Второй шанс для Лекаря. Том 2 · Глава 17

Глава 17

Сборы начались ещё накануне, с вечера, и дом Бутурлиных я не узнал.

И мой отец, и барон Бутурлин разом помолодели лет на двадцать. Барон самолично перетряс на дворе всю охотничью снасть, перебрал арапники и сворные ремни, погонял Гришку на чердак и обратно раз десять, а под конец затрубил в рог, да так, что у кухарки, по её собственным словам, скисло молоко. Дарья Гавриловна ходила за мужем по пятам.

— Пётр Кузьмич, побожитесь, что Николеньку от себя не отпустите. Обещайте, молю! — беспокоилась мать семейства.

— Побожился уже, матушка. Дважды.

— Побожитесь в третий. Для верности, — настояла она.

Пётр Кузьмич божился в третий раз и трубил снова.

На охоту мы и в самом деле отправились. Я с отцом, барон и оба его сына. При детях поехал Готье, чтобы присматривал.

Анастасию решили оставить дома, поскольку та приболела. Ничего серьёзного, обычная простуда. С нею осталась Дарья Гавриловна, и от больной дочери её не оторвали бы теперь и пушки. Я перед отъездом отдал распоряжение, как её лечить.

Договорился с Мейером, чтобы меня на этот срок подменили в больнице. Лекарское дело важно, но пропустить такое мероприятие я не имел права. Столько читал и видел в фильмах, как дворяне отправляются на охоту. Разве мог я упустить такой шанс?

За ужином старики схлестнулись в первый раз. Из-за дороги.

— Поедем Московским трактом, а от столба просёлком на Клыковку, — объявил барон. — Я тот просёлок наизусть помню.

— Просёлком крюк, — отозвался отец. — Правее дорога лежит, короче вёрст на пять.

— Нет там дороги, Алексей Петрович. Тропа коровья.

— Дорога. Я по ней в восемьдесят девятом ремонтных лошадей гонял.

— То-то ты их тогда две недели гонял. Мы уж думали, ты с ними в Швецию ушёл! — рассмеялся барон.

Они препирались до самого чая, поминая друг другу разные передряги и какой-то мост, который один из них в молодости навёл не там. Дарья Гавриловна глядела на обоих с умилением. Я помалкивал и мотал на ус. Спорить эти двое умели завораживающе, со смаком, как умеют одни только старые друзья.

Наверху я собирал свою сумку. Корпия, вощёные нити и кривые иглы в жестянке, жгут, пара лубков, штоф хлебного вина для ран. Отдельно, в тряпице, склянка с каплями для барона, про которую в этом доме вечно забывали. Чаще всего о них вспоминал я, потом Дарья Гавриловна и лишь после — сам барон.

Перед выходом в дверях остановился отец.

— На охоту с лекарским коробом, — хмыкнул он.

— Поле, батюшка. На поле всякое случается, — пояснил я.

Он поглядел, как я увязываю ремень, и добавил негромко:

— Снасть-то охотничья у тебя своя была. Дедовская. Рог оправной, нож черкасский.

Я промолчал. Мы оба знали, куда девалась дедовская снасть. Вернее, отец знал, а я лишь догадывался. Но очевидно, что всё делось туда же, куда уходило у прежнего Михайлы всё, к чему он прикасался. Отец постоял ещё, побарабанил пальцами по косяку своё «раз-два-три» и ушёл, не сказав более ни слова. Разговор этот отложился сам собой, и додумывать его я оставил на потом.

Митя в эту ночь, кажется, не спал вовсе. Николенька храбрился и дважды приходил спрашивать, берут ли на охоту сабли. Луке Осиповичу велено было состоять при детях, и он принял это с поклоном, каменно вежливым, по которому я так и не понял, рад он или, наоборот, расстроен.

А я, задув свечу, ещё раз проверил свой расчёт. До первой лихорадки у моей тайной больной оставалось дней пять, никак не менее. Скопин знал, куда слать нарочного. Окно было выверено, и расчёт этот меня грел. Ровно до завтрашней ночи.

