Глава 27 · Гостья
Тихое утро было обманчивым, словно улыбка кота перед тем, как он смахнет лапой со стола твой завтрак, а воздух настолько прозрачным и мирным, что я почти поверила, что ночной допрос Плюха и разбитое зеркало — просто дурной сон. Почти.
Потом за окном раздался звук. Не скрип телеги и не топот копыт. Мягкий, живой шелест, будто мимо дома проползал сам лес, почесываясь о крыльцо. Я выглянула в окно и обомлела.
К дому подъезжала карета, больше похожая на произведение искусства, выращенное, а не построенное. Кузов был сплетён из живых, гибких ветвей берёзы и ивы, перевитых серебристым плющом. Колеса представляли собой сплошные срезы древних дубов, и они катились бесшумно, будто по бархату. Вместо лошадей карету везли… огромные, благородные на вид олени с ветвистыми рогами, сплетёнными воедино, как корона. Они ступали плавно, высоко поднимая ноги, и от них веяло ледяным покоем.
«Ну, конечно, — пронеслось в голове. — Приезжает погреметь посудой и сделать пару ледяных комплиментов».
Я бросилась будить весь дом. Плюх мгновенно забился в самую дальнюю щель под печкой, заявив, что у него внезапно началась зимняя спячка. Арамис, вздохнув, поднялся к самому потолку, затерявшись в своих кружевах, «видеть такое варварство вблизи не в силах». Домомир с писком исчез в своём носковом убежище. Дуся, почуяв неладное, издала тревожный звук из тайника, но вылезать не стала — материнский инстинкт перевесил любопытство.
На крыльцо я вышла в одиночестве. Нет, не в одиночестве. Емельян уже стоял там, прислонившись к косяку. Мужчина был бледнее обычного, а в глазах — та самая стальная стойкость, что видела при виде лягушачьей записки. Он смотрел на карету без выражения.
Дверца кареты из живых ветвей открылась без звука. И вышла Она.
Варфоломея. Воплощение ледяного совершенства. Высокая, невероятно стройная, в платье цвета лунного света, что струилось по ней, как жидкий металл. Платиновые волосы сияли в сложной, безупречной причёске, в которой сверкали те самые «драгоценности» — три крупных камня неземного свечения: розовый, салатовый и золотистый. Они мерцали на её шее холодным, отталкивающим светом. Лицо — работа искуснейшего скульптора, с высокими скулами, тонким носом и губами, будто выточенными из розового льда. И глаза. Ледяные, пронзительно-голубые, лишённые всякой теплоты. Она улыбалась. Улыбкой, от которой хотелось надеть по три шерстяных носка на каждую ногу.
— Какое очаровательное… местечко, — от мелодичного, точно перезвон хрустальных бокалов, голоса по спине побежали мурашки. — Настоящий заповедник дурного вкуса.
Она медленно поднялась по ступенькам, тонкие туфли не оставляли следа на старом дереве. Взгляд скользнул по мне, и я почувствовала себя пыльным экспонатом в музее редкостей.
— А вы, должно быть, племянница. Майя, да? — произнесла моё имя, будто пробуя на вкус неспелый фрукт. — Слышала, вы сменили Сирила на нечто… более экзотическое. Мои соболезнования. И по поводу работы, и по поводу вкуса.
Я открыла рот, чтобы что-то дерзко парировать, но язык прилип к нёбу и будто заледенел. Её холод был физически ощутим.
Гостья прошла мимо меня в дом, как хозяйка. Осматривалась с лёгкой брезгливой улыбкой.
— О, какая… душевная беспорядочность. Пахнет плесенью, травами и немытой посудой. Очаровательно. — Ткнула кончиком своего изящного посоха (аметист на нём был и вправду размером с две головы Плюха) в трещину на полу. — И какие милые… недостатки.
Её путь лежал прямиком в сторону кладовки. Моё сердце упало в сапог. Она остановилась у буфета, за которым была дверца в наш тайник.
— А здесь что у вас? Кладовая? Или… сокровищница? — Повернула голову и посмотрела прямо на Емельяна. Во взгляде вспыхнула смесь презрения и жадного интереса. — Что прячете, милый? Старые письма? Или что-то более ценное?
Емельян молчал. Казалось, он превратился в статую из соляного столпа. Но напряжение, исходящее от него, было таким сильным, что почти искрило в воздухе.
Варфоломея вздохнула, притворно-грустно.
— Вечно ты молчишь. Как потухший костёр. Скучно.
И тут во мне что-то сорвалось. Этот ледяной тон, эти язвительные комплименты, это ощущение, что я — муха, которую рассматривают под лупой.
— Многовато претензий, — выпалила, и голос прозвучал резче, чем планировала. — Особенно для тех, кто явился без приглашения.
Она медленно повернулась ко мне, подняв бровь. Улыбка стала шире и холоднее.
— О, как колко. Прямо как твоя тётушка. Та же… деревенская непосредственность. Ты правда думаешь, что твоя жалкая магия порядка что-то изменит? Ты можешь разложить по полочкам лишь собственную погибель, девочка.
— Зато свои полочки я знаю, — огрызнулась, чувствуя, как щёки пылают. — А вы, кажется, потеряли кое-что своё. И ищете на чужих полках.
Глаза женщины сузились. На миг в них мелькнуло что-то острое, хищное. Но она тут же снова застыла в маске вежливого презрения.
— Забавно. Очень забавно. Ну что ж, не буду задерживаться в этом… музее народного творчества. — Сделала шаг к выходу, но перед самым порогом остановилась прямо перед Емельяном.
Подняла руку в тонкой перчатке и провела пальцем по его щеке. Движение было быстрым, почти невесомым, но мужчина вздрогнул, будто от удара раскалённым железом.
— Ты всё ещё прячешься в этом жалком обличье, милый? — прошептала она, и в шёпоте звенел лёд и сталь. — Как трогательно. Напоминаешь потухший уголёк, который так и хочет, чтобы его раздули. — Наклонилась чуть ближе. — Не трудись. Скоро я вернусь. За своим.
И она вышла. Олени, не дожидаясь команды, плавно развернули живую карету. Варфоломея, не оглядываясь, скрылась внутри. Карета бесшумно тронулась и вскоре растворилась между деревьями.
На крыльце остался запах. Мороза, дорогих, леденящих духов и… тоски. Старой, горькой, как полынь.
Я замерла, всё ещё дрожа от ярости и унижения. Емельян стоял неподвижно, глядя в то место, где исчезла карета. На его щеке, где она провела пальцем, осталась тонкая белая полоска — как будто от прикосновения инея.
Плюх, высунув нос из-под печки, проскрипел:
— Всё… она всё видела… чувствовала… мы обречены…
Но я уже не слушала. В голове гудели слова: «Скоро я вернусь. За своим». За своим. За яйцами? За Эмбером? Или за всем сразу, чтобы окончательно стереть наше «очаровательное местечко» с лица земли?
Визит вежливости закончился. Война была объявлена официально. И генеральное сражение, чувствовалось, уже не за горами.