— 34 —

— 34 —

Тимур

День начался отвратно. Чувствовал себя так, будто меня всю ночь пинали.

У Богдана ещё сопли, и в сад его, естественно, не отправить. На работу тащить тоже не вариант, у меня же сегодня эта идиотская встреча с подрядчиками.

Родители… Они, конечно, предлагали помощь, активно. Мама даже говорила, что они сами воспитают Богдашу, а я молодой, мне свою жизнь строить надо. Они надеялись, что я смогу вернуть Алису.

Удобно? Да, чертовски удобно было бы повесить сына на них, но это было бы нечестно.

Я не мог переложить на стариков ответственность за свою жизнь. Поэтому всегда старался максимально всё делать сам или при помощи помощниц и нянек.

Вот и сегодня утром я отвёз Богдана в развивающий центр на занятия. До обеда с ним будут заниматься, и я смогу, наконец, сосредоточиться.

План был простой: отдать малого, поехать домой, передать Алисе ключи, исчезнуть, чтобы не мешать, вернуться к работе. Красивый такой план. Только… Как всегда всё пошло по одному месту.

Телефон вибрирует на приборной панели, когда я уже паркуюсь у дома. Звонит Людмила.

— Тимур, Насте… ей значительно хуже. Я боюсь. Она не спала всю ночь, хотела «готовить праздничный ужин». Я боялась, что она уснёт и спалит нас ненароком. Надо что-то делать.

Мотор глухо урчит, а у меня между лопаток собирается знакомый холодок. Всё, точка невозврата. Стационар. Разговор о нём шёл давно, но я оттягивал, желая как можно дольше сохранить для Насти домашнюю обстановку, иллюзию нормальной жизни. Иллюзию, которую она сама сейчас разрушала.

Я отключаю звонок и тут же набраю лечащего врача Насти.

— Мы ждём Анастасию. Про стационар мы говорили не раз. Дома ей хуже. Её сложно держать в рамках, а рамки ей сейчас очень нужны.

— Примете сегодня? — бросаю коротко.

— Да. Палата готова. Документы у меня. Нужна ваш подпись и вещи первой необходимости.

— Будем через два часа.

Людмила встречает меня у открытой двери. Бледная, измождённая. С красными жилками от недосыпа в глазах.

— Я боялась спать. Она… Она совсем плоха.

Снимаю куртку, кладу на стул. Говорю спокойно, без «жалости» в голосе:

— Выдыхайте. Сейчас поговорю с ней. Вы пока соберите документы, лекарства, зарядку, смену белья. И — воду. В дорогу.

Людмила кивает и исчезает в коридоре. Я делаю пару шагов и останавливаюсь у двери в комнату. На пороге, как в другой мир.

Ладонь на косяке, и на секунду проваливаюсь в свои мысли.

Утро всплывает кусками. Как Алиса спросила: «У тебя всё в порядке?» — просто, без нажима, но с этим своим, видящим тебя насквозь, взглядом.

Я так отвык, что кто-то проявляет ко мне интерес, замечает моё состояние и так хорошо меня знает, что это даже сбило меня с толку.

Хотел сказать что угодно, лишь бы снять с неё это настороженное «вижу, что что-то не так». Моё объяснение прозвучало фальшиво, как дешёвая пластинка, но другого безопасного текста у меня не было.

Возвращаюсь мысленно в коридор. Здесь пахнет лекарствами. И ещё той тоской, которой пропитаны стены, когда в доме живёт болезнь. Это тяжёлый, душный запах обречённости.

Я долго избегал этих прямых столкновений с Настей. Привозил сюда только Богдана, чтобы тот видел мать, чтобы у неё были его маленькие ладошки на щеках, детский смех на пять минут освещал комнату.

Сам же всегда ждал на кухне. Не из трусости. Из понимания: каждое наше прямое столкновение с ней — это напоминание ей о том, чего у нас никогда не было и не будет.

