Второй шанс для Лекаря. Том 3 · Глава 4

Глава 4

За столом, аккуратно сложив газету, стоял вовсе не «доброжелатель». Скорее уж один из моих врагов.

Сам Николай Андреевич Званцев.

Хорошо он скрылся, в том углу за газетой его было и не узнать. Вид он свой намеренно немного изменил, но образ остался тот же.

Гладкий, любезный, в тёмном сюртуке, волосок к волоску. Человек, который увёз мои листки, чтобы подать жалобу. Человек, обедавший с Красовским, с другим моим недругом.

Тот самый обед мне и донесли письмом.

И вот тут начинается путаница… А зачем же Званцеву докладывать мне об этом?

Вот потому я и не думал о нём ни разу за эти два дня. Доброжелатель писал мне про обед Званцева с Красовским. Выходило, что Николай Андреевич доносил мне на самого себя.

И это хитрый ход… Я подозревал, что пишет мне человек далеко не с добрыми намерениями, но кто бы мог подумать, что им окажется сам Званцев.

Да, ход вышел простой и чистый. Автор хотел, чтобы письму поверили, и донёс в письме на себя. Подозрение обошло его стороной само.

— Добрый вечер-с, Михаил Алексеевич, — сказал он и коротко поклонился. — Не вставайте. Я к вам сам пересяду, с вашего дозволения.

Я тут же вспомнил его слова. Не так давно он сказал: «Поговорим в своё время-с».

Вот оно и настало.

Он сел напротив, спиной к дверям. Я остался на стуле у стены, следуя дельному совету Готье.

— Стало быть, доброжелатель, — хмыкнул я.

— Стало быть, так-с.

Слуга принёс ему кофей. Званцев обхватил чашку обеими ладонями, погрел пальцы и отпил маленьким глотком.

— Извольте объясниться, — предложил я. — Месяц назад вы увезли мой листок и обещали поговорить в своё время. После вы обедали с человеком, который собирает на меня подписи по салонам. А нынче зовёте меня письмами и дарите чужие пуговицы. Я уже искренне не понимаю, что вам от меня нужно. Запутался!

И эта фраза была моим хитрым ходом. С такими, как Званцев, порой нужно разговаривать именно таким образом. Сделать вид, будто я ничего не понимаю, и что я даже слегка наивен. Он со мной знаком плохо и характер мой не знает.

А значит, напускная путаница ослабит его защиту.

И он скорее расскажет всю правду.

— Для того я вас и звал-с, — он поставил чашку. — Вижу, что вы запутались. А потому начну с простого. С Аристархом Модестовичем Красовским мы более не приятели.

— Вот как? — хмыкнул я. — Что же стряслось?

— Повздорили-с, — он вздохнул, коротко и складно. — На том самом обеде, про который я вам отписал. Аристарх Модестович изволит полагать, что все вокруг служат ему за честь одного знакомства. Я полагаю иначе. Служба стоит денег, а честь у меня своя имеется.

Говорил он негромко, буднично. Я же внимательно слушал и анализировал его поведение.

Он был абсолютно спокоен. Дыхание ровное, длинное. Жилка на шее лежала спокойно. Человек рассказывал мне, как порвал с сильным покровителем, и тело его при этом не выдавало никаких признаков обиды или тревоги.

— И чего же вы хотите от меня? — спросил я.

— Предложить союз-с, — он поглядел мне в глаза, открыто и печально. — Вы человек умный и новый. Аристарх Модестович затеял против вас кампанию, и кампания эта дурная. Я при ней состоял писарем. Теперь больше участвовать в этом не желаю. Взамен готов сообщать вам его планы. Все до единого.

— Даром? — изобразил удивление я. — Вы серьёзно?

— Помилуйте, — он позволил себе тонкую улыбку. — Даром у нас только доносы пишут. Конечно же, моей работе будет цена. Понимаете же, что я ухожу от одного влиятельного человека к вам. И если нам правда предстоит стать добрыми друзьями, мне надобно знать, что я меняю шило на мыло не зря. За вами ведь должна быть какая-то сила — это меня и интересует. Иначе я предаю сильного ради слабого, а это… глупость, не находите?

Какой же всё-таки слизняк. И ведь всерьёз верит, что я стану с ним сотрудничать.

Но давать ответ пока рано. Лучше ещё «поиграюсь» с ним.

— И как же вы намерены мерить мою силу? — поинтересовался я.

— Вопросами-с, — он сложил руки на столе, ладонь на ладонь. — Скажите, к примеру. Леонид Сергеевич Полторацкий помогать вам стал. И как он? Надёжный человек? Или так, до первой непогоды? — он выдержал паузу. — Ах да, и ещё госпожа Гагина за вас вступилась, о том много слухов ходило. Она по дружбе или по расчёту? И батюшка ваш, сказывают, перед отъездом прошение по инстанциям подавал. По какой части прошение, ежели не секрет?

