова поехала к бабушке на кладбище, собираясь просить прощения и каяться, но вместо этого в голову настойчиво лез всякий мусор. Всплывали давно забытые детские обиды, и, хуже того, не просто высовывались на секунду, чтобы снова утонуть в забвении, а выстраивались в пугающие закономерности.
Люда встряхивала головой, шикала на себя, обзывала мелочной эгоисткой, но ничего не помогало. Вспомнилось вдруг, как она в четвертом классе попросила бабушку, которая тогда еще не вышла на пенсию и работала в библиотеке, взять для нее «Повесть о Зое и Шуре». В ответ бабушка вдруг всплеснула руками и воскликнула: «Оля, с этим ребенком надо что-то делать! В ее возрасте следует читать классику, Пушкина, Гоголя, кое-что из Толстого, а она просит «Повесть о Зое и Шуре». Бабушка выделила название книги издевательским тоном. Наверное, Люда так хорошо запомнила этот эпизод, потому что впервые сознание ее раскололось в попытке совместить совершенно несовместимые вещи. Бабушка считалась в семье незыблемым моральным авторитетом, она всегда совершала исключительно правильные поступки, но относиться к великому подвигу Зои Космодемьянской и ее брата иначе, чем с благоговением и скорбью, тоже было невозможно. Это не подлежало никаким сомнениям. Никак. И Люда не чувствовала в своем желании прочесть книгу, которую она до сих пор считала одной из самых пронзительных книг о войне, ничего дурного. Но если бабушка не уважала память Зои Космодемьянской, получается, она была не права? Та самая бабушка, которая неправой быть в принципе не может? Тогда Люда решила, что бабушка просто не знала, о ком книга, хотя как, работая в библиотеке, она могла этого не знать? Но это объяснение представлялось единственно разумным.
Потом мысль заскользила дальше, Люда вспомнила, как на семейном совете обсуждали, отдавать ли ее в музыкальную школу. Бабушка подозвала ее и попросила что-нибудь спеть. Люда послушно завела «Катюшу». «Нет, — перебила бабушка после первого же куплета, — у ребенка нет музыкального слуха. Медведь на ухо наступил». Тогда Люде было весело, она даже немножко гордилась своей уникальностью, в конце концов, не каждой девочке наступает на ухо медведь, но с годами становилось горько вспоминать, как безапелляционно, походя, бабушка вынесла вердикт и решила ее судьбу. Тем более что в седьмом классе пришла новая учительница пения, и выяснилось, что слух у Люды очень приличный, просто она плохо владеет голосом, но время упущено, музыканта из нее уже не получится. В первом классе ее отобрали в секцию художественной гимнастики, и Люда целый день предвкушала, как будет заниматься, но бабушка наложила вето. Мол, Люда слишком хрупкая, слишком неуклюжая от природы, она обязательно получит серьезную травму и останется на всю жизнь инвалидом. «Кроме того, — заметила бабушка, сильно понизив голос, — это совершенно неприличный вид спорта, ты же не хочешь, Оля, чтобы твоя дочь в одном только купальном костюме принимала двусмысленные позы при большом скоплении народа?» Люда тогда не совсем поняла, что имелось в виду, но проплакала целую неделю не столько даже из-за запрета, сколько от сознания, что она такая негодящая.
Звали ее и в танцы, и даже в кружок рисования, но «Людмила, какие тебе дополнительные занятия, когда ты еле-еле осваиваешь школьную программу!».
Люда и правда училась не блестяще, не как Вера, на которую следовало равняться, но вот странность, обычно люди сначала пытаются что-то делать, и только потом, когда у них ничего не получается, приходят к выводу, что конкретно эта деятельность, возможно, не самая сильная их сторона.
Люде же было понятно, что она не сильна в точных науках, еще задолго до того, как она увидела в учебнике первый пример. «Отсутствие способностей к математике — это у нас семейное, — вздыхала бабушка, — Верочка с таким трудом получила свои пятерки».
Что ж, Люда открывала учебники по математике, уже заранее зная, что у нее ничего не выйдет, мозгов не хватит найти верное решение.
И так было во всем. Бабушка постоянно говорила ей о том, какая она, прежде, чем Люда сама успевала это осознать. Стоило Люде намылиться гулять с ребятами во двор, как ее останавливали и сообщали, что она нежная домашняя девочка, а не какая-то там оторва. Ей давали читать Диккенса и Оскара Уайльда с извещением, что у нее развитый художественный вкус и тонкая душа. Усаживали за швейную машинку, приговаривая, какие у нее ловкие ручки и как она любит домашнюю работу.
