26
Паша
Осталось пережить всего пятнадцать часов.
Целых пятнадцать часов.
За окном уже темно. Мелькают бесконечные макушки деревьев, изредка можно увидеть поля, простирающиеся, кажется на километры. А потом снова: елки, елки, елки. И поезд движется монотонно с этим странным «ты-ды, ты-ды, ты-ды, ты-ды» навевающим невыносимую, просто адскую тоску.
Сижу в своем купе, пялюсь на красный закат за стеклом. Мышцы ноют: изводил себя вчера отжиманиями и чересчур долго качал пресс. Это обычно помогает отвлечься, когда мелодия не клеится. Ты словно уловил что-то такое, витающее в воздухе, тянешь за ниточку, истязаешь струны, а оно никак не хочет ложиться на ткань всего мотива. Вот в такие моменты упражнения — самое то.
Кстати, о воздухе. Моя соседка, бабулька лет семидесяти, сидит возле столика и чистит яичко. Это не мои слова. Она так и сказала: «яичко». Нет, не так, а: «держи яички, сынок». Пыталась угостить меня. Отказался. Вот теперь она полностью захватила стол, разложила на нем газеты, чистит «яички», посыпает солью и тщательно жует их. Да так, чтобы мне обязательно было видно, как замечательно она справляется с этой задачей. Стараюсь не смотреть, как превращается в кашу пища у нее во рту, но получается плохо.
Спасение приходит неожиданно: на стоянке под Потьмой пенсионерка с тяжелыми сумками покидает поезд, и ее место занимает тощий паренек в камуфляжном костюме, кепке и с гитарой за спиной. У него тонкие усики, пухлые губы и широкие кустистые брови. На вид лет шестнадцать, не больше. Садится напротив меня и принюхивается. Смущенно пожимаю плечами.
Это не я, это бабушкины «яички». Но он смотрит на меня точно сыщик, напавший на след.
Не знаю, в чем дело. Вполне возможно, что там, откуда он родом, нормальные парни не носят колечко в носу и не бьют здоровенные тату в виде черепа на все предплечье. Но куда ж мне теперь деваться? Не пытаться же затеряться среди деревенских? Если надо, могу свою позицию и кулаками обосновать, вообще без проблем. А пирсинг доставать не буду, он мне дорог, да и незаметный почти, мне нравится.
Битва взглядов продолжается еще с минуту. Ни один из нас не отводит глаз в сторону. Напряжение, накал, драматизм. И, наконец, у паренька начинают слезиться глаза. Сдается и часто моргает.
— Степан, — представляется он.
В воздухе все так же витает, напоминая о себе, возмутительный аромат «яичек».
— Павел, — жму его руку.
— Ты тоже на Грушу?
Ясно. Этот тощий глист в камуфлированном скафандре — начинающий бард. Поехал кормить комаров и нюхать костры на Грушинский фестиваль.
— Не, — отвечаю бодро, — я домой.
— Ясно, — почему-то ужасно огорчается он, всем своим видом веселя меня.
Молодой, четкий, наивный такой. Воодушевленный предстоящим приключением.
Через полчаса мы уже активно общаемся, обсуждая Визбора и Митяева. Пытаюсь похвалить Высоцкого, но явного отклика не нахожу: вот то ли дело — Розенбаум. Вот где сила. Вот где вальс-бостон. Делаю вид, что соглашаюсь. Все лучше, чем трещать о помидорной рассаде с пенсионеркой.
Через час дело доходит до его гитары. Степан остается в одной майке, закидывает ногу на ногу, кидает сверху инструмент и начинает бряцать. Съеживаюсь, боясь услышать блатнячок, но он заводит вдохновенное:
Много впереди путей-дорог.
И уходит поезд на восток.
Светлые года
Будем мы всегда
Вспоминать.
Вытягиваю ноги, ложусь и слушаю. Сердце бьется быстро, будто не догадываясь, что, сколько не спеши, поезд все равно идет по своему графику. Ему плевать, что у тебя все внутри горит от тоски. Плевать, что ты растерян и не знаешь, чем все обернется. Что до ужаса боишься быть отвергнутым и до дрожи в коленях, больше всего на свете мечтаешь оказаться там, в кольце ее теплых рук. Упасть, забыться, раствориться. Тихо таять от счастья. Быть с ней. Дышать одним воздухом. Просто жить.
Степан старается. Степан хрипит, как недобитый охотником зверь, рычит, завывает, временами тявкает и даже срывается на визг. Исполняет с душой, с огоньком, увлеченно. Такой экспрессии позавидовал бы любой музыкант. В эпоху коммерции и фонограммы мало кто выкладывается на полную.
У этого парня есть чему поучиться. Особенно тому, как нужно передавать эмоции через звуки и слова. Закрываю глаза, слушаю одну песню за другой и раздумываю, не позвонить ли Ане. Так и не решаюсь. Потому что если она не захочет меня видеть, умру прямо здесь, так ее и не увидев.
— Свое что-нибудь споешь? — Протягивает инструмент.