Выехали затемно, двумя экипажами и верхами, и к позднему утру, намесив грязи по колено, добрались до Клыковки.

Василий Фомич Клыков оказался мужчиной коротким, широким и красным, с голосом, каким впору командовать батареей. Барона он сгрёб в охапку прямо у коляски.

— Пётр Кузьмич! Какая радость тебя увидеть! Живой! — пророкотал он.

Через мгновение я услышал, как Клыков уже чуть тише назвал барона Петрухой.

И это меня поразило.

Петрухой барона при мне не звал ещё никто. Барон хохотнул, стерпел и обнял в ответ. Отца Клыков приветствовал по чину, с полупоклоном, а на мне остановился и оглядел всего, от шапки до сапог, как лошадь на торгу.

Меня ему уже представили заранее.

— Лекарь, стало быть. Псовой охоте разумеешь? — поинтересовался он.

— Нисколько, Василий Фомич.

— Хвалю! — он ткнул мне пальцем в грудь. — Кабы соврал, я бы тебя ещё до поля насквозь увидел. Поле вранья не терпит. Ну, пойдём, погляжу, чему тебя за день выучить можно.

Экзамен он устроил мне тут же, на ходу, между конюшней и псарней.

— С которого боку к борзой подходят? — спросил Василий Фомич.

— С головы, полагаю, — предположил я.

— С ветра! Чтобы дух твой прежде тебя дошёл, она и не всполошится. А зверя перевидишь, кричать что станешь?

— Молчать, очевидно.

— Молчать станешь, всё верно! — рявкнул Клыков так, что с крыши тут же улетели птицы. — Молча арапник подымешь и поведёшь, куда зверь пошёл. Ору на моём поле я один, и у меня это выходит лучше всех в губернии.

— Да вряд ли что-то толковое из этого выйдет, Алексей Петрович, — хохотнул Бутурлин и указал взглядом на меня. — Погляди на него, он же всё перепутает.

— Поглядим, — хмыкнул отец.

Учить меня взялись все трое разом, и уже на псарне сделалось ясно, что состязание у стариков идёт двойное. И со мной они желают потягаться, и между собой.

— На месте уже стой пнём, не шуми, — наставлял барон Бутурлин. — Пень видал? Вот и стой пнём.

— Не слушай его, — перебивал Клыков. — Ты на псов гляди. Ухо у гончей подымется — стало быть, зверь близко.

— Куда ему на псов глядеть, он борзую от гончей не отличит! — махнул рукой Пётр Кузьмич.

— А ты не путай человека. Пнём стой… — усмехнулся Клыков, а затем шёпотом добавил: — Сам ты пень, Петруха.

Сразу видно, что отношения у этих людей старые. Давно уже знакомы, и близко.

— Оба хороши, — негромко подвёл отец. — Михайло, гляди на поле, дыши ровно и молчи. Прочее приложится.

Каждый дал мне по одному совету, и все они противоречили друг другу.

Псарня у Клыкова была любимым детищем. Борзых он представлял по именам как гостей, а под конец подозвал сухого, тёмного лицом мужика со спокойным взглядом.

— Ерофей. Доезжачий мой. За него мне сосед деревню давал. Деревню! Хотел выкупить у меня его. Но, как видите, я на эту сделку не пошёл. Не отдал его.

Ерофей поклонился молча. Я тоже наклонил голову и подумал про себя, что цену человеку здесь называют в деревнях, и человек при этом кланяется. Иронично. Но вслух я говорить это не стал. При своре крутился ещё вихрастый мальчишка лет четырнадцати, у которого от близости борзых глаза делались шальные от счастья. Звали его Прошкой, и был он при гончих выжлятником, самым младшим.

