Второй шанс для Лекаря. Том 3 · Глава 3

Глава 3

Письмо я читал долго. Текста там было немного, но я изо всех сил старался докопаться до истины. Понять, что же за чертовщина происходит в моём окружении.

Сообщение мне это совершенно не понравилось.

«Милостивый государь. Вы не побежали по следу, который вам положили, и этим показали ум. Теперь покажите смелость. В среду, в восьмом часу пополудни, извольте быть в кофейном доме за Казанским мостом, в задней комнате, где читают газеты. Придите один. У меня есть для вас предложение, выгодное нам обоим. За пуговицу не гневайтесь. Она была задатком доверия, а долги я плачу. Доброжелатель».

Я отложил лист и долго глядел на пламя.

Писано было той же рукой, печатно, старательно, и рука эта казалась мне подозрительной по-прежнему. Скорая, привычная к перу, с казённым косым нажимом. А вот всё остальное следовало разобрать по косточкам.

Ловушка? Возможно, меня куда-то заманивают, чтобы навредить?

Нет. Ловушке незачем было предупреждать меня о врагах неделю назад. Незачем было дарить пуговицу, след, который дороже любой приманки. И место он выбрал не глухое — кофейный дом. Там людей много, слуги, дворяне. Всё на виду.

В глухой двор я не пошёл бы, и он это, надо думать, понимал. Человек этот вообще понимал меня как-то неуютно хорошо. Знал, что по следу не побегу. Знал, что на «покажите смелость» отзовусь. Так знают либо те, кто долго глядел на тебя вблизи, либо те, кто похож на тебя сам.

И оба варианта мне не нравятся. Действует кто-то против меня в тенях. Или же, наоборот, за меня — теперь это уже не важно. Главное, что скрываются эти люди, и чтобы разобраться с ними, придётся поднапрячься.

Два вечера я перебирал людей. Думал, кто из них может оказаться автором писем.

Жадовский отпал первым, тот не пишет, а приезжает сам, и удивление его тогда было настоящим. Значит, это явно был не он.

Писари и канцеляристы, коих я перелечил даром, никаких обид на меня не держали. Да и дружбу со мной не водили.

Хм… Может быть, это кто-то из той канцелярии, где осели мои листки? Логика в этом есть, но тех людей я не знаю.

Птица на пуговице… Кому этот герб может принадлежать? Вариантов ведь уйма. Как назло, именно такая птица на гербе присутствует чуть ли не у каждого третьего дворянина.

Штосс? Нет, его подозревать уже стыдно. Мы с ним теперь в совсем других отношениях. И я даже могу сказать, что доверяю ему.

В конце концов я бросил гадать. Ничего из этого не выйдет. Лучше дождаться среды, ведь в этот день человек, писавший мне, выдаст себя сам.

Вопрос только в том, идти или не идти на эту встречу?

Не пойти значило остаться с врагами, союз которых мне подтвердили, и с лазутчиком, которого я не знаю, и гадать дальше вслепую. А вслепую я не любил ничего делать ещё с прошлой жизни.

Потому я пошёл к Готье. Постучал, извинился за визит в поздний час и положил перед ним запечатанный конверт.

— Лука Осипович. В среду вечером у меня встреча, о которой не будет знать никто в этом доме. Ежели к полуночи я не вернусь, вскройте. Там писано, где меня искать и что делать, — объяснил я.

Готье поглядел на конверт, потом на меня, и ни одного вопроса не задал. Военная его выучка сказалась и тут.

— Понял вас, сударь. К полуночи, — он помолчал. — Одно слово, позвольте. Кто бы вас ни звал, садитесь спиной к стене и лицом к дверям. Привычка скучная, но полезная.

— Учту.

— И вот ещё, — он чуть усмехнулся. — Вы за меня свою тайну носите, я за вас поношу вашу. Выходит по-честному.

До среды оставалось два дня, и дни эти, по счастью, были у меня заняты до отказа.

В Мариинскую я в следующее утро шёл с намерением, которое зрело давно.

Месяц вышел такой, что в больнице я бывал набегами, между тайными больными и собственными войнами, и всякий раз, уходя, ловил себя на важной мысли.

Листок мой об угаре работал сам, по чужим рукам, и спас Митрохиных раньше, чем поспел лекарь. Знание, пущенное в люди, ходило само, даже за копейку. А приём в больнице, стоило мне отлучиться, по-прежнему вставал, и это было неправильно.

Потому мне нужен преемник. Ученик.

И Никитин до того уже дорос. Пора было это проверить, и проверить честно.

— Нынче принимаете вы, — сказал я ему, входя. — А я посижу в углу и помолчу.

Специально сделал акцент на «вы», чтобы показать, как я к нему отношусь. Не как к приятелю, а как к лекарю, который теперь должен перехватить инициативу и лечить подобно мне.