— Давай. — Приподнимаюсь, неуверенно беру гитару, касаюсь струн. В душе такой трепет. Такое волнение. — Только не свое, ладно?
— Стесняешься? Дэ? Хых. — Довольно хмыкает попутчик.
— Нет, — улыбаюсь я, — хочу вернуться мыслями кое-куда.
— Домой?
— Вроде того. Туда, где мне было очень хорошо.
Степан многозначительно кивает. Может, ни хренашеньки и не понимает, но с умным видом выпячивает нижнюю губу.
Примеряюсь к гитаре, будто спрашивая, собирается ли она слушаться меня. Провожу пальцами по разогретым струнам, медленно вбирая носом воздух, и начинаю. Да, похоже, мы с ней поладим. Звучат первые аккорды, набирают силу. Вступаю:
Где-то там, в синеве. Вдруг затих птичий гам.
Снова, словно с ножом в спине, город ляжет к твоим ногам.
Краем глаза вижу, что Степан оседает, наклоняясь спиной на стену. Его глаза бегают, он глядит попеременно на меня и на гитару и, словно рыба, хватает ртом воздух. Не Окуджава, но я стараюсь, да. У меня и самого сердце щемит, когда вспоминаю те моменты.
Вот я снова на импровизированной сцене в доме Димы. Дрожу, как мальчишка. Ругаю себя за глупую выдумку. Точно так же, как сейчас, не знаю, как она отреагирует. Мну руками край рубашки и начинаю петь.
Тем, кто видел хоть раз, не сорваться с крючка.
Отпусти ты на волю нас, что ж ты делаешь, Анечка…
Не узнаю свой голос, но продолжаю. Снова и снова. Сбежать будет еще большим позором, чем остаться на сцене. Слова вылетают из меня одно за другим, и, кажется, уже не успеваю придавать им нужные интонации. Просто выдыхаю в микрофон, отпускаю их на волю.
Крепко хватаю руками стойку. Это мое спасение. Вот оно! Открываю глаза и смотрю вдаль. Выбираю самую черную точку в конце зала на стене. Смотрю сквозь пространство. Потому что знаю: если увижу ее, остановлюсь и не смогу продолжать. Так уже было десятки раз.
Белокурая бестия!
Пропадаю без вести я…
Помогите же, кто-нибудь!
С нежным взглядом сапфировым.
Ни один не уйдет живым.
Такую попробуй, забудь.
Такую попробуй, забудь.
Пою. Снова и снова. Строчку за строчкой, буквально отпуская душу на волю. Пою и чувствую, как становлюсь сильнее. Как переступаю свои страхи, как будто рождаюсь заново. Когда песня заканчивается, поднимаю глаза и вижу ее. Стоит в трех шагах от сцены, смятенная, растерянная. Мне даже не нужно было искать.
Чувствую, где она. Всегда чувствую. И жду.
Смотрю на мою девочку, пытаясь одними глазами сказать: да, все, что ты сейчас услышала — полная правда. И я дурак, что не сказал тебе этого раньше. Она не двигается, и мне вдруг становится страшно. Дико страшно, что спугнул ее. Сейчас она развернется и сбежит. Только эта мысль посещает мою голову, как вдруг Аня, расталкивая людей, бросается вперед.
Ни стихов, ни гитар. Только окна в росе.
Волком раненым в свете фар замер на скоростном шоссе.
Из-за дня и ветра, двух стихий силами
Ты по ниточкам соткана колдунами-факирами.
Облегченно выдыхаю, отпускаю микрофон и спрыгиваю со сцены. Присутствующие аплодируют, маленький зал, наполненный народом, кипит. Но мне этого уже не нужно. Не слышу никого. Нахожу в толпе то, что давно искал. Ее губы.
Аня буквально запрыгивает на меня. Едва успеваю подхватить ее под бедра. Прижимаю к себе и касаюсь влажных губ. Балансирую, стараясь не упасть после ее прыжка, упираюсь обеими ногами в паркетный пол. Она обнимает меня, и я ощущаю нечто вроде потрясения. Неужели это сейчас происходит со мной?
Держу ее крепко, постепенно опуская вниз, пока ноги Ани не касаются пола. Наш поцелуй похож на ядерный взрыв. Мы создаем огонь, уничтожающий все вокруг. И даже нас самих. И от него не хочется скрыться. Целуемся неистово, грубо, уже до боли в покусанных губах.
Возвращаюсь к реальности, когда краем глаза вижу, что дверь купе приоткрывается. Поднимаю взгляд. Пальцы замирают над струнами, обрывая мелодию. В получившемся просвете торчит голова не кого-нибудь, а самого Владимира Кристовского, лидера «Уматурман».
— Серега, иди сюда скорее. — Подзывает он кого-то, глядя через плечо. — Нашел!
Через секунду двери купе отъезжают, и на пороге в полутьме появляется и Сергей Кристовский. Собственной персоной. Одобрительно хмыкает, разглядывая меня. Степан тут же мямлит что-то нечленораздельное и визжит от восторга как малолетняя чирлидерша. Глаза у него по пятаку, будто он увидел не меньше, чем призрак самого Ленина. Кристовский подмигивает ему и улыбается, затем переводит взгляд на меня:
— Ну, ты что, парень, давай продолжай.