За полдником уговорились о деле. Поля с русаками лежали в пяти верстах, при роще, и там же стояла Клыковская мыза, охотничий дом с печью и длинным столом. План был прост и хорош: отохотиться по чернотропу, попировать на мызе и к ночи воротиться в усадьбу. Тут же составились и заклады. Другими словами, старики принялись делать ставки на предстоящую охоту.

Барон привёз своих борзых, Заграя со Стрелкой, и Клыков немедля объявил, что им за его Ласкою не поспеть и что ставит он щенка от Ласки против дедовской бароновой пороховницы.

Слышал я, что именно так дворяне и договаривались. Забавно. Когда-то вычитал это в книге, а теперь сам оказываюсь живым наблюдателем подобных событий. Щенок и пороховница.

И ставки приняты.

Барон ударил по рукам так, что зазвенела посуда.

— А с тобою, Михайло, у нас свой уговор будет, — объявил он затем, и глаза у него сделались хитрые. — Коли ты нынче зверя перевидишь прежде меня, стану до самой усадьбы величать тебя по отчеству, как настоящего охотника. Михайлой Алексеичем! Нет… Маловато. Лучше вот как сделаем. Горишь ты идеей о своих трубках. Так давай в случае твоей победы я в них больше денег вложу! О как!

Отлично, а охота постепенно становится мне особенно выгодна.

— А коли пропущу зверя? — уточнил я.

— А пропустить, будешь мне до Петербурга снасть чистить. Всю.

— Пропустит, — заключил отец.

— А если нет, батюшка? — я решил ещё у отца что-нибудь выторговать. Такие споры людей сближают, да и выгоду я с этого поимею.

Отец подумал. Пальцы его тронули столешницу, раз-два-три.

— Тогда больше ни слова не скажу о том, что медицина твоя — занятие недостойное. И, быть может, даже помогу в чём-то. Видно будет, — кратко ответил он.

Так я оказался в закладе против двух стариков разом, не умея в этой игре ничего.

Детей Готье увёл на пригорок подле мызы, откуда поле лежало как на ладони. Николеньку барон сдал ему с рук на руки, вместе с данной жене клятвой, и младший остался при учителе, надутый, но покорный. Мите же Клыков, расщедрившись, дозволил ездить при Ерофее, стремянным. Митя от такой чести сделался бел и торжествен.

Меня поставили на лаз вместе с отцом, у кустов, там были и тень, и укрытие. Гончих Ерофей повёл в остров, и над полем повисла тишина.

— Озябнешь, шевели пальцами в сапоге, — сказал отец вполголоса. — Наружу не шевелись.

— Слушаюсь, батюшка, — спокойно ответил я, хотя с советом этим был знаком сам. Уж я-то знаю, как работает кровообращение в ногах. О своём здоровье позаботился заранее, всё продумал.

Мы помолчали. Где-то в роще коротко тявкнула и смолкла гончая.

— Дед твой, помнится мне, на охоте так тихо стоял, что на него даже птицы садились, — сказал вдруг отец. — Не понимали, что это человек. Видать, считали его деревом.

— А на вас садились? — поинтересовался я.

— Садились. Но куда реже, — ответил он.

Четверть часа спустя я услышал первую цель. Что-то зашевелилось в кустах. А затем медленно, как учили, повёл вверх арапник. Отец проследил мой взгляд.

И я вовремя остановился. Понял, что цель эта ложная.

— Верно, что остановился. Это ворона, — прошептал отец. — Знатный зверь. Свору погоди пускать.

— Уже понял, пока не спешим, — сказал я и опустил арапник.

— Молодец, что не пустил собак, — помолчав, шепнул отец. — Я в твои лета на кошку их натравил. Подумал, что на волка вышли. Мне потом эту кошку дядька твой покойный лет двадцать поминал.

Он покосился на меня, и в углах глаз у него собрались морщины. Мы стояли плечом к плечу, дышали в четверть дыхания, и я поймал себя на том, что впервые за все месяцы мне с этим человеком молчится легко.