Никитин поглядел на меня так, будто я предложил ему прыгать с колокольни.

— Как это… сам? А коли я…

— А коли что не так, на то я в углу буду сидеть. Больной не пострадает, слово даю. Начинайте же!

Уж больно он расслабился. Как только я пришёл в эту больницу, Никитина сделали кем-то вроде моего куратора. Он до меня пациентов лечил сам. Чаще всего при Мейере в качестве его помощника, но всё же иногда мог и лично заниматься больными.

А после моего появления решил передать все бразды правления мне. Нет уж! Пусть учится. Возвращает былой опыт и перенимает мой.

Первым вошёл мужик с кашлем, из подвальных, и Никитин вцепился в этот кашель, как молодая гончая в след. Расспросил, когда начался и с мокротой ли, послушал трубкой грудь, нашёл хрипы, всё чисто, всё по науке, и уже писал в скорбный лист грудной сбор и банки.

Довольный был собою так, будто его только что наградили за отвагу!

Я молчал, как обещал. Только глядел на больного из своего угла. На то, как он сидит, чуть отклоняясь назад. На ноги его в разбитых сапогах, которые он с трудом втащил в покой. На то, как он дышит, договаривая фразу, и как к концу фразы ему не хватает духу.

Дышать ему тяжело. И не отметить это трудно. Интересно, заметил ли это Никитин?

— Погодите писать. Один вопрос дозвольте, — я повернулся к мужику. — Сапоги сымать больно, братец? Ноги к вечеру гудят, отекают?

— Гудят, барин, — удивился мужик. — Как налитые. Я уж и сапоги на размер больше взял, к вечеру всё никак они не лезут. А вы почём знаете?

— Сымай сапог. Любой. Я посмотрю, — велел я.

Нога была отёчная. Кожа и всё, что находилось под ней, больше напоминало тесто, чем живые ткани. Я нажал, и ямка от моего пальца над щиколоткой осталась стоять, как в сыром хлебе. Кивнул Никитину, чтобы глядел, приложил его руку к этой ямке, посадил больного полулёжа, показал набухшие на шее жилы и дал послушать сердце подольше, не краем, как он слушал, а вдумчиво, с его глухими тонами и перебоем.

Никитин слушал, и лицо его медленно менялось. Он понял. Дошёл своей головой, и я видел ту секунду, ради которой всё затевалось.

— Это не грудная хворь, — сказал он тихо. — Это сердце. Сердце слабое, воду по телу гонит худо, вода в ноги стекла и в грудь поднялась. Оттого и кашель. Кашель не причина, кашель… последствие.

Молодчина, Никитин. Часть моих уроков точно усвоил.

— Так. И что ж выходит с вашими банками и сбором? — спросил я.

— Выходит, я бы таким макаром кашель лечил, а сердцу тем часом стало хуже… — он не договорил и тут же покраснел. — Виноват, Михайло Алексеевич.

— Не называйте себя виноватым, всё в порядке, — я сказал это жёстко, потому что сейчас решалось, каким лекарем он будет. — Виноват тот, кто ошибся и спрятал. А кто ошибся при учителе и понял, тот выучился. Ошибку запомните не стыдом, а правилом, и правило это на всю жизнь. Больной приносит вам жалобу. Кашель, ногу, живот. А вы лечите не жалобу. Вы сперва глядите всего человека, от лица до сапог, и спрашиваете себя, отчего он таков?

— Вроде бы всё понял… — задумался Никитин.

А я решил, что самое время дать ему знания, которыми сам пользовался ещё в своём веке.

— Запомните, Алексей Степанович, — добавил я. — Сначала жалобы, первее всего. Затем осмотр больного. И жалобы слишком уж долго расписывать больным не давайте. Некоторые вас заболтать могут, и не по делу. Попутно спрашиваете, чем хворый болел раньше, что с ним бывало не так. И потом уже, связывая всё это воедино, вы получаете идеальную клиническую картину. Ясно?

Никитин кивнул, и мы продолжили работу.

Вторую больную, старуху с «ломотой в спине», Никитин принимал уже иначе. Он не дал ей договорить про спину. Сперва долго глядел, как она идёт от дверей, как держит руку. И точно приметил, как жёлто у неё под глазами.

А дальше…

Дальше вопросы его пошли кругами, от дальнего к ближнему, и на третьем круге он поднял на меня глаза. Понял, что может запутаться. Подсказки он уже не просил. Вместо этого Никитин просил от меня подтверждения.

Я кивнул из угла и промолчал. В этом и была вся моя работа на нынешний день.

Прощаясь, я добавил к ней последний камень.

