Глава 20
Утро началось с грохота. Кто-то ломился в мою избу.
— Ярый! Угомони этого торопыгу, пока я не спустилась! — Послышался крик Пелагеи.
— Да, да. Уже иду. — Зевнул я, натягивая сапоги.
Открыв дверь я увидел Сашку. Одноглазый стражник уже вернулся из своего турне по деревням и был не на шутку напуган. Он тяжело дышал, а повязка на лице сбилась набок, обнажив уродливый рубец на щеке.
— Ярый, там бабы у ворот. Пять штук. С детьми. Орут что из Залесья пришли и требуют впустить. — Выпалил он на одном дыхании.
— Бабы? — хмыкнул я, напяливая тулуп. — И зачем им именно в Яриловку?
— Да я откуда знаю? Стражники их не пускают, а они ревут. Дети у них на руках, мелкие совсем. Вроде болеют чем-то. А наши мужики то чё, простые ребята. У каждого дома по одному, а то и по три мальца сидят. Боятся одним словом что хворь принесут в Яриловку.
— Ладно, разберёмся. — Сказал я и зашагал к южным воротам, на ходу застёгивая тулуп.
По пути подхватил горсть снега и растёр его по лицу чтобы проснуться. Немного помогло, а когда ледяной ветер ударил в лицо, то остатки сонливости и вовсе растворились.
На вышках торчали двое стражников, которые пялились вниз и явно не понимали что делать с толпой баб у ворот. Я поднялся на вышку и посмотрел за ворота.
На утоптанной площадке перед частоколом стояли пять женщин. Одеты кто во что горазд, но все одинаково замёрзшие и перепуганные. У троих на руках было двое детей, у остальных по одному. Детей замотали в тряпьё до такой степени, что из свёртков торчали только носы.
Ещё четверо детишек постарше жались к материнским юбкам и подвывали от холода. Одна из баб, крупная тётка с обветренным красным лицом и заиндевевшим платком на голове, заметила меня на вышке и тут же заголосила:
— Это ты староста что ль⁈ Открывай родной! У нас дитятки хворые! А мы слыхали что у вас лекарь знатный Савушка, ещё и ведунья есть! Молю, не дай сгинуть!
— Кто такие и откуда? — крикнул я сверху.
— Из Залесья мы! Деревня наша за лесом, двадцать вёрст отсюда! Староста Прохор нас сюда не пускал, грозился плетьми, но у нас дети с падучей, а знахарь наш… — тётка всхлипнула и вытерла нос рукавом. — Спился зараза! Белая горячка у него, мышей по стенам ловит и с покойной женой разговаривает! А дети мрут как мухи!
Я посмотрел на свёртки у них на руках. Один из младенцев дёрнулся, и по телу ребёнка прошла мелкая судорога, от которой мать прижала его к груди крепче и зашептала что-то успокаивающее.
— Ночью шли? — уточнил я.
— Ночью, — кивнула другая баба, худая и высокая, с синяками от недосыпа под глазами. — Днём нельзя было. Прохор своих людей на тропу поставил, никого не выпускает. Говорит, нечего по чужим деревням шастать и позорить Залесье. Мол, сами разберёмся.
Пять баб с больными детьми прошли двадцать вёрст через зимний лес ночью, рискуя нарваться на волков и обморозиться. Такое могут совершить лишь люди на грани отчаяния, а судя по голосам отчаяние уже схватило их за глотку и сдавило так, что глаза из орбит вылезли.
— Открывайте ворота, — бросил я стражникам.
— Так они же… — Начал было стражник с оттопыренными ушами, но я его перебил.
— Открывай. Живо.
Засов заскрипел, створки разошлись, и женщины хлынули внутрь, волоча за собой детей и узлы. Крупная тётка первой оказалась рядом со мной и вцепилась мне в рукав тулупа.
— Спаси бог тебя, староста! Мы ведь…
— Сколько больных детей? — перебил я, аккуратно отцепляя её пальцы от рукава.
— Семеро, — ответила худая. — У пятерых падучая, двое просто с жаром. Самой младшей полгода, старшему семь лет.
Семеро больных детей, из которых у пятерых падучая, она же эпилепсия, если переводить на язык двадцать первого века. Штука поганая и в моём мире лечилась не сахарной ватой, а серьёзной фармакологией. Здесь же, без МРТ и противосудорожных препаратов, надежда оставалась только на Пелагею с её ведовством, ну а Савелий скорее всего только руками разведёт, как было с хворью Древомира.