Я взял свою чашку и отпил. Кофей успел остыть и горчил не хуже хинина.

Ну вот и приехали. Вот и весь его план, как на ладони. Всё выложил, болван.

В моём веке я насмотрелся на такие разговоры в кабинетах. Приходит человек, обещает свою помощь, а взамен хочет всё узнать про тылы.

Кто за меня, кто против, где у меня слабые места. Называется это разведкой. Вот только Званцев решил подать это как перебежку от одной стороны к другой.

Настоящий перебежчик продаёт того, от кого бежит. Сыплет именами и грехами прежнего хозяина, торопится, боится не успеть. Этот же про Красовского сказал мне два слова, оба пустые. Зато про Полторацкого, про Гагину и про моего отца спросил в одной фразе, гладко, по списку.

Список у него был заготовлен. Готов поспорить, что он заранее расписал весь разговор на бумаге.

Удивительное сочетание хитреца и глупца.

— Занятно вы, конечно, от Красовского бежите, господин Званцев, — сказал я. — Прямо-таки вопросник мне целый составили. Ещё и человека для проверки прислали, чтобы уж точно мы с вами в безопасных условиях поболтать смогли. Ну дела…

— Не понимаю вас.

— Сейчас поймёте, — я отставил чашку. — Человечек ваш, что меня тут досматривал, изрядно удивил. Сразу видно, что нанят он за приличные деньги. Такие по дружбе не служат, им жалованье кладут. Откуда у беглого писаря люди на жалованье?

У честного человека от такого вопроса пальцы бы дрогнули, полезли бы поправлять манжету, тереть переносицу. Его пальцы лежали смирно. И даже это я мог отметить для себя как симптом.

— Дальше, — продолжил я. — Перебежчик ставит на кон голову. Своего он предал, к чужому не пристал. Такой человек всякого шороха пугается и потеет, сударь. Ёрзает, на дверь оглядывается, себе места не находит. А вы сидите спиной к дверям и кофей пьёте маленькими глотками. Спокойно вам, Званцев. Вы на службе.

Он молчал. Улыбка ещё держалась на его губах, только теперь выглядела наигранной. И я видел, как мышцы тянут её изо всех сил, но глаза при этом не улыбаются.

— И последнее, — я наклонился ближе, понизив голос. — Доброжелателя не было. Письма писали вы. Про свой же обед, про своё имя. Оттого я на вас и не подумал. Хороший ход, чистый. Пуговицу вам дали, чтобы я побежал по ложному следу, а когда не побежал, вы сменили наживку, — озвучил его план я. — Вы во втором письме и ум мой похвалили, и смелость мою обозначили. Кто-нибудь на это и купился бы.

— К чему вы клоните, Салтыков? — напрягся он.

— К тому, что выходит всё очень складно. Ведь теперь я, лекарь Салтыков, тайно встречаюсь с лекарем Званцевым в задней комнате. Славная выйдет бумага, ежели её после развернуть нужной стороной. Сговор-с!

Последнее слово я подал ему с его же интонацией. Он услышал. Веко у него дрогнуло.

— Богатое у вас воображение, Михаил Алексеевич, — рассмеялся он. — Лекарское-с.

— Лекарское, — согласился я. — Я, сударь, много лет читаю людей по телу. Ваше нынче наврало мне с три короба.

Мы поглядели друг на друга. В комнате трещали две свечи, за стеной глухо гудел кофейный зал. Званцев взял чашку, допил и поставил её донцем в блюдце, аккуратно, по-канцелярски точно.

— Жаль, — произнёс он, и на один вздох из голоса его ушла вся сладость. — Вы бы хоть спросили, что вам предлагалось. Может, я вам жизнь предлагал, сударь! Может, я один тут знаю, во что вы влезли и чем оно для вас кончится?

— Так скажите, — хмыкнул я. — Чего уж таить, раз я вас расколол?

— Теперь уж незачем-с, — приторная сладость его голоса вернулась на место. — Вы всё разгадали. Вот и живите с этим разгаданным. И бойтесь. Ибо враги ваши не дремлют.

Он поднялся. Как раз в этом момент я приметил, что в помещении собрались другие посетители.

И тогда я поднялся тоже. Настало время совершить ещё один шаг: обезопасить себя. Сделать то, чего Званцев от меня не ожидает.

И тут заговорил я на всю комнату, весело и громко, чтобы слышали слуги за дверьми, посетители и всякий, кому положено слышать.