Больше нет того напряжения, что было ранее. И пропало куда-то ощущение чуждости моей в этом мире. Кажется, будто Алексей Петрович всегда отцом мне приходился.

Потом вокруг нас поднялся шум. Гончие заголосили разом, взахлёб, гон покатился по роще. Мы рванули за зверем. И на меня накатила странная дрожь азарта, которой я от себя не ожидал.

Стоять неподвижно меня выучила операционная. Часами, не переступая, дыша ровно, охватывая взглядом всё сразу. Тем же манером я стоял и теперь, и потому серый комок я заметил ещё прежде, чем понял, что вижу.

Заяц русак шёл короткими перебежками, прижав уши, пробираясь как раз к нашим кустам. Я медленно, как учили, поднял арапник. Отец сработал в ту же секунду, борзых отпустили с двух свор, и дальше сделалось то, чего не передать словами. Скачка, свист, комья грязи из-под копыт. Пёс Заграй распластался над землёй. Поднялся общий звериный крик, в котором смешался и лай собак, и голоса охотников.

Русака взяли. Барон подлетел к кустам, осадил коня и уставился на меня.

— Быть того не может… Ты его увидел первым? Михаил, неужто ты⁈

— Михаил Алексеевич перевидел, ваше высокоблагородие, — степенно подтвердил подъехавший Ерофей. — И показал чисто. Отлично сработано, я восхищён!

Бутурлин тяжело выдохнул, весь побагровел, снял шапку и вытер лоб.

— Ну… С полем тебя, Михайло Алексеич! — поздравил он. — Вот и прошёл ты боевое охотничье крещение!

Отец не сказал ничего. Но виделось в нём что-то весёлое. Будто он и рад был мне проспорить. Хотел, чтобы сын доказал, что способен опередить стариков.

А через минуту случилась беда. Над затравленным русаком, пока Ерофей вываживал коня, сцепились два кобеля, Клыковский и баронов Заграй. Свились в рычащий клубок, только клочья полетели. И прежде, чем кто-то успел крикнуть, в этот клубок сунулся Прошка. Он ухватил кобелей за ошейники, рванул, раздался визг, потом его собственный вскрик, и свара распалась. Прошка остался сидеть на земле, держа правую руку в левой. Рукав его набухал тёмным.

— Псов разведите, молю! — крикнул он тонко. — Порвут же друг дружку!

Беспокоится о собаках больше, чем о себе. Эх, мальчишка! Сам ведь ранен!

Я оказался около него раньше, чем сообразил, что спешился. Даже не заметил, как преодолел это расстояние. Кисть и предплечье были рваные, в двух местах глубоко, кровь шла ходко, но не струёй. Я согнул ему пальцы один за другим. Все пять послушались.

Это хорошо. Значит, нервы и сухожилия не повреждены.

— Эка невидаль, псарёнка порвало, — пророкотал сверху Клыков. — Замотай тряпицей, малый, потом глянем. Зверя-то схватите, что стоите!

— Погодить придётся, Василий Фомич, — сказал я, не оборачиваясь. — Митя! Флягу мою. И вина господского спроси.

Рану я промыл сперва водой, потом, под общее онемение, полил напитком из господской фляги. Лил щедро, разводя края, вычищая пёсью слюну и грязь. Господа глядели на это молча.

— Ты что творишь, сударь! — взревел наконец Клыков. — Рейнское вино! На псарёнка тратишь!

— Собачий зуб грязен, Василий Фомич. Вино рану чистит. Дешевле выйдет, чем без помощника остаться.

Митя всё это время стоял на коленях в грязи, держал Прошкину руку, как я велел, и не отвернулся ни разу. Прямо-таки сбылась его мечта. Сколько раз мальчик расспрашивал меня про кости да про медицину в целом. И тут ему подвернулась возможность послужить мне в качестве помощника.

Прошка глядел то на свою руку, то на барчонка, и было ему, судя по лицу, стыдно до слёз. Но с раной я разобрался. Грозить парню теперь ничего не должно.