А теперь я должен отвезти её туда, откуда она, скорее всего, уже никогда не выйдет человеком, которого я помню. Не физически — по документам она, может быть, вернётся. Но назад прежняя Настя не вернётся. И это решение на мне.

Я поставлю подпись, и дверь захлопнется за ее спиной окончательно. Смешно: я умею подписывать серьезные договоры без тени сомнений, а здесь простая дата и росчерк превращаются в приговор. В приговор, который я вынесу другому человеку.

Делаю шаг в комнату. Тяжело. Как будто шагаешь с обрыва.

Настя сидит на полу по-турецки, на ней тонкий свитер с вытянутыми локтями, босые ступни бледные, на большом пальце облупился бордовый лак. Ламинат усыпан снимками из её прошлого. Она покачивает корпусом в такт шёпоту: «…а мы любили… а мы могли…»

Опускаюсь на корточки, стараясь не задеть снимки.

— Привет, — говорю максимально ровно.

Настя поднимает голову. Взгляд её блуждает, но потом замирает. Впервые за долгое время в нём мелькает нечто определённое — узнавание.

— Тимочка? Ты пришёл! — её лицо озаряет широкая, по-детски счастливая улыбка. — Смотри! — Настя ловко выдёргивает из россыпи один снимок. — Помнишь?

На фото мы с Гордеем в нелепых самодельных пилотках. За нашими спинами — сцена в ДК. У меня чёрная сажа на носу от «пороха». Гордей с картонной саблей. Настя улыбается в тридцать два зуба.

Она весело фыркает от смеха.

— А потом ты со сцены грохнулся, как мешок картошки, — её плечи подрагивают. — И костюмерша, тётя Зина, за кулисами вопила: «Колесников! Порвёшь штаны, я тебе уши оторву!»

Я тоже коротко, непроизвольно усмехаюсь. На миг кажется: Людмила зря подняла тревогу. Настя узнаёт, шутит.

— Помню. Ты ещё и призовой мешок с конфетами стащила и детям раздала. Когда наши соперники победили, их нечем было наградить.

— Я хорошая была, — серьёзно говорит она, опуская взгляд на фото. — Не жадная.

— Была, — отвечаю мягко. — И есть.

Она роняет снимок на пол, ладонью приглаживает его к ламинату и вдруг переключается, голос становится деловым:

— Надо ещё салаты приготовить. А то гости придут, а у нас ничего не готово. Скатерть, салфетки… — она начинает складывать фотографии стопками по своему порядку. — Ты торт сходи купи… К нам мальчик придёт. Сева. Его нельзя оставлять без угощения.

Слова «мальчик», «Сева» звучат, как холодная вода за шиворот.

— Какой Сева, Настя? — спрашиваю спокойно, без резких нот. — Кто это?

Её улыбка исчезает, и лицо искажается. Глаза наполняются влагой. Она вдруг хватается за мою руку, её хватка неожиданно сильная, судорожная.

— Прости меня, Тимур! Прости! — Настя начинает всхлипывать, боль её почти осязаема. — Это Севара во всём виновата! Она! — выговаривает она со злостью, как про соседку, что наябедничала. — Она сказала: «Развести вас надо. Чтобы душа была — от него. От тебя. Только так…» — Настя сглатывает воздух, как воду. — Я… я верила ей. Я всё делала… как она сказала… чтобы… чтобы он у меня появился…

— Настя, стой, — я подворачиваю ногу, сажусь ближе, чтобы наши колени касались. — Кто появился?

Она прижимает к груди снимок, будто грелку.

— Богдан, — шепчет доверительно. — В нем душа Севы. Он… не простит меня. И ты не простишь. Я взяла не своё. Я… я согласилась… чтобы он был моим… — слова из нее рвутся рывками. — А у вас… у вас тогда бы и так ничего бы… не получилось… она точно сказала… — Настя зажмуривается, лоб собирается морщинами. — И я думала: если успею, он не уйдёт, не растворится… он останется… у нас…

Сердце проваливается в желудок. В голове вспыхивают три чужих образа сразу: экран с ровной полосой, где должен был быть маленький стук; Алисин эскиз с пустым белым «окном» на уровне живота; и Настин голос: «Чтобы душа была — от него». Я знаю, что это бред из чужих слов и ломаной логики. Знаю. Но от этого не легче. В бреду иногда спрятана чья-то реальная вина, чужая и своя, смешанные в кашу.