Не веря своим глазам, будто пребывая во сне, опускаю глаза и покидаю этот мир. Ныряю в мир музыки, играю, вкладывая всю душу. Создаю волшебство, растворяюсь в звуках.
Акустическая гитара стонет и взрывается в моих руках, рождая на свет последние аккорды. Мощные, яркие, дрожащие в тишине вагона пущенной стрелой.
Замираю и отпускаю струны. Боюсь взглянуть на присутствующих, слушаю свое рваное частое дыхание и считаю секунды. Не знаю, сколько длится этот вакуум прежде, чем мой сосед, словно слетая с катушек, бросается, чтобы пожать руку музыкантам, а затем и мне, но сердце возвращается к прежнему ритму гораздо позже.
Гораздо.
Когда проходит эта странная эйфория. Когда мы уже сидим битый час в полной темноте, передаем по кругу гитару. Когда поем и травим байки, как старые добрые друзья.
— Мне нравятся твои песни, — говорит старший брат, пожимая руку.
Они встают. На часах четыре утра.
— А я бы даже спел с тобой что-нибудь, — хлопая по плечу, признается младший. — Спасибо, ребята! Пока!
И они удаляются к себе, чтобы успеть хоть немного поспать до прибытия поезда.
— Ты почему мне сразу не сказал, что ты музыкант? — Ржет сосед, листая в телефоне совместные фотки с братьями, которые успел сделать перед их уходом. — Я бы хрен стал петь тебе, чтобы не позориться.
— Ты классно поешь, — совершенно искренне говорю я, закладывая руки за голову и удобнее устраиваясь на подушке, — на Груше все сдохнут от восторга.
— Спасибо, брат, — довольно мычит он, прижимая к себе любимую гитару, которую держали только что в руках настоящие звезды.
За окном уже светает. Внутри меня все кипит, и никак не хочет успокаиваться. Мне так плохо и так хорошо одновременно.
И еще очень хочется домой. Поскорее.
Анна
Заветы Лены Викторовны действуют как мантры. Надо поговорить, нужно узнать. И вот я уже вновь стою у заветного подъезда, со мной моя Маша. Мы обе растеряны и ужасно нервничаем. Возможно, она и нет, но напускает решительный вид, чтобы поддержать меня. И пока я собираюсь с духом, подруга решительно входит внутрь.
Возможно, это было хорошей идеей поспрашивать сначала соседей, но теперь я чувствую себя полной дурой. Подходим к первой квартире, смелости не хватает, поэтому Марья стучится за меня.
— А, опять ты, — усмехается светловолосая девчонка, появившись на пороге.
Теперь она одета в клетчатую пижаму, в ухе торчит наушник, в руке откушенное яблоко. Наклоняется на косяк плечом и принимает расслабленную позу.
— Привет, — говорю я, переминаясь с ноги на ногу.
— Как дела? — Улыбается девчонка, разглядывая мою спутницу.
Прочищаю горло.
— Нормально…
— Вижу, что больше с ног не валишься. — Она с хрустом вгрызается в яблоко. — Зачем пришла?
— Спросить, — сознаюсь, почесывая лоб.
— Валяй.
— Твой сосед. Со второго этажа… — Изображаю руками. — Бородатый такой, волосатый.
— Кто? — Ее брови взлетают. — Ты про Домового что ли?
— Кого?
Девчонка чуть не давится яблоком.
— Домовой наш. Петрович. Ты про него?
— Не знаю. — Пожимаю плечами. — Герман Новик. Вы зовете его… Домовой?
Теперь она уже кивает, покатываясь со смеху.
— Даже не знаю, Герман он или нет. Петрович и все. Вот мой отец знает, у него можно спросить. Или его сестра Саша, моя тетя. — Девушка указывает пальцем на дверь напротив. — Она жила здесь. Он ее топил вечно по пьяни. Уснет в ванной, а у нее по стенам вода бежит. Воевали страшно, пока не подружились. Точнее, это ее муж, дядя Леша, с ним сдружился, а потом уже она. Нет, ты не подумай, они не алкаши. И Петрович вроде как тоже — просто странный, нелюдимый, выпивающий временами. У нас здесь все его жалеют. У него ж нет никого. Помогают, прибираются, разговорами отвлекают.
— А можно как-то с твоей тетей поговорить? Про этого соседа.
— А ты что у него сама не спросишь? — Девчонка пристально вглядывается в мое лицо.
— Да я просто хотела сначала разузнать, кто он такой.
Хитро ухмыляется.
— А кто он тебе?
— Так где, говоришь, твоя тетя сейчас? — Перебивает ее Маша.
— У Петровича. — Хихикает она, закатывая рукава пижамы. — Ему вчера скорую вызывали. Говорят, белочка.
— Белочка? — Переспрашивает подруга.
— Ну, да. Белая горячка. Утром вот только домой привезли. Дядя Леша лично за ним ездил.