— С будущей недели утренний приём по средам твой, Алексей Степанович. Целиком твой. Я даже в углу сидеть не стану. Буду отлучаться по своим делам. Поучишься, а я в долгу не останусь. Сочтёмся потом, добро?

Он побледнел и вытянулся разом, как рекрут перед знаменем.

— А коли случай тёмный попадётся, Михайло Алексеевич? — и добавил шёпотом. — Что ж я тогда без тебя делать буду?

— А на тёмный случай есть правило, и оно дороже всех прочих. Не знаешь — не спеши и зови на подмогу. Если буду рядом я — зови меня. Если не будет меня, зови Карла Фёдоровича или Штосса. Звать не стыдно, голубчик. Стыдно не позвать.

В коридоре мне встретился Штосс, поглядел через моё плечо на свежий скорбный лист, писанный Никитиным, и вынес приговор со всей своей щедростью.

— Почерк дурен. Но мысль верна, — как всегда краток и чаще всего во всём прав.

От Штосса это можно считать похвалой. Уходя, я думал о том, что дело, которое тут строю, приведёт к большим переменам.

Главное, что начало уже положено. Никитин теперь умеет начинать лечение даже без меня.

А что будет дальше… Посмотрим!

Так, глядишь, все вместе мы и перевернём медицину.

А на другой день меня ждала совершенно иная история. И урок, который я теперь не забуду.

Началось всё с мещанки Фетисовой, у которой муж болезнь принялся усугублять. Не понимал, видимо, что помощь ей требуется. Пришёл я к ним по просьбе Лемке, который, как и всегда, подкидывал мне новых пациентов.

Хворь у Фетисовой была невеликая, но требовала покоя, а муж её, лавочник, был странным человеком. Я сразу понял, что жену свою он считает за вторую лошадь и покоя ей не даёт вовсе.

Только узнал я это уже после начала лечения, когда понял, что помощь моя никак не помогает. Муж гонял её к корытам, давал кучу задач, и лечение моё разбивалось об него, как о печь.

— Он, батюшка, слов не слушает, — жаловалась Фетисова. — Он у меня только начальства боится да бумаги гербовой. Бумаге верит.

Про то, что бумага в этом веке щитом служит, я уже знал. Благодаря цензурному дозволению в этом убедился. Хотя чего уж тут говорить? Бумага и в двадцать первом веке всё решала. Такова её способность, никогда не устаревает.

Но тут вдруг меня осенило поглядеть на документ с другого конца. Раз муж мещанки так строг к бумагам и так яро избегает лекарских предписаний… так почему бы не совместить?

Я взял лист получше, очинил перо и написал первую в своей здешней жизни лекарскую записку по всей форме.

Сверху крупно вывел «Предписание врачебное».

Ниже по пунктам, номерами. Больной Фетисовой Прасковье лежать до субботы. Тяжестей не поднимать три недели. Питьё тёплое трижды в день. И подпись с полным званием, и число, и для большей юридической силы добавил оттиск перстня по сургучу. Он, правда, никакой законной силы не имел, но выглядел крайне убедительно.

На то и был мой расчёт. Убедить мужа, чтобы перестал жену свою больную гонять. А то совсем уже замаялась. Так рано или поздно она в больнице нашей Мариинской окажется.

Так что имеет смысл заранее обезопасить женщину.

— Мужу отдай и скажи, лекарь велел на стену приколоть, — велел я. — Скажи, мол, лекарь проверять будет. Висит бумага или нет.

Вскоре Фетисова прибежала ко мне сама, и по лицу её я решил, что стряслась беда.

— Батюшка! Мой-то… Мой муж бумагу вашу к квартальному носил! — заявила она.

— Как это? — оторопел я. — Зачем⁈

— Заверять хотел! Пришёл и говорит, так, мол, и так, ваше благородие, бумага мне вышла, дозвольте узнать, исполнять ли приказ или не стоит.

— И что в итоге?

— А квартальный прочёл, посмеялся и сказал, что бумага справная, с печатью, — затем перешла на шёпот. — И добавил ещё, исполняй, мол, дурак, покуда жену не уморил, а уморишь супротив предписания — с тебя же и спрошу! И мой теперь сам меня в постель гонит! Сам питьё греет! По пунктам!

От истории этой я от души рассмеялся. Интересная вышла картина. Получается, я таким макаром обнаружил путь, который раньше не видел.

Я и так догадывался, что бумаги значат многое, но оказалось, что важны они прямо-таки до абсурда.

Век этот слову не верит, оно для него воздух. А бумаге, писанной по форме, с номерами и печатью, верит истово, потому что вся его жизнь стоит на бумагах, на подорожных, паспортах и купчих.

Слово моё работало, только пока я стоял рядом. Бумага оставалась в чужом доме и работала там за меня днём и ночью и не уставала никогда.