Однако охота на этом не закончилась.

Вскоре мы нагнали лису. И случилось это уже после полудня. И с этой лисой весь заклад стариков покатился к развязке. Рыжая мелькнула опушкой и тут же скрылась. Старики заспорили, с какого края её ждать.

— Верхом пойдёт, — гудел барон. — Ставь борзых на угол, к берёзам!

— Полем она пойдёт, к оврагу! Я её повадку знаю, она у меня третий год живёт! — спорил Клыков.

Я смотрел, как лиса уходила, и видел то, чего не заметили другие. Ход у неё был кособокий. Правую переднюю лапу она несла бережно, вполсилы, и на сыром месте у ручья вильнула, обошла его краем.

— Она низом выйдет, — сказал я. — Правой опушкой, где сухо.

Приятели обернулись ко мне разом.

— Молчи, лекарь, — отмахнулся Клыков. — Низом сроду не ходила!

— Барчук дело говорит, — негромко вставил Ерофей. — Походка у ней нынче порченая. Лапу сечёт.

Охотники меня не послушали. Каждый поставил свору по-своему, барон к берёзам, Клыков к оврагу, и лиса, выждав, вытекла из острова низом, правой опушкой, где сухо. Затем прошла между обеими сворами, как между спящими, и скрылась. Теперь уже навсегда!

С минуту над полем стояла тишина. Потом Клыков снял шапку и хлопнул ею оземь.

— Да что ж ты за человек такой, лекарь Салтыков? — воскликнул он. — Откуда знал⁈

— Походка, Василий Фомич. Она хромая, а хромой от сырого места бежит. Я хромых всякий день вижу. Походка и человека выдаёт, и зверя, разницы тут нет.

— Заклад, стало быть, вничью, — мрачно подытожил барон Бутурлин. — Оба в дураках. Один лекарь в прибыли!

После того, как обе своры гоняли пустое место, Пётр Кузьмич изменился. И перемены эти мне совсем не понравились. Он сидел в седле грузно, побагровел весь, а на лбу его стояла испарина. И нетрудно было заметить, как кулаком он украдкой тёр грудину. Я подъехал вплотную.

— Пётр Кузьмич. Пойдёмте коней поглядим.

— Каких ещё коней…

— Тех, которые нас домой повезут.

За мызой, в затишке, я накапал ему из своей склянки, усадил на бревно и отобрал у него трубку. Минут десять мы просидели молча. Багряный цвет с лица сошёл, дыхание выровнялось.

— Дарье ни слова, — буркнул он, поднимаясь.

— Ни слова. А в стременах впредь не привставайте.

— Молчи уж… Михайло Алексеич.

Вскоре мы остановились на мызе — в небольшом охотничьем домике. Внутри было жарко натоплено, пахло дымом и жареной дичиной. Прошку я усадил к окну, к свету, и пока накрывали на стол, занялся его рукой всерьёз. И тут за спиною у меня заскрежетало. Клыков, засучив рукав, тащил из печи кочергу с раскалённым концом.

— Посторонись, лекарь. От пёсьего зуба лекарство одно — калёным прижечь. Не то водобоязнь приключится, я эту страсть видал, не приведи господь! — заявил Василий Фомич.

Прошка сделался белей полотна и попятился вместе с лавкой. Я заступил ему дорогу.

— Василий Фомич, остановитесь, — велел я. — Псы ваши разве бешеные?

— Типун тебе на язык! Здоровей нас с тобой!

— Здоровей. Они над зверем сцепились, добычу делили. Бешеный пёс не делит, он всё подряд рвёт — и своих, и чужих, без всякой причины. У ваших причина была, и оба нынче воду пьют. Так?

— Пьют, — нехотя признал Клыков. — Ну?

— Водобоязни от здорового пса не бывает. А кочергой вы парню руку спалите до жилы, и будет у вас выжлятник сухорукий. Кто вам тогда свору поведёт? — рассуждал я.