И сопротивляться этому было невозможно. Дома ее видели только в образе милой и слегка недалекой домашней девочки, только в этом узком диапазоне характеристик ей было уготовано место в монолите под названием «семья».
Если вдруг прорастало что-то живое, что не укладывалось в рамки, то его следовало безжалостно отсечь с помощью волшебной фразы «прости меня, пожалуйста, я больше так не буду», иначе Люда просто переставала существовать для родителей и бабушки.
«Маска так приросла к лицу, что теперь и не узнаешь, какая я была настоящая», — вздохнула Люда.
Думать такие мысли на бабушкиной могиле было неправильно и даже грешно, но, раз начав, Люда уже не могла остановиться.
Вдруг ей пришло в голову, что бабушкино пристрастие одевать ее в старье было тоже не совсем нормальным. Никто не спорит, донашивать за старшим — естественная участь младшего ребенка, но потом-то она выросла, а бабушка все еще зорко следила, чтобы у нее, не дай бог, не появилось ни одной приличной вещи. Под разными предлогами она добивалась того, чтобы внучка выглядела как жалкая нищенка, и так искусно это делала, что Люда до встречи со Львом даже не понимала, насколько нелепо выглядит. Именно бабушка настояла, чтобы Люда отдавала большую часть зарплаты родителям, хотя она явно не наедала на семьдесят рублей в месяц и ее доля за коммунальные платежи тоже не покрывала эту разницу. Но семья — это же единое целое, у нас все общее, мы все друг за друга горой, и мама с папой лучше тебя знают, как оптимально распорядиться финансами в интересах семьи. В самом деле, зачем тратить деньги на новые вещи, которые в руки взять противно, когда можно соорудить настоящую прелесть из старых запасов.
Люда не думала, что бабушкой руководили меркантильные интересы. В грехе жадности ее не мог бы обвинить даже злейший враг. И на себя она тоже не тратила, по сорок лет носила одни и те же вещи и в целом вела аскетический образ жизни. В общем, внучкины деньги ей сто лет были не нужны, причина была иная, и непонятно, лучше или хуже.
Бабушка просто не хотела, чтобы у Люды была своя жизнь. Ей нужна была домашняя девочка, чтобы всегда ласковая, всегда под рукой, за которую не надо волноваться, что она упадет с дерева головой вниз. Никому в семье не нужно было, чтобы Люда просиживала вечера за пишущей машинкой, с головой погружаясь в вымышленные миры, и, зарабатывая на этом приличные деньги, как Вера, гоняла по конференциям и командировкам, влюблялась, выходила замуж… Нет, она, тихая незаметная мышь, должна была сидеть дома при бабушке и папе с мамой, обеспечивая им спокойствие и комфорт. Вот и причина, почему так на нее взъелись из-за романа с генералом. Это блестящая красавица Вера должна была за него выйти, чтобы семья могла гордиться ею на все сто процентов, а Люде была уготована совсем другая участь, с которой она посмела не согласиться.
Семья — единое целое, монолит, убежище… Никто и никогда не будет тебя так любить, как папа с мамой… Только дома тебя поймут и утешат…
Да-да, все верно. С одной маленькой поправочкой — только когда ты играешь предписанную тебе роль и играешь хорошо. В семью как на карнавал — без маски не пускают.
«Ты не хотела, чтобы я жила, — прошептала Люда, поправляя немного съехавший с могилы венок, — так не сердись, что я не виню себя за то, что тебя убила. Потом, если у меня все наладится, если я когда-нибудь буду счастлива, я вспомню хорошее. Обязательно вспомню, потому что оно было, и немало, и заплачу, и буду очень сильно скучать по тебе. Но в горе, прости, ты плохая утешительница».
Она встала, отряхнула руки, и собралась уходить, но остановилась, глядя, как неподалеку женщина горько плачет на такой же свежей могилке, как у бабушки.
«Вероятно, это не мое дело, — вздохнула Люда, — кладбище, тут все горюют. Будет даже неприлично, если я подойду».
Она сделала несколько шагов по направлению главной дорожки, но потом все-таки обернулась, и, лавируя между оградок, направилась к женщине.