Глава 2

Глава 2

Сознание вновь вернулось ко мне. На этот раз меня будто выдернуло из тишины, глухой, вязкой, как ил на дне реки. Последнее, что я помнил — это ослепительная боль, которая должна была уничтожить меня, превратив в ничто. Однако никакой боли я не испытывал, и этот факт ударил по нервам с силой разряда статического электричества.

С уверенностью я смог бы сказать только то, что сейчас мой мир состоит всего из трёх вещей, и этими вещами были: запах, скрип и пустота.

Запах. Он напомнил мне дешёвые больницы, где экономят на всём, кроме страданий. Нос раздражает едкая смесь карболки, горьких травяных отваров и застарелого пота.

Скрип. Я слышу его отчётливо. Это корпус нашего дирижабля мерно покачивается в воздухе. Мы по-прежнему в пути. Если «Удача» продолжает свой полёт, значит, мы отбились и смогли выжить.

Но самым страшным из столпов моего нынешнего мира была пустота.

Абсолютная пустота начиналась где-то в районе солнечного сплетения и уходила вниз, в бесконечность. Это чувство было совершенно не сравнимо с онемением конечностей, если их отлежать, и на потерю чувствительности из-за травмы тоже мало походило. Я бы назвал это… отсутствием. Да, именно так. Словно хирург-мясник ампутировал мне половину тела, а мой мозг об этом не был предупреждён. И вот я лежу, а подо мной словно плотная вата. Леденящая душу и сознание пустота в том месте, где должен быть я — мои ноги и руки, моё туловище, вся моя плоть.

Но я абсолютно ничего не чувствовал. Не ощущалось ни малейшего отклика организма в виде покалывания или мышечного спазма, ну, или, на худой конец, фантомного зуда. Мой вывод прост: канал связи мёртв. Так бывает, если выдернуть шлейф, что соединяет центральный процессор с периферийным оборудованием.

Паники всё ещё не было, её заменил профессиональный, лишённый эмоций интерес исследователя, который столкнулся с необъяснимым феноменом. Итак, я —это система, а моё тело — аппаратная часть. И произошёл какой-то сбой на физическом уровне.

Я снова попробовал сконцентрироваться и ощутить нижнюю часть своего тела, и на этот раз я направил для достижения цели всю свою волю.

Но чуда не произошло. Я лежал и прислушивался к своему телу. Ничего не изменилось. Левая нога не восприняла мои команды и даже не шелохнулась. Где бы она ни была, возможно, её уже не существовало для моей нервной системы.

После этой неудачной попытки в меня начала проникать первая, очень тонкая, но леденящая разум игла страха. Она прошивала мою броню логики и отстранённого анализа и зарождала во мне неприятные подозрения.

Я открыл глаза и увидел тусклый свет масляной лампы, качающейся в такт движению дирижабля, низкий потолок с темными от влаги пятнами, а рядом ещё одна койка, пустая. Я в лазарете. Или в какой-то каюте, переоборудованной под него.

Я с трудом опёрся на локти и приподнялся. Руки слушались меня, торс, спина до середины тоже. Я чувствовал жесткую, колючую ткань одеяла, которым был укрыт.

А потом я посмотрел вниз.

Мои ноги. Они были на месте. Две бледные, незнакомые мне конечности безвольно лежали под одеялом. Да, ноги были там, я их видел, но они не были моими. Я смотрел на них как на пару ботинок, стоящих у кровати, не воспринимая конечности частью себя. Это предметы. Такие же, как пресловутые ботинки. Отдельные, чужие, не имеющие ко мне никакого отношения.

Руки. Руки слушаются меня. Я протянул одну и дотронулся ею до колена. Кожа была прохладной. Я надавил сильнее, ногти впились в кожу, обтягивающую колени. Пальцы давили, отчётливо чувствовали упругость мышц, но в ноге никаких ощущений по-прежнему не было, для нижней конечности этого прикосновения не существовало.

Вот она, реальность, она же и приговор. Абсолютно сухой и достоверный факт, а не мнимый диагноз, написанный на бумаге или произнесённый вслух врачом, а вынесенный самой реальность. Значит, треск позвоночника на палубе, что я слышал, не был моим предсмертным бредом. Это был вполне реальный звук, с которым оборвалась связь с нижней частью тела.

А вот и паника. Она накрыла меня гнетущей беззвучной волной, затопила моё сознание, не оставляя места для криков и истерики. Получается, что я, Кирилл Строганов, человек, который управлял сложнейшими беспилотными системами, и чей разум был главным инструментом и оружием, оказался заперт. Заперт в сломанной, дефектной, неремонтопригодной биологической машине.