Клыков стоял с кочергой, и видно было, как он не может определиться. Верить мне или нет.

— Сделаем так, — заговорил я. — Обоих кобелей нынче же на цепь и глядеть десять дней. Взбесится хоть один, воду пить перестанет — тогда мой грех, тогда жгите что хотите, и меня первого. А не взбесится — парень при руке останется. Рану я промою и уберу, только наглухо зашивать не стану, укушенное наглухо не шьют, ране дышать надобно. Так меня один лекарь учил, а он на своём веку укусов повидал поболе нашего.

Про себя я думал другое. Про анаэробную флору в колотых карманах, про столбняк, про то, что от бешенства и в моём веке спасала лишь вакцина, до которой отсюда восемьдесят лет. Но кобели были свои, риск ничтожен, а вот кочерга искалечила бы парня вернее собаки.

— Перевидел прежде Петрухи… И русака, и лису прочёл… — Клыков с лязгом сунул кочергу обратно в печь. — Быть по-твоему. Но псов на цепь сей же час! Ерофей!

Руку я вычистил, уложил корпию, повязал и подвесил на косынке. Прошка глядел на белую повязку как на генеральскую ленту.

— Барин… а рука-то заживёт? Мне без руки никак, я же при своре.

— Заживёт. Дней десять псов не дразни, повязку не мочи, вот и вся твоя служба. Через две недели будешь своих кобелей за уши таскать.

Он расцвёл так, что веснушки проступили.

За стол сели в сумерках. Была у нас и дичина, и наливка, и вышел даже пирог с зайчатиной, который Клыков резал сам, никому не доверяя. Первую чарку подняли за государево воинство. У Клыкова старший сын шёл с полком где-то там же, где Сергей Бутурлин, и на минуту оба старика помрачнели. Выпили молча, а потом уже отошли от этого разговора и принялись болтать на другие темы.

Меня же интересовала судьба моего второго брата. Я знаю, что он тоже в военное ремесло подался. Вышло так, что в семье Алексея Петровича Салтыкова было три совершенно разных сына.

Чиновник, военный и лекарь.

Но расспрашивать про второго брата я пока не стал. Ещё с первым не всё ясно — уж больно, видать, напряжённые отношения были у прежнего Михаила со своей семьёй.

Вторую чарку Клыков наливал уже, диктуя весёлый тост. Я вместе со стариками не пил, поскольку спиртное всегда привык избегать, но и портить им праздник своими лекарскими нравоучениями не стал.

— А вторую, господа, пью за лекаря! — прогремел Клыков. — Утром, грешен, думал, лекаришка столичный, комнатный. А в поле человеку цена видна. Зверя перевидел, лису прочёл, Прошку от кочерги моей дурацкой отбил. Василий Клыков ошибки признавать умеет!

Пили и за пороховницу с щенком, оставшиеся при хозяевах, и тут Клыков расщедрился окончательно. Он вынес из сеней за пазухой толстого, сонного кутёнка и сунул его Мите.

— Держи, кавалер. За то, что при крови не сомлел и товарища в беде не бросил. Из тебя охотник выйдет, попомни моё слово.

Митя обмер и держал щенка как нечто совершенно драгоценное. Николенька немедленно объявил, что жить кутёнок будет в детской, и они с братом тут же, за столом, переругались о кличке.

Старики тем временем делили меня так, как давеча кобели русака.

— Моя наука! — гудел Бутурлин. — Я ему сказывал, стой пнём. Он и стоял!

— Твоя? А про то, что молчать надобно, кто ему толковал? — хмыкнул Клыков. — Твоя наука у тебя самого вон какая, лису к оврагу ждал!

— А ты к берёзам!

— Наука тут ни при чём, — негромко сказал отец, глядя в свою чарку. — Глаз у него. Свой.

Старики разом смолкли.