Я мягко сжимаю Настины пальцы, стараясь не разрушить этот хрупкий контакт, и осознаю: вот он, мой долг, который я годами прятал за обстоятельствами. Не «Севара виновата», не «так получилось», не «никто не мог предвидеть». Я мог. Я должен был.

— Настя, — говорю тихо, — тебе не за что извиняться. Это я у тебя прощение должен просить.

Она моргает, ресницы мокрые. Пытается понять, в чём именно моя вина. В её голове сейчас слишком много чужих «правд».

— Я оставил тебя одну с этой… — сглатываю слово, чтобы не плеваться. — С этой женщиной. Увидел, что тебе становится легче от её рассказов, и подумал: раз это помогает, пусть будет так. Я переложил ответственность на других, хотя должен был справиться сам. Пойти с тобой к врачу, записаться на приём, разобраться во всех этих «душах», «знаках» и «обрядах» — всё это мы должны были сделать вместе. А я погрузился в работу, думая: «разберусь», «денег хватит», «ты поспишь, и тебе станет легче». Я отпустил тебя в неизвестность. Это был мой выбор, и он оказался неправильным.

Она слушает, не перебивая.

— Если бы я тогда встал между тобой и этой Севарой, — продолжаю, — если бы вывел из квартиры её и всю эту дурь, если бы повёл тебя к нормальным врачам раньше, не было бы этой ночи. Не разрушился бы мой брак и Богдашка не страдал бы. Не было бы такой боли.

— Ты же работал, — шепчет Настя. — Ты всегда всё тянул… Это я во всем виновата…

— Работал, — киваю. — Но работа — не оправдание тому, что я оставил тебя наедине с проповедницей, которая живёт с чужих страхов. Я видел, но не вмешался. Развёлся с тобой и начал строить свою жизнь. Когда ты попросила об ЭКО, я тоже не остановил тебя и не помог. Я снова махнул рукой. Это разрушило наши жизни, Настя. Все последствия на мне, а не на тебе.

Она сглатывает. Взгляд ее уходит в сторону — туда, где лежат фото.

— Прости меня, — произношу вслух, без «подтекста», как приговор самому себе. — За то, что не защитил от глупости, когда ты была слабее. За то, что дал тебе верить в «души» вместо того, чтобы принести тебе календарь приёмов и сесть рядом в очереди. За то, что позволил этой женщине диктовать, как нам жить, когда это должны были решать мы с тобой. Я виноват.

— Мне было страшно. Всё казалось непонятным… Когда Севара появилась, стало легче. Она знала, что делать. — Настя улыбается виновато, почти по-детски. — И я ей поверила… Я дура.

— Не дура, — отвечаю спокойно. — Испуганный человек.

Мы молчим. В этой паузе скрываются невысказанные слова, что копились годами. Я чувствую, как исчезает привычная мужская «броня», за которой удобно прятаться: «я тебя обеспечивал», «был рядом», «платил за всё». Это правда, но не вся. Вместо того чтобы выключить телефон, сесть рядом и сказать: «Пойдём к врачу, а не к гадалке», я выбрал молчание. Потому что так было проще.

— Тимочка… — зовет Настя едва слышно. — Ты не сердишься на меня?

— Нет. Сердиться — значит считать, что ты могла иначе. А ты — болела. Сержусь на себя. За «само рассосётся».

Людмила появляется в дверях, тихо, как будто боится спугнуть хрупкое равновесие.

— Собрала, — шепчет, показывая сумку. — Документы, лекарства, зарядку. Воду взяла.

Я киваю. Помогаю Насте встать, не объясняя лишнего. Не говорю «больница». Не говорю «стационар». Слова, как спички: чиркнешь и всё вспыхнет.