Превратности судьбы. Я умер в своем мире, чтобы возродиться здесь. А для чего? Для того, чтобы провести остаток новой для меня, но всё же чужой жизни беспомощным обрубком, прикованным к креслу? А что мне ещё остаётся? Только смотреть на то, как этот удивительный, кажущийся нереальным мир с дирижаблями и магией-технологией проплывает мимо, за окном моей тюрьмы?

Яростное, но бессильное «Нет!» взорвалось у меня в голове. Я не хотел так! Я не согласен!

Тяжело дыша, я снова откинулся на подушку. Моё сердце колотилось о рёбра, как пойманная в клетку птица. Так, необходимо успокоиться и подумать. Любая система имеет уязвимости, любой код можно взломать, а любую ошибку можно исправить.

Уставившись в тёмный потолок, я с грустью подумал о том, что впервые в своей жизни (как в прошлой, привычной для меня, так и в настоящей, совершенно странной и ещё такой недолгой) я столкнулся с проблемой, у которой, казалось, не было решения. Потому что это была не программная ошибка, а фатальное повреждение железа. А такое не лечится патчами и обновлениями. Такое выбрасывают на свалку.

Дверь в каюту скрипнула, прервав мой внутренний анализ, и я повернул голову, чтобы посмотреть, кто ко мне пожаловал.

В открывшуюся дверь вошёл мой новый отец, Андрей Ильич. Выглядел он неважно и, казалось, что постарел лет на десять. Видимо, прошло уже несколько дней, которые я провёл в беспамятстве, а он, наоборот, не смыкал глаз. Его широкие плечи, обычно гордо расправленные, сейчас ссутулились, а лицо, которое в бою было волевым и яростным, превратилось в серую помятую маску. Воспалённые от постоянного недосыпа глаза смотрели исподлобья, и в них была такая вселенская усталость, что, казалось, одно неверное движение или ещё одна стрессовая ситуация, и бывалый воздухоплаватель не выдержит напряжения и обессиленно упадёт на пол.

Вслед за отцом, едва не толкая его локтями, в каюту вошёл ещё один человек. Это был корабельный лекарь — угрюмый мужик лет пятидесяти с седой щетиной, пропахший дешёвым табаком и спиртом, причем спиртом не медицинским. Его взгляд был таким же уставшим, как у отца, но в нем не было скорби. Наверняка он испытывал лишь профессиональную досаду механика, которого вызвали оживить сломанный и совершенно безнадёжный агрегат.

— Док, что скажешь? — хрипло спросил Андрей Ильич. В его голосе звучала надежда. Отчаянная, совершенно иррациональная надежда на чудо, в которое он сам уже не верил, но заставлял себя верить ради меня.

Лекарь проигнорировал вопрос и подошёл к койке, бросил на стоящий рядом табурет свой засаленный саквояж и посмотрел на меня. По его взгляду я понял, что для него моя тушка является всего лишь объектом исследования.

— Руками-пальцами шевелить можешь? — буркнул он.

Я сжал и разжал кулаки, тем самым отвечая на его вопрос.

— Хорошо. Так, голову тоже можешь поворачивать, а значит, шея цела. Уже неплохо.

Лекарь откинул одеяло и обнажил мои бесполезные и как будто мёртвые ноги. Затем достал из саквояжа длинную тонкую иглу. Я посмотрел на неё без страха, а с холодным любопытством, что было мною расценено как запуск диагностического теста с внешнего носителя.

— Сейчас буду колоть. Говори, если что-то почувствуешь, — распорядился он и, не дожидаясь моего согласия, ткнул иглой в бедро.

Я видел, как игла входит в кожу. Видел, как на коже остается крошечная красная точка. Но я ничего не чувствовал. Абсолютно ничего.

— Ну? — нетерпеливо спросил лекарь.

— Ничего, — мой голос прозвучал глухо и чуждо.

Лекарь хмыкнул и уколол снова, на этот раз игла проткнула икру. Потом стопу… С каждым новым уколом и отсутствием на него реакции надежда в глазах отца гасла, словно догорающая свеча на ветру. Он смотрел на эту процедуру, как на пытку, в то время как для меня этот тест лишь послужил подтверждением уже полученных данных. Закончив проверку, медик вытер иглу о штанину и убрал её обратно в саквояж, а затем выпрямился и тяжело вздохнул, собираясь с духом. Его взгляд был обращён не ко мне, а к отцу, так как выносил он приговор не пациенту, а его семье.

— Андрей Ильич… Чудес не бывает, — тихо, но отчетливо произнес корабельный врач.