Отсюда и вывод, что не зря я написание книги затеял. Из бумаги и пойдёт моё учение дальше.

С того момента предписания вошли у меня в обиход. Пьянице писалось «вина не давать, поить квасом», и лист теперь висел в одном из ближайших трактиров. Так я решил начать борьбу с алкоголизмом. Эксперимента ради, абсолютно несерьёзно.

Однако дело начало работать. Работники трактира исполняли написанное с чистой совестью, как я потом узнал.

А после я написал и другой совет, который пошёл в народ.

Родительнице писалось «к печи и корытам не пускать до Покрова», и свекровь, ворчащая на невестку, перед моим документом смолкла. А намёк тут был предельно прост: я всего лишь запрещал работать женщине, которая и так сильно вымотана после родов.

Вот такие бумаги я и начал распространять.

Теперь посмотрим. Вероятно, через месяц-другой появится у меня и побочный доход, о котором я ранее и не думал даже. Пока что я это лишь предсказываю, но уверен, что задуманное сбудется.

Предписания начнут возвращаться. Больные ведь будут беречь их, как берегут всё казённое. Станут приходить с ними на второй приём, и по датам на собственных листах я увижу то, чего здесь не видит ни один лекарь.

Сколько длилась хворь. Что было назначено и что исполнено. Мой почерк вёл мою же летопись по чужим домам. Практически такая же отчётность, которой любит заниматься Штосс.

Только тут всё иначе. Я создаю что-то вроде историй болезни из моего века. Продуманных и долгосрочных. Бумаги, которые потом помогут лечить больного повторно.

Среда выдалась морозная, на удивление солнечная для Санкт-Петербурга. Извозчика я отпустил у самого моста, специально. Чтобы не было за мной лишней слежки. А заодно и подышать свежим воздухом удастся. Потому остаток пути я прошёл пешком, дважды остановившись у освещённых окон поглядеть в отражении, не идёт ли кто следом.

Никто не шёл.

Кофейный дом за Казанским мостом оказался заведением приятным. Тёплый, прокуренный, с несколькими слугами и с такими посетителями, при которых убивать собеседника и как-либо вредить ему никто не станет.

Тут безопасно.

Заднюю комнату мне указали, ни о чём не спросив. Комната для чтения была невелика, две свечи, подшивки «Ведомостей» на длинном столе.

В этот час это помещение пустовало бы вовсе, если бы не один посетитель в дальнем углу, сидевший ко мне спиной, над газетой.

Я вспомнил совет Готье и сел у стены, лицом к дверям, заказал кофею и стал ждать.

Долго сидеть не пришлось. В комнату вошёл человечек, каких в этом городе тысячи. Невзрачный, в чистеньком потёртом сюртучке, с папкой под мышкой. Такого обычно запомнить трудно.

Он огляделся, взял с полки газету и подсел с поклоном за мой стол.

— Не помешаю-с? — спросил он.

— Извольте, — сдержанно кивнул я.

Он развернул газету и минуты три читал. Но на самом деле я знал, что он наблюдает за мной поверх бумаги. Глаза его обежали комнату, двери, окно, мои руки, верхнюю одежду на крюке. Потом он заговорил, тихо и буднично, глядя в газету.

— Экипаж вы отпустили у моста, шли пешком, за собою не привели никого. Верно-с?

— Верно, — ничуть не удивившись его вопросу, ответил я.

— Оружия при вас нет, окромя ланцетов в саквояже. Верно-с?

— Ланцеты острые, — сказал я. — Прочее верно. А вы, сударь, кто такой, позвольте узнать?

— Не позволю-с, — ответил он с готовностью. — Не обессудьте.

— В таком случае я внимательно слушаю ваше предложение. Так понимаю, именно вы пригласили меня сюда, — предположил я.

И тут человечек сделал то, чего я не ждал. Он сложил газету, поднялся и поклонился, вежливо и облегчённо.

— Помилуйте-с. У меня к вам никакого предложения нет и быть не может, не моего ума дела. Мне велено было единственно удостовериться, что вы пришли, что вы один и что вы это вы. Я удостоверился-с. Встреча ваша не со мной.

Он аккуратно поставил газету на полку, ещё раз поклонился и вышел, притворив за собою дверь.

А человек в дальнем углу отложил свою газету, поднялся и обернулся ко мне.

И поглядев ему в лицо, я понял.

Готовясь к этой встрече, я перебрал кучу людей. Думал, кто же так жаждет встретиться со мной. И лишь сейчас осознал, что об этом человеке не задумывался ни разу.

Не потому, что забыл о нём.

Потому, что его я тут увидеть никак не ждал.

Ведь это нелогично. Отправителем письма он быть попросту не мог!

По крайней мере, так я думал в этот момент…