— Поедем, — говорю просто. — Нас ждут.

Она послушно берёт меня под локоть. Внизу, на крыльце, Настя оглядывается на окно. Там, где висит занавеска в крошечные цветочки. На мгновение её взгляд проясняется. Я отвожу глаза первым.

В машине она сначала болтает без остановки, как радио, у которого сломался тумблер.

— Гостей много будет, — перечисляет пальцем по воздуху, — Сева, Люба из соседнего подъезда, Гордей… Только он всегда опаздывает. Надо будет ножи наточить… Ты торт купил? Какой торт? «Птичье молоко» не бери, оно приторное… А скатерть где? Я не стирала, но можно и ту… синюю… или белую… Наверно, белую. У нас же праздник, да? У нас же праздник…

Потом голос её ползёт вниз. Слова редеют. Между ними расползается тишина. Она смотрит в окно на мелькающие ветки и, кажется, находит там какой-то ритм, за который можно зацепиться. В салоне тепло, но мне холодно. Руки деревенеют на руле.

Когда сворачиваю к больнице, она всё понимает. Сначала просто напрягается, как струна. Потом выдыхает коротко, рвано:

— Нет, — говорит тонко. — Нет-нет-нет-нет… Пожалуйста. Мы же гостей ждали. Сева же… он же…

— Настя, — стараюсь достучаься до нее, — мы ненадолго. Нам помогут.

— Не трогай меня! — вцепляется в дверную ручку так, что костяшки белеют. — Не оставляй меня тут! Я буду хорошая! Я всё буду делать, только не надо… Тимочка, я боюсь…

Приходится глушить мотор у самого крыльца. Врач и медбратья уже ждут. По дороге я позвонил. У Насти начинатся истерика, а затем — срыв. Она бется, рыдает, колотит меня кулаками, просит прощения у кого-то невидимого и шепчет: «Сева, подожди», «папа, не ругайся», «я не буду».

Внезапно она становится лёгкой, словно подросток, в моих руках. Это удивительная лёгкость взрослого тела, когда силы покидают не только мышцы, но и волю.

Её пальцы царапают мне шею, потом слабеют. В приёмном — белый свет, запах лекарств. Бумаги, подписи, привычные столбики «ознакомлен».

Двери захлопываются мягко. В коридоре вдруг пусто. Пальцы дрожат так, что я на секунду зажимаю их в кулак до боли. Противно: в такие моменты организм вспоминает сигареты — те, от которых я не так давно отказался.

«Вот бы выйти и затянуться». Нечем. И слава богу.

Людмила стоит рядом, держит сумку, как щит. Глаза красные, но держится.

— Тимур, — говорит тихо, будто боится спугнуть мой остаток самообладания, — ты всё правильно сделал. Ей там будет лучше. Здесь мы не справлялись.

Я смотрю в сторону — на желтую линию на полу, ведущую к лифту, — и вдруг понимаю, что не хочу отпускать человека, который стал так близок за последнее время. Слова формируются сами:

— Люда… вы нам стали как родная. Не «сотрудник». Человек. Если вы не против… — сглатываю, не знаю, почему так трудно выговаривать простые вещи, — я бы предложил вам остаться с нами. Няней Богдана. Он вас очень любит. Зарплату подниму. График — как скажете. Мне важно… чтобы вы были рядом с ним.

Она закрывает глаза, и по щеке скатывается слеза. Никаких «ой», никаких театров.

— Я… с радостью, — кивает она. Голос садится. — Я так и живу — вами. Богдаша — он… солнышко. И ты… — она тянется и осторожно кладёт ладонь мне на плечо. — Ты всё правильно сделал. Не мучай себя.

Киваю. Спасибо не получается произнести: застревает между горлом и зубами. Внутри только липкий осадок. Я сделал «правильно», но изнутри это похоже на предательство. Будто сдал близкого человека в место, откуда он никогда не вернется. Врачебно — правильно. По-человечески — мерзко. Сам себе противен.