И вот они, зазвучали молоты.

Первый удар.

— Поясничные позвонки… они раздроблены в крошку. Таковы последствия пылевого взрыва, так как таковой не рвёт на части, а дробит. Как результат — каша из костей.

Отец, услышал вердикт и качнулся, словно от удара, но устоял на ногах.

Второй удар. Ещё тяжелее.

— Нервный ствол позвоночника… он перебит. Совсем. Как топором канат перерубили. Ладно бы ещё просто повреждения какие были или зажат был, тогда другое дело. В его же случае шансов на восстановление просто нет.

Я увидел, что отец вцепился в край стола с такой силой, что побелели пальцы. Он всё ещё держался.

И третий, последний удар. Контрольный.

— Ходить ты, парень, больше не будешь.

Лекарь сделал паузу, давая словам впитаться в тишину каюты, а затем добавил с безжалостной окончательностью:

— Никогда.

Наступила тишина. Густая и тягучая, она вытесняла собой громкий гул двигателей и монотонный скрип дирижабля. Я услышал, как в этой гнетущей и тяжёлой, как свинец, тишине раздался тихий звук, как будто сдулся воздушный шарик — это Андрей Ильич горько выдохнул, будто прощаясь с несбывшимися надеждами. Он медленно, как-то очень по-стариковски, сел на стул, склонив голову на сложенные руки. Ни единого слова не слетело с его губ, только широкая спина содрогнулась в безмолвном крике один раз, потом другой.

Видя убитого горем своего отца, я впервые почувствовал не только свою, но и чужую боль. И она, эта чужая боль, ощущалась гораздо острее, чем собственная. Наверное, потому, что моя трагедия была всего лишь странным техническим сбоем или простой системной ошибкой, а его трагедия была крушением целого мира. Пусть его собственного мира, а не всего, но эта боль (мне так казалось) была далека от моей. Я смотрел на этого сломленного горем мужчину, и мой привыкший к аналитике ум впервые столкнулся с переменной, которую не мог просчитать. Этой переменной было чувство вины. Осознание того, что именно я являюсь причиной его боли и его проклятием, было невыносимым.

— Пролежни будут, — буднично нарушил тишину лекарь, снова натянув на себя личину прагматичного ремесленника. — Необходимо будет переворачивать лежачего каждые два часа и протирать камфорным спиртом, иначе сгниёт заживо. Я объясню твоим матросам, как ухаживать за лежачим больным.

Он похлопал отца по плечу, но тот даже не отреагировал. Без всякого сочувствия медик взглянул на меня ещё раз, подхватил свой саквояж и вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

Мы остались вдвоём. Я — калека, запертый в бесполезном куске мяса. И он — отец, потерявший сына, хотя тот все ещё дышал.

Андрей Ильич поднял голову. По его щекам текли слёзы, которые он даже не пытался вытереть. Он посмотрел на мои ноги, а потом на меня, и в его взгляде было такое отчаяние, что мне захотелось закрыть глаза, лишь бы не видеть этого.

— Кирилл… сынок… — прошептал он, и этот шёпот казался страшнее любого крика.

Отец подошёл к койке и опустился на колени рядом со мной. Его большая рука — грубая, мозолистая рука капитана и воина — осторожно коснулась моей бесчувственной ноги и медленно и ласкова сжала.

Мы оба понимали, что вердикт уже вынесен и обжалованию не подлежит.

Все последующие дни слились для меня в одну бесконечную серую череду монотонных часов. Я погрузился в бесконечный цикл унизительных процедур и беспросветной тоски. Время будто потеряло свою линейность, а мой мир опять сузился до трёх параметров, и на этот раз они немногим отличались от предыдущих: пространство каюты, запах лекарств и скрип койки. Ко всему из этого я уже начал постепенно привыкать.

Я стал вещью.

Дважды в день кто-то из матросов заходил ко мне, чтобы покормить. Обычно это был молодой парень Валера, что выжил в той мясорубке с пиратами. Кормил он меня молча, стараясь не смотреть на меня. Он отводил свой взгляд от моего лица, как только замечал, что я смотрю на него, а по его движениям можно было понять, что испытывает он к лежачему инвалиду лишь жалость и брезгливость. А я, бывший руководитель отдела, состоящего из тридцати блестящих инженеров, теперь не мог даже самостоятельно поднести ложку ко рту, потому что лежать на боку было больно, а сидеть ещё больнее.