— Тебя как звать-то? — Вступаю я.
— Ксюша.
— Ксюша, а он не опасен? Домовой этот. Если мы сейчас поднимемся, не прибьет нас?
Она выпрямляется.
— Кто? Петрович? Да он и мухи не обидит.
— Ну, кто его знает… Сама говоришь, пьянствует, бывает.
Девчонка отмахивается.
— Да, говорят, он нормальный раньше был. Вот, пару лет назад только запил. Умер у него кто-то. А так, вроде, обеспеченный даже. Академик. Студенты к нему ходят, он им по настроению помогает с научными работами всякими. Квартира, что тетя Саша снимала, тоже ему принадлежит, как оказалось. Кстати, не хотите заселиться? Сейчас пустует. Хорошая, однокомнатная, только дверь нужно поменять — на соплях держится.
— Нет, спасибо, — строго отвечает Маша и тянет меня за руку вверх по лестнице. — Мы пойдем, познакомимся с академиком.
— Что, прямо вот так, да? — Шепчу я ей в спину, а сама послушно поднимаюсь по ступеням.
— Не узнаю тебя, Солнцева. — Удивляется подруга. — Где так ты боевая, а тут сдрейфила!
— Спасибо, — бросаю в сторону Ксюши и догоняю Машку. — Я сама себя не узнаю в последнее время. Вчера с твоей мамой по гостям ходила вместо того, чтобы на работу идти. Не надо было тебе сознаваться, будешь ругать, но не забывай, что я — беременная, мне стрессы не нужны.
— Уже начинаешь пользоваться своим положением? — Хмурится подруга, останавливаясь на втором этаже.
— Грех не воспользоваться. У меня сейчас, вообще, настроение такое — лежать на диване, и чтобы мне еду подносили. Только желающих нет.
— А ты позови Пашку обратно, и будут.
Застываю у нужной двери и сжимаю пальцы в кулаки.
— Вот и твоя мама так же говорит, но я не знаю.
— С каких это пор моя мама у тебя в корешах? — Она складывает руки на груди.
— Со вчера. Даже жить предлагала к вам переехать.
Машка распахивает веки.
— Не вздумай соглашаться. Она сначала в доверие вотрется, а потом пилить станет как нас с Павликом.
— Вот и я подумала, что со свекровями лучше дружить на расстоянии.
Подруга обнимает меня за плечи:
— Мне кажется, ты все уже решила насчет Паши. Это хорошо.
— С чего ты взяла? — Вырываюсь я.
Маша легонько стучит в дверь, поворачивается ко мне и улыбается:
— Просто знаю.
Думаю, что ей ответить, как вдруг дверь распахивается, и на пороге появляется мужчина лет тридцати с небольшим. Крепкий, среднего роста, со светлыми волосами и пронзительными зелеными глазами.
— Чем могу? — Спрашивает коротко, рукой придерживая дверь.
— Мы… — Шепчу я. — Мы… Я…
— Герман Новик здесь живет? — Вступает Маша.
— Да. — Мужчина пристально смотрит на нее. — Но только не принимает сегодня никого.
— Почему?
Он озадаченно почесывает шею, и я замечаю за мочкой уха небольшой слуховой аппарат.
— Ему нездоровится. Но вы можете прийти на следующей неделе.
Тянет дверь на себя.
— Мы не по поводу курсовых или чем там он занимается, — поясняет подруга, хватая пальцами дверное полотно, — мы по личному делу.
— Кто там, Леш? — Доносится из гостиной.
— К Петровичу, — отвечает мужчина.
— Можно нам войти? Мы ненадолго, — обещает Машка, — только зададим ему всего один вопрос.
Через мгновение незнакомец сдается, отступает назад, и мы входим. Мою подругу будто вовсе не смущает царящий в квартире бардак, она скидывает туфли и проходит в комнату. Делаю то же самое и спешу за ней.
— Здравствуйте, — вдруг говорит она кому-то, останавливаясь на пороге.
Впечатываюсь лбом в ее спину. Осторожно выглядываю. В гостиной, на удивление, почти полный порядок, возле окна стоит светловолосая девушка с тряпкой в руках и вытирает пыль. Рядом с ней таз с водой.
— Добрый день, — произносит она, с интересом оглядывая нас. — А вы…
Не успевает договорить, потому что сидящий рядом в кресле мужчина лет пятидесяти вдруг резко бледнеет, вжимается в кресло и изрекает:
— Говорил же, белочка. Вот опять. Точно пить больше не буду. Сашка, вызывай скорую!
Девушка испуганно бросает тряпку в тазик с водой и подбегает к нему:
— Что такое, Петрович?
Едва начинаю узнавать в этом гладковыбритом и коротко остриженном мужчине с морщинами на лице того пьянчугу, который хватал меня вчера за ногу, как он, показывая на меня пальцем, начинает заикаться:
— Стоит к… как живая!
Девушка приседает возле него, берет за руку и спрашивает:
— Кто? Где? — Переводит на нас взгляд, обратно на него. — Так это, наверное, студентки к тебе пришли. Успокойся.