— Санька, — обернулся я к стражнику, — бегом к Пелагее. Расскажи всё и пусть к Савелию подходит.
Санька кивнул и рванул по тропинке. Я же повёл женщин к Савелию. Деревенские, выглядывавшие из окон и провожали процессию настороженными взглядами. Из дома Григория выскочила Анфиска подносом горячих пирожков, сунула его ближайшей бабе и убежала обратно, ничего не сказав. Детишки тут же набросились на свежую выпечку, а их матери лишь громче завыли от такой доброты.
Дом Савелия стоял на восточной окраине, за огородами. Я постучал и дверь открылась почти мгновенно. Савелий окинул процессию взглядом, задержался на детях и молча отступил в сторону, пропуская нас внутрь.
— У них падучая, — коротко пояснил я Савелию. — В Залесье им не смогли помочь, вот пришли к нам.
Савелий нахмурился и потёр переносицу. Потом подошёл к ближайшему ребёнку, которого мать уже разматывала из тряпья на лавке. Мальчишка лет трёх, бледный, с мокрыми слипшимися волосами и синеватыми губами. Тело ребёнка мелко подрагивало, а глаза были закрыты, и только веки подёргивались.
Савелий положил ладонь на лоб мальчишки, оттянул веко, заглянул в зрачок. Потом прижал ухо к груди, послушал, выпрямился и произнёс ровным профессиональным тоном:
— Жар высокий. Судороги от перегрева мозга, а не от падучей. Впрочем, нужно осмотреть остальных, прежде чем делать выводы.
На крыльце послышались шаги, дверь распахнулась, и в горницу вошла Пелагея. Ведьма была в своём дорожном плаще, с котомкой через плечо, из которой торчали горлышки склянок. Серые глаза скользнули по бабам и детям, задержались на Савелии и подошла к лавке, склонившись над ребёнком, которого только что осматривал Савелий.
Она положила сухую костлявую ладонь ему на грудь. Закрыла глаза. Морщинистое лицо застыло, и несколько секунд в горнице стояла напряжённая тишина, нарушаемая только всхлипами одной из матерей и потрескиванием дров в печи.
— Жар есть, но это не падучая. — произнесла Пелагея, не открывая глаз. — Каналы живы будто кто-то запечатал. Энергия не течёт, а стоит и гниёт, отсюда судороги и жар.
Савелий приподнял бровь и скрестил руки на впалой груди.
— Опять эта мистика. Я человек науки и вот эти ваши тонкие материи мне не понятны.
— Оно и видно. Если бы ты не был таким узколобым, то может смог бы помочь большему количеству людей. — Уколола Пелагея, а Савелий ничего не ответил, помня как он заведомо похоронил Древомира, а тот сейчас скачет как молодой козёл по лесам.
Савелий поджал губы, достал из сумки деревянную слуховую трубку и снова приложил к груди мальчишки. Я отошёл к стене и стал наблюдать за уникальным зрелищем. Средневековый лекарь с его рациональным подходом и ведьма с её ведовским чутьём впервые работали бок о бок.
Пелагея ощупывала детей ладонями, закрывая глаза и бормоча себе под нос что-то невнятное. Савелий шёл следом, проверяя пульс, слушая дыхание, оттягивая веки и заглядывая в горло.
Они порой обменивались колкостями, но это было нормально. Ведь с Пелагеей по другому общаться невозможно. Осмотр всех детей занял почти час. Когда последний ребёнок был осмотрен, Пелагея выпрямилась, размяла спину и повернулась к Савелию. Лекарь стоял у стола, перебирая склянки и мешочки с травами.
— Итого, — начала Пелагея, загибая пальцы, — у семерых закупорка каналов. Остальные просто застудились.
— Да, ещё немного и воспаление лёгких подхватили бы. — Согласился с ней Савелий.
— Вот и славно. — Сказал я хлопнув в ладоши чтобы привлечь к себе внимание. — Ты Савелий лечишь тех кто застудился, Пелагея исцелит всех с закупоркой каналов.
Савелий кивнул и собирался приступить к лечению, когда его окликнула ведьма.
— Сделай жаропонижающий отвар, чтобы сбить температуру, пока я буду прочищать каналы. Если ребёнок горит и при этом я полезу в его энергетическую систему, то могу спалить его к чёртовой матери.
— Сейчас сделаем. — Снова кивнул Савелий и полез на полку за сушёными травами.