Лука Осипович весь вечер сидел тихо, но и его внимание стариков не миновало. Клыков, разомлев, ткнул в него пальцем.

— А скажи-ка, мусью. Я весь день гляжу, посадка у тебя строевая. Кавалерийская посадка, меня не обманешь. Где выучка?

— В юности, сударь, — ровно ответил Готье и более не прибавил ничего.

Клыков открыл было рот, поймал взгляд барона и рот закрыл. А я в который раз подумал, что про юность нашего учителя я знаю ровно столько же, сколько про ссору Михайлы с братом. То есть ничего.

Засиделись. Спохватились, когда за окнами стояла уже сплошная чернота, и от низин к мызе тянуло сырым холодом.

— Оставались бы, — сказал Клыков, выглянув на крыльцо. — Ишь, затягивает с лугов. Или хоть Ерофея вам дам, он тут каждую кочку знает, проводит вас.

И вот тут старики оскорбились. Хором.

— Пять вёрст! — загремел барон. — Я тут, Василий Фомич, зайцев гонял, когда твоей мызы в помине не было!

— Дорогу я днём приметил, — поддержал отец. — Выйдем на большак, а там хоть с закрытыми глазами.

— Зачем на большак? — тут же воскликнул Бутурлин. — Напрямки через лог, версту срежем. Просека там!

— Через лог по такой сыри? Нет, Пётр Кузьмич, пойдём большаком, — продолжил спорить отец.

— Просекой! — не унимался Бутурлин.

Они сцепились снова, уже между собой, и спор решился так, как решаются все споры двух уверенных людей. Каждый остался при своём, а поехали в итоге так, как настоял Бутурлин. Отец, видать, решил сдаться ему, чтобы спор не вышел вечным. Я сунулся было со своим словом, что дети сонные и что провожатый лишним не будет, но оба меня проигнорировали.

— Молод ещё стариков учить! — буркнул Бутурлин. — Садись в седло, Михайло Алексеич.

Выехали весело, с фонарём, гуськом за бароновой лошадью. Дети дремали в коляске, Готье правил, я ехал верхом при задке.

Весёлости хватило на полчаса.

Туман поднялся из низин как вода в наводнение, только беззвучно. Сначала пропала роща. Потом большак, которого всё не было и не было. Фонарь высвечивал три шага бурой колеи, и колея эта на глазах делалась уже и незнакомее.

— Развилка, — сказал вдруг барон и остановил лошадь. — Тут отродясь развилки не было.

— Была, — сказал отец. — Левее держи.

— Правее!

Подержали левее. Колея нырнула в лог, захлюпала и упёрлась в старую порубку, где пней было больше, чем дороги. Молча развернулись, вернулись назад, и на прежнем месте развилок оказалось уже две. Огня не было видно ни в какой стороне. Крикнули раз, крикнули другой. Туман съедал крик в трёх шагах.

— По звёздам бы маршрут взять, — пробормотал Бутурлин, задирая голову.

— Какие тебе звёзды, Пётр Кузьмич. Тут туман вокруг, как молоко! — ответил отец.

— Тогда стой. Дай припомнить. Порубка была по левую руку, стало быть…

— По правую она была.

Барон не ответил. Первый раз смолчал, хотя весь день спорил.

Николенька перестал спрашивать, скоро ли дом. У Мити, прижимавшего к груди щенка, стучали зубы, мелко, дробью. Готье молча снял с себя плащ и укрыл обоих.

А я уже думал о своём, как и всегда. О лекарском.

Мокрая ночь, октябрь, вода в низинах. Двое детей в отсыревшем платье. Старик, которому нынче уже раз отпускало грудь. Часа полтора мы ещё могли кружить безнаказанно. Дальше будет худо.

Барон подъехал к отцу вплотную. Впервые за весь этот длинный день он заговорил тихо и совершенно трезво.

— Ну, Алексей Петрович. Кажись, доигрались мы с тобой. Заблудились!