— Сонька моя! — Он прищуривается, не прекращая дрожать. Его синие глаза смотрят с тревогой, с недоверием. Машку они словно не замечают. Буравят меня, словно пытаясь прожечь насквозь.
— Что такое? — Интересуется молодой мужчина, открывший нам дверь. — Тебе плохо, Петрович?
Тот трясет головой. Молчит.
— Слишком много лекарств. Наверное, чудится что-то, — делает предположение девушка. — Вы зачем пришли?
Хватаю Машу за руку:
— Я сама. Хорошо? — Подхожу ближе. Почти вплотную к мужчине, едва не теряющему сознание при виде меня. Беру табуретку и присаживаюсь напротив, позволяю рассмотреть себя, как следует.
Его взгляд скользит по моему лицу, проходится по сиреневым волосам, немного задерживается на глазах и успокаивается. Теперь в нем больше ясности, чем минуту назад.
— Вы… — Его грудная клетка вздымается от частого дыхания. — Вы просто очень похожи… на… на мою…
Поворачиваюсь к стеллажу и вижу фото моей матери. Оно стоит на прежнем месте, в рамочке, заботливо вытертой от пыли, видимо, девушкой-соседкой.
— На мою Соню, — выдыхает он. — Только глаза. Они… Они…
— Они у меня синие, — киваю в ответ.
— Да, — соглашается мужчина, вглядываясь в них пристальнее.
— Совсем как у вас. — Горько замечаю я. — И есть подозрения, что вы — мой отец.
— Аня… — качает головой подруга.
— Что, вообще, происходит? — Спрашивает девушка.
Мужчина в кресле как-то странно начинает обмякать, расслабляться и заваливаться набок. Вскрикиваю, когда вижу его закатившиеся глаза.
— Что ж ты вот так сразу-то, — взволнованно шепчет Машка, наблюдая, как Петровича пытаются привести в себя, тормошат и хлопают по щекам. — Угробила отца.
— Простите, — виновато мямлю под всеобщими недовольными взглядами. — Это не нарочно.
— Представь, что ты сейчас прорепетировала, как сообщишь Пашке о будущем отцовстве, — усмехается Сурикова, облегченно выдыхая, когда мой предполагаемый отец начинает жадно хватать ртом воздух.
— Здравствуйте еще раз, — улыбаюсь растерянно. — Простите, что напугала.
Мы провели в квартире Германа еще три часа. Все это время разговаривали, помогали его соседям приводить в божеский вид квартиру и самого ее хозяина. Петрович оказался на удивление легким в общении человеком. Веселым и умным. Они познакомились с моей матерью, когда он преподавал у нее в университете. Чтобы сблизиться с ученицей, молодой педагог начал посещать ту же театральную мастерскую, что и она. Оказалось, у них много общего, начали встречаться, много времени проводили вместе.
Все вокруг были против этих отношений: коллеги, друзья, его родители-академики. Но это не остановило влюбленных — они решили сыграть свадьбу. В назначенный день, когда София и ее родственники собрались в ЗАГСе, Герман… просто не пришел. Он струсил. Не знал, что на него нашло. Долго стоял с букетом у дверей, но так и не решился войти. Сам не знает, как объяснить тот поступок. Испугался того, что был слишком молод, что все родные от него отвернутся. Терзал себя сомнениями, любовь ли это — слишком быстро все у них получилось.
А когда невеста вышла из здания, ее отец не дал даже подойти, чтобы объясниться. Утащил его за угол и там избил до полусмерти. Сколько потом парень не пытался звонить и искать встреч с любимой, ему не позволяли этого сделать. Моя мать была смертельно обижена, ничего не хотела слышать, а потом и вовсе уехала из города. Однажды Герману сказали, что якобы видели ее гуляющей по улице с маленьким ребенком, он пришел к ее родителям, но по старому адресу те больше не проживали.
Все эти годы он мучился чувством вины, корил себя за то, что предал ту единственную, что любил. Искал, спрашивал, делал запросы, надеялся, что все еще можно исправить. Даже если она замужем, и у нее ребенок. Даже если ненавидит и проклинает. Ему хотелось просто попросить прощения. Но все оборвалось пять лет назад, когда он встретил на улице мать Софии, мою бабушку. Та холодно сообщила ему о смерти дочери и просила больше не тревожить ее семью.
Они знали. Они все знали, что у меня есть отец. Не важно, захочет ли признать меня, захочет ли видеться, общаться со мной, он у меня был. Что бы он ни сделал, это был мой отец. Мой! Но они предпочли наказать его таким способом.
А наказали меня.
Трудно поверить, что ты, прожив всю жизнь в одиночестве, вдруг окажешься чьим-то родителем. Герман смотрел на меня, как на видение, словно не мог поверить глазам. Узнать, что твоя любимая жива, что у тебя есть дочь, что скоро появится внук… Да он был потрясен не меньше моего и выглядел совершенно беспомощным.