Пелагея же подошла ко мне и тихо произнесла чтобы слышал только я:
— Это не просто закупорка каналов. Кто-то из волхвов Чернобога приложил к этому руку.
Не дожидаясь пока я что-то скажу в ответ, Пелагея начала доставать склянки из сумки и расставлять их на столе в определённом порядке, понятном только ей. Тёмные бутылочки, зеленоватые мази в глиняных горшочках, связки каких-то корешков и маленький полотняный мешочек, от которого тянуло болотной сыростью.
Я подошёл к Савелию и уточнил:
— Я то точно справлюсь, а вот твоя ведунья… — Начал было Савелий, но ведунья сама за себя ответила.
— Делай отвар умник и в мою вотчину не лезь. В ведовстве ты соображаешь столько же, сколько я смыслю в медицине.
— Да, да. Как скажешь. — Отмахнулся Савелий и посмотрел на меня. — Лечение займёт не один день. Матерей нужно где-нибудь разместить, и явно не в моей клинике.
Сказал он это таким тоном, будто уже устал от воя и стенаний женщин.
— Понял. Тогда лечите. — Кивнул я, а после направился к женщинам.
Бабы из Залесья ждали вердикта, сбившись в кучку у стены. Крупная тётка шагнула мне навстречу и спросила:
— Староста, что с нашими детками?
— Лечат, — коротко ответил я. — Пелагея с Савелием разберутся, а вам нужно где-то жить пока детки не встанут на ноги. Пойдёмте, покажу где вы можете остановиться.
Я повёл их к одному из пустующих домов, оставшихся после выселения микулиной родни. Дом был девственно чист от мебели и прочего барахла, которое мы конфисковали и распродали по указке приказчика.
— Ну вот. Можете ночевать тут. Я распоряжусь чтобы вам принесли одеяла, подушки, а заодно еду и воду.
Бабы тут же начали наводить уют. Кто-то подметал пол, кто-то растапливал печку, а две женщины платками пытались смахнуть паутину в углах комнаты. Пока всё это происходило, ко мне подошла крупная тётка, которую, как выяснилось, звали Марфой и рассказала подробности. Говорила она сбивчиво, перескакивая с одного на другое, но суть я уловил.
Залесье, деревня в двадцати верстах за лесом, жила под властью старосты Прохора. Мужик он был не злой, но упрямый до остервенения и с головой, набитой суевериями вместо здравого смысла. Когда дети начали болеть падучей, Прохор решил что виноваты бесы и велел знахарю Матвею читать над больными заговоры.
Матвей честно пытался, но заговоры не помогали, дети продолжали биться в судорогах, и знахарь от бессилия запил. Запил так, что через неделю полез на крышу ловить жар-птицу, а через две стал разговаривать с покойной женой и доить воображаемых коз на околице.
Когда до баб дошли слухи что в Яриловке живёт ведьма и лекарь, которые лечат всё подряд, они собрались идти сюда. Прохор, узнав об этом и пришёл в ярость. Заявил что обращаться к ведьме есть позор для деревни и срамота бесовская. А ещё добавил что это опозорит его честь как старосты и запретил выходить за ворота поставив своих людей на лесную тропу, чтобы перехватывать беглецов.
— Мы три ночи ждали, пока на тропе караул сменится, — шмыгнула носом Марфа. — А потом ушли лесом, через бурелом. Маленьких на руках несли, старших за собой тянули. Волки выли где-то рядом, я думала сожрут, а куда деваться? Дети помирают, а староста козёл эдакий о чести своей печётся.
Я слушал Марфу и думал о том, что в каждом мире, в каждом столетии находится свой Прохор, для которого репутация важнее всего на свете. В прошлой жизни я видел похожих начальников на стройке: прораб, у которого рабочий сломал ногу, и вместо вызова скорой он три часа думал как замять инцидент, чтобы не попасть под увольнение за нарушение техники безопасности на объекте.
— Марфа, — произнёс я, когда тётка замолчала и утёрла слёзы, — не переживай, детей вылечим. А вы можете здесь жить столько, сколько потребуется. Едой и дровами мы вас обеспечим. Если наскучит без дела сидеть, то и работой тоже.
— Спасибо! Спасибо вам! — Марфа снова полезла хвататься за мой рукав, но я увернулся и вышел на крыльцо, пока благодарность не перешла в рыдания с заламыванием рук.