Четыре раза в день приходило сразу два матроса и переворачивали меня, как мешок с картошкой, чтобы не образовывались пролежни. Они старались не смотреть на мои безвольные, а оттого никчёмные ноги. Эти ставшие бесполезными конечности были чужими для меня, но они были и чужими для них, и только лишь служили напоминанием о том, как хрупка жизнь и как легко она может сломаться.

И всё это время в моей голове шла тихая, но изматывающая гражданская война, в которой принимали участие две абсолютно противоположные личности.

Одна личность — это тридцатисемилетний мужчина, циник и прагматик, привыкший решать сложнейшие задачи. Его острый, как хирургический скальпель, разум, лихорадочно анализировал сложившуюся ситуацию, просчитывал варианты решения и бился о стенки черепа, как тигр в клетке, в попытке найти выход, но никак не мог найти его. И тогда его переполняла глухая бессильная ярость, от которой хотелось выть, но я мог лишь лежать и смотреть в потолок.

Вторая личность — это двадцатитрёхлетний парень, чьё тело я занимал. Этот мальчишка не знал ярости, его переполняло отчаяние, глубокое и тёмное, как беззвёздная ночь. Это именно он чувствовал унижение от того, что приходилось есть с ложки, которую засовывает в рот чужая рука. И именно он съёживался от жалостливых взглядов. Парнишка, в отличие от мужчины, не хотел бороться, предпочитая просто исчезнуть и перестать быть обузой для отца, который из-за него превратился в собственную тень.

Отец… Андрей Ильич заходил каждый вечер. Он садился на стул у койки и начинал со мной говорить. Говорил обо всяких мелочах: о погоде, о ценах на пеньку в Иркутске, и старательно делал вид, что всё нормально, что я все ещё его сын, его помощник, его будущее. Однако голос его то был натянутой струной, готовой вот-вот лопнуть, то дрожал от переживаний, а в глазах стояла такая боль, что я не мог в них смотреть. Я предпочитал, чтобы он не приходил, так как его визиты были хуже любой пытки. Каждый его визит напоминал мне о том, что, сломавшись сам, я сломал и его.

Смена картинки наступала тогда, когда меня переворачивали на правый бок, и я мог смотреть иллюминатор — маленький круглый глаз, смотрящий в другой, недостижимый для меня мир.

Там, за толстым мутноватым стеклом бурлила жизнь.

Я видел неправдоподобно синее небо, по которому плыли облака, похожие на горы взбитых сливок, а в нём другие дирижабли. Огромные неуклюжие грузовики, похожие на наш, медленно ползли по своим маршрутам, а изящные серебристые сигары пассажирских лайнеров проносились мимо, сверкая на солнце. Иногда я видел пролетающие вдали хищные силуэты военных сторожевиков, и невольно вздрагивал, вспоминая тот, что спас нас.

Этот мир был невероятен, словно мечта, что сошла со страниц фантастического романа. В этом мире человечество покорило небо не с помощью реактивных двигателей, а с помощью ленивой, но величественной силы гигантских воздушных кораблей. Мир, который я, инженер, одержимый авиацией, мог бы легко покорить. Мир, в котором мой разум мог бы творить чудеса.

Но я мог лишь смотреть на него через стекло.

Мир-картинка и он же мир-насмешка. Как изощрённое издевательство — он был так близко, но в то же время бесконечно далеко. Я ощущал себя зрителем на самом захватывающем представлении во вселенной, сидящем в своём кресле в первом ряду. Вот только с этого кресла мне уже никогда не встать.

В один из таких дней я сидел и смотрел на проплывающий мимо роскошный лайнер, из иллюминаторов которого лился свет и доносились обрывки музыки. Я решил попытаться вызвать в себе хоть какое-то чувство. Всё равно какое. Пусть это будет ярость или ненависть, да пусть это будет даже простая злость на того безликого ублюдка в броне, который превратил меня в беспомощную куклу или на судьбу, которая сыграла со мной такую жестокую шутку.

Однако внутри не было ничего. Пустота… Такая же ватная, что и в моих ногах. Я лежал и смотрел на этот прекрасный и удивительный мир стеклянными глазами человека, который уже умер, только вот забыл перестать дышать.

Это было дно. Конечная. Впереди меня ждала только абсолютная безысходность, и я погружался в неё, как в тёплый и очень уютный омут, ведь он обещал покой и забвение.

Я не знаю, сколько я так пролежал — день или два, а может неделю. Я целиком погрузился в омут апатии, и он принял меня в свои объятия. В нём было спокойно, не было боли и унижения. Не было будущего, но и прошлого тоже не было. Безразличная ко всему серая пустота обещала вселенский покой, а голос двадцатитрехлетнего Кирюхи, чьё тело я непонятно как занял, шептал мне на ухо: «Всё кончено. Просто отпусти. Усни. Так будет легче. Всем будет легче…»

И я почти согласился. Почти.