Маша уехала на работу, а мы с ним и его соседями еще долго сидели на кухне. Разговаривали, копались в памяти, пытались лучше узнать друг друга. Поразительно, но после подсчетов выяснилось, что в день их несостоявшейся свадьбы мама была уже на втором месяце беременности. Да, он страшно ее обидел, да, унизил, но почему даже в двадцать лет она не хотела, чтобы я узнала о нем? Может, боялась, что самой снова придется встретиться с ним лицом к лицу?
Остается только гадать. Или спросить у нее самой. Во всяком случае, мой отец планировал сделать это в ближайшее время. После того, как наведет полный порядок в своей жизни и мыслях. Ему незачем было жить. Он не нашел свое счастье. И даже не искал.
Он помнил все так, будто это случилось только вчера.
Вот стоит у дверей с букетом в строгом костюме с отцовского плеча. Вот раздумывает, не совершает ли ошибку, о которой все вокруг говорят. Вот отыскивает в душе слова о том, что любит ее и просто не хочет торопить события. Потом понимает, что не сможет жить без нее, хочет все исправить, но вот уже и жизнь вместе с тяжелым ударом будущего тестя отправляет его лететь под откос. Больницы, кома, капельница, трость, хромота…
И ничего больше никогда не приносило ему такой радости как тогда, когда темноволосая студентка Сонечка встречала его после занятий, шла рядом и украдкой, пока никто не видит, брала за руку.
Удивительно и немыслимо, но этот пожилой мужчина смотрел на меня, как на спасение, как на свет в конце тоннеля. Будто бы я могла вдруг стать тем, что вытащит его наружу из пучины тоски и самоуничтожения. Он качал головой, не веря своему счастью. А я…
Я просто сочувствовала ему и себе. Люди, обстоятельства, время — мы просто позволяем им калечить наши судьбы. Не делаем вовремя нужные шаги, не говорим важные слова, путаемся, теряемся, обижаемся… Чтобы потом тратить долгие годы на горечь сожаления. Хотя всего один телефонный звонок может стать спасением.
Всего один.
* * *
Все вокруг носятся, как оголтелые. Вытащили на середину широкой гостиной большой прямоугольный стол, застелили скатертью и начали заставлять всевозможными закусками. Да-да, как в том фильме: почки заячьи копченые, головы щучьи с чесночком, икра черная, икра красная, икра заморская… баклажанная!
И руководит всеми, словно дирижер, бабушка Димы — бодрая женщина лет шестидесяти в цветастом трико. Свистом и щелчками пальцев она заставляет невестку (оперную приму, между прочим) летать на кухню за соленьями, сына-бизнесмена бежать за штопором, а внука натирать бокалы до блеска.
Я хожу вокруг стола и только хлопаю глазами. Зачем ребята меня сюда притащили? Вроде как сходка семейная: родственники Димы знакомятся с Машиными родными. Одна я сбоку, с припеку. Зато удалось познакомиться с Калининым младшим. Не Димой, а с тем, кто являлся братом его отцу — с Иваном. Вот у кого-кого, а у него уж точно не было ни единого живого места на теле, все украшено черно-белыми и цветными татуировками.
Глава их большой семьи, то бишь ба или бабулька (в миру Мария Федоровна Калинина) оказалась настоящей зажигалочкой. Юморная, задорная, она беспрестанно шутила, подкалывала нас и заставляла есть. Никто даже за столом ладом не расселся, но уже был сыт до отвала. Лене Викторовне досталось больше всех — она пыталась задобрить женщину холодцом и домашним салом, очевидно догадываясь, что ее внук собирается сегодня свататься к Маше.
Самой же подруге было очевидно уютно в этой компании в большом деревенском доме. Она стойко выдержала очередную экскурсию по дому с ежесекундными: «посмотри, а это Димины рисунки, а это Дима на горшке, а вот его рогатка, а в этом сундуке его игрушки, а перед этим зеркалом он давил прыщи, а здесь его впервые застукали за…» И так далее. Машке даже нравилось, а вот Дима нервничал все сильнее.
— А я что-то про тебя знаю, — толкаю его в бок, когда все усаживаются, наконец, за стол.
Парень убирает волосы со лба и наклоняется ко мне:
— Что, Солнцева?
Видя, что Машка отвлеклась, шепчу:
— Ты плохо прячешь свои эмоции и… — Хитро улыбаюсь. — Маленькие красные коробочки.
Указываю на торчащий из кармана его джинсов сзади краешек красного бархатного футляра. Как я уже догадалась, с колечком.
Он подскакивает, хватаясь рукой за карман, и смотрит на меня.
— Я — могила, — играю бровями. — Только не нервничай так явно, выбери самый подходящий момент и скажи.
— Если мне дадут слово, — хмурится он, — видишь, все сегодня поздравляют маму с папой с днем свадьбы. Не отбирать же у них праздник…
— Они обрадуются, вот увидишь.
— Даже не знаю. Возможно. — Приподнимается и наливает вина своей подруге и сока мне. — Сама-то чего вся как на иголках?
— Я? — Делаю равнодушное лицо, оглядывая смеющихся гостей. — С чего ты взял?
— На телефон каждые пять минут глядишь.