За сотню вёрст от Яриловки, в каменном здании боярской управы Дубровской волости сидел дьяк. Звали его Ефрем Козлович. Он расположился за дубовым столом и грыз ноготь большого пальца, не потому что тот был деликатесом, а потому что нервничал.
Привычка эта была мерзкая, Ефрем и сам это понимал, но ничего поделать не мог. Ногти он грыз с детства, когда мамка лупцевала его за ворованные пряники. Потом грыз в церковно-приходской школе, когда дьячок заставлял переписывать псалтырь по третьему разу.
А теперь грыз в собственном кабинете, обставленном по-чиновничьи скудно. Стол да два стула, полка со свитками и сальная свеча, от которой по стенам метались уродливые тени.
Перед Ефремом на столе лежал рапорт. Четыре строчки на берестяном обрезке, написанные корявым почерком десятника Глеба, с которым дьяк делил микулин жирок уже не первый год.
«Староста деревни Микуловка Микула Степанович убиен. Обернулся зверем и был убит жителями деревни. Новым старостой избран мастер-плотник по прозвищу Ярый. Деревня переименована в Яриловку.»
Ефрем перечитал рапорт в третий раз, хотя все четыре строки давно уже выжглись в памяти. Микула убит. Микула, который исправно таскал ему золотые каждую неделю, за что Ефрем со своей стороны закрывал глаза на двойную податную книгу и расхождения в отчётах.
Денежный ручеёк, который тёк в карман дьяка ровно и бесперебойно, и на который Ефрем уже купил дом в городе и завёл молодую любовницу. И вот этот ручеёк пересох.
Ефрем выплюнул обкусанный ноготь на пол и откинулся на спинку стула. Стул жалобно скрипнул, но выдержал. Дьяк был мужиком сухощавым, с вытянутым крысиным лицом и маленькими бегающими глазками, которые создавали впечатление что их владелец постоянно высматривает где бы чего стянуть. Впечатление было недалеко от истины.
«Зверем обернулся», — мысленно повторил Ефрем и скривился. Он, разумеется, знал про алтарь Чернобога в подвале Микулы, за это получал дополнительные три золотых в неделю. А чего тут такого? Деньги не пахнут, ведь так? За молчание мало где платят двенадцать золотых в месяц. А деньжата лишними не бывают.
Самое паршивое заключалось не в потере дохода. Доход, конечно, жалко, но дьяк пережил бы. Куда хуже было другое. Скорее всего все бумаги Микулы уже изъяли и передали сыскарям. Если сыскари потянут за ниточку имеющуюся в бумагах, то эта ниточка превратится в петлю на шее дьяка.
А дальше допрос, дыба, и предсказуемый финал в виде виселицы или четвертования. На такое даже любовница Машка смотреть не станет. Зачем ей провожать старого козла? Она найдёт себе нового, фигура есть, отсутствие моральных норм тоже. Чай не сгинет без Козловича.
Ефрем встал из-за стола и подошёл к окну. За мутным бычьим пузырём, заменявшим стекло, виднелся двор управы: конюшня, караульная будка, телега с сеном, мимо которой вышагивал часовой, закутанный в овчину до самых бровей. Обычный зимний день с обычными делами, вот только размеренная жизнь дьяка Козлова закончилась ровно в тот момент, когда сгинул Микула.
Ефрем вернулся за стол и достал из ящика чистый лист бересты. Потом сел и уставился на него, покусывая кончик пера. Потом вздохнул и стал писать:
«Я Ефрем Козлович, каюсь пред боярином Воротынским в том что недоглядел за вверенной мне вотчиной. Если бы я раньше нашел волхва Чернобога, то такого ужаса в Микуловке не произошло бы. Я не в силах выносить…»
— Как это слово то…? — Буркнул дьяк и почесал за ухом. — А! Точно. Совесть!
«Не в силах выносить мук совести, отчего решил пойти и утопиться. Ваш верный слуга дьяк Ефрем Козлович.»
Он поставил точку, свернул бересту, поставил на ней сургучную печать, а после положил на стол и пошел к книжному шкафу. Вытащил самую увесистую книжку, за которой обнаружилась ниша с двумя тысячами золотых.
— Это мне на Машку, на Глашку и на Дашку. — Пробубнил дьяк собирая пожитки в сумку, а после вернул книгу на место и бодрой походкой направился к реке, но не для того чтобы утопиться, а для того чтобы тихонько ускользнуть со всем нажитым непосильным трудом.