Дни проходили унылой, однообразной чередой, и надежды на то, что в обозримом будущем для меня что-либо изменится, таяли на глазах. Но однажды, в один из бесконечной вереницы монотонных дней, когда серая пелена отчаяния почти полностью поглотила мой разум, что-то внутри меня неожиданно щёлкнуло.

Не звук, но ощущение. Ощущение, подобное резкому щелчку, что издала одна-единственная, закалённая в ледяной воде шестерёнка, которая неожиданно провернулась в раскалённом добела механизме.

Во мне внезапно перегорел предохранитель, что отвечал за отчаяние и жалость к себе, за постоянную скорбь, а боль и унижение, которые медленно съедали меня, перегорели вместе с ним. Не исчезли бесследно, как будто их никогда и не было, а именно перегорели, мгновенно, как магниевая вспышка. Истлевшие за мгновение чувства превратились в кристально чистый, холодный и острый, как битое стекло, пепел.

Пепел ярости.

Мной овладела именно ярость. Холодная, системная, абсолютно точно выверенная ярость программиста, который бился над кодом целую неделю, а потом вдруг обнаружил, что проблема вовсе не в его алгоритме, который был идеален, а всему виной криво написанная системная библиотека, которую он не может изменить. Это чувство было несравнимо с горячей и слепой злостью. Злость заставляет сжимать кулаки и биться головой о стену, ярость же не разрушает, а заставляет искать обходной путь. Эксплойт. Уязвимость в самой архитектуре.

Вместо замолчавшего голоса Кирюхи, который постоянно шептал о покое, заговорил другой. Наконец-то… Мой голос. Голос Кирилла Строганова, тридцати семи лет отроду. Программиста, который не раз вытаскивал безнадежные проекты и не спал ночами, отлаживая код. Голос человека, привыкшего к тому, что от него зависят жизни людей.

«Соберись, тряпка», — сказал этот голос внутри меня. — «Время для нытья было предостаточно, пора приниматься за работу».

Я снова стал программистом, перестав быть жертвой.

Аналитический мозг тотчас включился в рабочий процесс, активно формируя чёткие мысли:

Я — биологический компьютер, а моё тело — это всего лишь железо, мой персональный сервер, на котором запущена единственная копия моего сознания. К сожалению, есть упрямый факт: железо повреждено, и повреждено оно очень сильно. Возможно, фатально. Однако это не повод сдаваться, а наоборот, повод приступить к самой сложной отладке в моей жизни.

Откинув все эмоции, я хладнокровно оперировал только лишь фактами и возможностями.

Итак, диагноз лекаря — это вовсе не приговор. Это отчет об ошибке, причём составлен он пользователем с низким уровнем доступа. Его диагнозы слишком поверхностны и расплывчаты. Например, его вердикт: «Нервный ствол перебит». Это описание симптома, а не первопричина. Или ещё один: «Ходить не будешь». Я склонен расценивать этот вывод корабельного медика как всего лишь прогноз, основанный на стандартных протоколах. А я никогда не любил стандартные протоколы, поэтому всегда писал свои.

Да, я по-прежнему лежал на койке, но я больше не был прикован к ней. Теперь я был в своей привычной среде, будто в своей лаборатории, ведь моё тело — это всего лишь задача с неизвестными переменными. А новый для меня мир с его аномалиями, Кинетиками и «Пылью» — это всего лишь новая неизвестная операционная система, в которой есть свои законы, а также и свои баги. И если в этой ещё непознанной мною системе есть «магия», способная рвать сталь силой мысли, значит, в ней должен быть и способ срастить проклятый нервный кабель.

Мне необходимо как можно больше данных. Надо собрать информацию. Нужны все доступные сведения о медицине этого мира, а также об этой странной «Пыли» и о Кинетиках. Должна быть хоть какая-то лазейка, мне надо найти недокументированную функцию.

Ярость дала мне цель, а цель дала мне смысл.

Я больше не хотел умирать. Я хотел жить. Жить, чтобы найти того ублюдка в броне и лично выставить ему счёт. Жить, чтобы с лица отца навсегда исчезло выражение вселенской скорби. Жить, чтобы встать на ноги и пройтись по палубе этого чёртова дирижабля.

Я найду решение. Я напишу для этой сломанной системы патч, даже если мне придётся написать его собственной кровью. Я найду эксплойт в законах этой проклятой реальности.

Или сдохну, пытаясь скомпилировать этот код.