— Так… просто… — Сглатываю, чувствуя, как неприятно ноет от тревоги в районе желудка. — С обеда не могу до Паши дозвониться. Хотела кое-что сказать ему…
— Может, — пожимает плечами Дима, — он на репетиции?
И виновато прячет взгляд. Вздыхаю и поднимаю бокал с соком. Раздаются тосты, все поздравляют Диминых родителей, пьют шампанское и вино. Пригубив кислый сок, ставлю обратно на стол. Стараюсь не киснуть сама и вновь проверяю телефон — ничего. От расстройства накладываю себе полную тарелку салата, заношу над ней вилку и чуть не роняю ее, потому что раздается громкий звонок в дверь.
Вытягиваюсь в струнку, поправляю волосы. Пусть это будет Паша! Пусть! Пусть! Замираю в ожидании, когда под общий шум Дима встает и лениво идет к двери. Никому и дела нет до того, кто мог прийти в такой поздний час, а я будто на стекловате сижу. Ерзаю, пытаюсь вздохнуть и не могу, аж дух перехватило.
Дверь распахивается, но почему-то дальше ничего не происходит. Никто не входит внутрь, а Калинин продолжает растерянно топтаться у порога, всматриваясь вдаль. Я чуть не подпрыгиваю, пытаясь разглядеть пришедшего, но там, и правда, никого нет. Пусто! В сумерках лишь видно, как бабочка бьется, налетая снова и снова на фонарь возле входа.
Внутри у меня словно что-то обрывается. Почему мне так не по себе? Сижу среди смеющихся людей и даже чтобы улыбнуться, делаю огромные усилия над собой. Печально опускаю взгляд на свою тарелку.
— Кто там, Димуль? — Спрашивает ба, вынося с кухни очередной поднос с угощениями.
— Никого, бабуль, — удивляется татуированный, возвращается и ставит перед ней на стол бутылку. — Вот, оставили тебе. Женихи твои, наверное.
Мария Федоровна долго разглядывает этикетку:
— Да ну, — морщит нос, — ко мне женихи без самогона не ходят, а это что? Лимонад! На кой он мне?
Лимонад? В кончиках пальцев начинает покалывать. Вскакиваю и устремляю взгляд на бутылку. Стеклянная, поллитровочка со знакомой до боли этикеткой. «Воткинский» — читаю на ней.
Паша!
Бегу к двери, распахиваю ее и долго вглядываюсь в деревенский пейзаж. Дома, улица, тянущаяся куда-то к реке, заборы, кустарники, мирно гогочущие гуси.
— Ань, ты куда? — Доносится голос Маши. — Что случилось?
— Я сейчас! — Бросаю на ходу, закрываю дверь и выхожу на дорогу.
Стрекочущие кузнечики, шум ветра, пение птиц в сумерках и ни одного намека на присутствие здесь Сурикова. Да как же так? Не может такого быть! Смотрю перед собой, затем налево и направо. Ни души. Затем глаза выхватывают что-то знакомое на песке. Бросаюсь туда и нахожу еще бутылку, вижу вдалеке еще одну. И еще.
Меня уже не остановить.
Дорога петляет, спускаясь к реке, а я, как гончая иду по следу, пока, наконец, не подбегаю к склону и не вижу там, внизу у реки, его машину. Забыв об осторожности кидаюсь по тропинке, всецело превращаясь в нетерпение. Теряю босоножку и вместо того, чтобы подобрать, скидываю вторую и бегу.
Это не мираж. Мне не показалось. Это его старенькая восьмерка!
Взрезая воздух и не боясь испортить прическу, мчусь к ней. Мне так много нужно ему сказать. Так много. Задыхаясь, останавливаюсь возле машины и замираю. По щекам текут слезы. Не могу их остановить, это сильнее меня. Дрожу всем телом, опускаясь рядом с ним на колени.
Он сидит на песке, наклонившись спиной на колесо автомобиля, и играет на гитаре. Пальцы касаются струн резко и хлестко. Будто дают отсчет: три, два, один, поехали. Дальше происходит почти невероятное, ритм становится быстрым и жестким, все ускоряется и ускоряется, заставляя гитару взвывать и буквально гореть в его руках.
Паша поднимает на меня взгляд, смотрит будто в самую душу и начинает низко петь… по-английски:
Я знаю, что совершил ошибку,
Я измучил твое сердце.
Это происки дьявола?
Я опустил тебя так низко,
Превратил в настоящее посмешище,
Я заставил ангела в тебе содрогнуться…
Но теперь вырастаю из своих ошибок,
Поднимаюсь к тебе.
Чувствую, что с той силой, что обрел,
Для меня нет ничего невозможного!
И продолжая петь хриплым голосом, улыбается мне. Трогательно, ласково. Забираясь взглядом в самое сердце, исцеляя, вознося меня к небесам:
Теперь я хочу знать, хочу знать:
Ты полюбишь меня снова?
Полюбишь меня снова?
Слова припева повторяются и повторяются, наполняя меня невероятным теплом, согревая, отрывая от земли. Возвращая меня в тот самый день, когда я стояла на вечеринке перед сценой и чувствовала, что кроме нас никого больше нет в целом свете. Понимала, что каждое слово — оно для меня.
Это непростительно:
Я украл и выжег твою душу.
Это происки демонов?
Они управляют моей темной стороной,
Уничтожая все,
Они сбрасывают ангелов вроде тебя с небес.
Но теперь я отрываюсь от земли,
Поднимаюсь к тебе.
Чувствую, что с той силой, что обрел,
Для меня нет ничего невозможного!
И любимые губы заставляют слова лететь над водой в припеве:
Теперь я хочу знать, хочу знать:
Ты полюбишь меня снова?
Ты полюбишь меня снова?
(прим. J.Newman — Love Me Again)
Музыка обрывается, и я понимаю, что это из-за меня. Моя рука лежит на струнах. Откладываю гитару в сторону, кладу дрожащую ладонь на его губы. Рисую маленькое сердечко подушечкой пальца, точно ребенок на запотевшем стекле. Паша перехватывает мою ладонь и молча целует. Легко и нежно. Закрывает веки, будто желая запечатлеть в памяти этот момент, и открывает вновь.
— Ты приехал, — шепчу я, растворяясь в океанах его серых глаз.
— Потому что ты нужна мне, — говорит он, прижимаясь щекой к моим пальцам.
— А как же музыка? — Сердце бешено колотится, каждую секунду грозясь вырваться из груди.
— Без нее я проживу. — Улыбается Пашка, протягивает руку и касается моей шеи. — А вот без тебя нет.
Мы стоим друг напротив друга на коленях. Весь мир замер, ожидая исхода. Я смотрю на любимого, больше всего желая коснуться прядей его волос, беспорядочно спадающих на лоб, чтобы вновь ощутить их мягкость. Хочу почувствовать вкус его красивых, сочных губ. Вспомнить, какими они могут быть трепетными, нежными, горячими.
— Уверен? — Спрашиваю вместо этого.
Его тепло так близко. Почти физически ощущаю его. Кожа на шее пылает от касания пальцев. Мы тонем в тишине и биении собственных сердец.
— На ближайшие сто лет у меня другие планы. — Запускает руку в мои волосы. — Ты и только ты. Ничего другого.
Напрягаю челюсти, словно пытаясь сдержать слова, готовые вырваться наружу, но они все равно вылетают:
— Есть еще кое-что. — Глаза сами опускаются в пол. Сжимаюсь, будто получила удар под дых. — Обстоятельство. Оно тебе, возможно, не понравится.
— Какое? — Испуганно бормочет он.
Мое тело дрожит от отчаяния.
— У нас скоро будет ребенок, — сдувая волосы со лба, выпаливаю я.
И руки падают вниз обессиленно. И его тоже. Но, правда, медленнее. Мне так страшно, что не хватает смелости просто взглянуть в глаза напротив. Паша молчит, и мне кажется, что мои ноги подкашиваются. Вряд ли его мечтой было услышать такое в двадцать лет, но виной всему наша общая безответственность. И если он сейчас же ничего не ответит, просто уйду.
Поднимаю на него взгляд и вижу глаза, ставшие просто огромными.
— Ух, ты… — Наконец, произносит он.
Что это, вообще, значит?
— Что «ух, ты»? — Растерянно говорю я, пытаясь прочитать его реакцию по лицу.
Но проще прочитать китайские иероглифы.
— Это… здорово… — кивает он. Трясет головой, будто хочет окончательно проснуться. — Даже больше, чем здорово. Это… ух, ты!
Касается пальцами моего подбородка, поднимает его, заставляя меня посмотреть в глаза, полные любви, и касается губами моих губ со всей нежностью, на какую только может быть способен мужчина. И мы вдруг целуемся так, будто с той самой вечеринки никто нас и не прерывал. Будто не было этого глупого расставания и всего остального. Целуемся неистово, как сумасшедшие, как голодные, как потерявшие и вдруг вновь обретшие друг друга люди. Задыхаемся, но продолжаем целоваться снова и снова.
— Люблю… — Бормочу на шумном выдохе, когда его губы начинают ласкать мою шею, а руки скользят вниз по моей спине.
Мне так хорошо. Словно дома. Так радостно, что теперь я — не половинка, теперь я — целое. Вместе с ним. Полноценное, живое, счастливое целое. О, Боже, мне так нравится чувствовать себя слабой в его сильных мужских руках.
— Люблю… Безумно просто люблю… До одури… — Отвечает Паша, крепко прижимая меня к себе и стягивая вниз платье. Останавливается на секунду и смотрит мне в глаза. Его зрачки расширены, взгляд наполнен безумием, губы пылают. — А нам… — Громко сглатывает. — Нам… можно?
Из моей груди вырывается стон. Чувствую, что тело вот-вот взорвется. Какой же он красивый. Какой мой. И как можно было так долго жить вдали друг от друга? Это же сумасшествие. Вот так правильно, вот так единственно возможно. Выгибаю спину, притягиваю его к себе:
— Нам не можно, нам нужно…