— За беседу благодарю, сударь! — я улыбнулся во весь рот. — О печени своей не тревожьтесь, дело поправимое. Прогулки, умеренность в жирном — и желчь разойдётся. А надумаете глядеться по всей форме, приходите в Мариинскую в приёмные часы. Там и потолкуем при людях, как положено.

Званцев замер. Он сразу же всё понял.

Я догадался, что он может написать очередную бумагу о нашей тайной встречи, чтобы оклеветать меня. Вот только тему встречи я сочинил и озвучил во всеуслышание.

И делать ему теперь было нечего.

— Благодарю за совет… господин лекарь, — выговорил он.

Не смог придумать, как отболтаться. Хотя сам являлся лекарем.

— На здоровье. Кланяйтесь тому, кто вам платит, — добавил я тише. — И передайте ему вот что. След я читаю как пульс. Пускай делает следующий шаг. Вам со мной не справиться.

Видать людям этим было невыгодно, что я развиваю медицину. Что становлюсь известным.

Потому и разразилась эта война.

Я забрал верхнюю одежду и вышел, оставив Званцева в кофейне.

На улице меня взял мороз, и я был ему рад. Голова после той комнаты требовала холода.

Шёл пешком и раскладывал информацию в своей голове. Улов вышел богаче, чем казался.

Первое. Война у меня одна, и ведёт её Красовский, а Званцев при ней состоит на жалованье, что бы он ни пел про ссору.

Второе. Извести меня решили тихо, чужими руками, и вербовка эта была ходом разведки перед ударом. Значит, удара ждать скоро.

Третье, и самое ценное. Бить будут по имени. Дуэль или донос им теперь ни к чему. Красовскому нужно, чтобы имя Салтыкова перестало значить в этом городе хоть что-нибудь.

Оставался хвост, который никак не влезал в эту ясную картину. Званцев сказал, что ему и в самом деле жаль, что я не стал с ним говорить.

В тот момент у меня создалось впечатление, что он говорил искренне.

Он и вправду что-то знал и хотел мне эту правду продать. Только вот о чём же была речь?

Дома я поднялся к Готье. Полночь ещё не пробила, но свет у него горел, и дверь он отворил на первый стук. Одетый, при свече, с книгой в руке.

— Живой, — с облегчением сказал он.

— Живой, куда же я денусь? — протянул руку. — Конверт мой, будьте добры. Теперь это послание вам ни к чему. Спасибо, что подстраховали.

Он вынул конверт, целый, с нетронутой печатью, и отдал мне так, точно избавлялся от горячего угля.

— Спрашивать не стану, — предупредил он.

— И правильно, — кивнул я. — Скажу одно: совет ваш про стену и двери нынче честно отработал.

— Стало быть, недаром меня учили, — он усмехнулся углом рта и поднял свечу, разглядывая моё лицо. — Целы и, гляжу, довольны собой. Значит, вечер прожит с толком. Доброй ночи, сударь.

Конверт я сжёг у себя над свечой.

Теперь знаю, что доброжелателей у меня нет.

Только враги. И скоро они сделают свой ход. Теперь уж точно.

Утро началось со звона.

Звук шёл снизу, из малой столовой, мерный и стеклянный, и я спустился поглядеть. Посреди залы был раскинут походный лазарет, иначе не скажешь. На столе, на скатерти, рядами стояли склянки, банки тёмного стекла, горшочки под пергаментом, узелки с сушёной травой.

Над всем этим богатством возвышалась Дарья Гавриловна в утреннем чепце, со связкой ключей на поясе, и лично, никому не доверяя, протирала каждую склянку тряпицей.

Очень на неё похоже. Уж до того бережлива и аккуратна баронесса, что некоторые дела не позволяет выполнять даже слугам, хотя следить за этим обязаны они.

А тут, видать, она раскинула свою «аптечку».

— А, Михайло Алексеич, — она поглядела на меня поверх банки. — Доброго утра. Вот, годовой перебор веду. Всякую осень перебираю, до морозов. Что усохло, что надобно прикупить, что переставить ближе.

Я подошёл к столу и обомлел. Домашний ларец Бутурлиных до сего дня не видал изнутри и полагал, что там лежит десяток простых средств. Передо мной стояла аптека. Малая, домашняя, но всё же аптека, собранная за десятилетия, склянка к склянке.

— Это всё ваше хозяйство? — не скрывая удивления, спросил я.

— А чьё же? — в голосе её послышалась гордость, спокойная, хозяйская. — Свекровь моя покойная начинала ещё собирать. Царствие ей небесное, а я тридцатый год веду. Она меня научила. Дом большой, детей четверо, прислуги дюжина. Пока за лекарем сбегаешь, человек и помереть может. У меня же всё под рукой и всё записано.

Вот так новость. Интересно, чего же она от меня это добро скрывала? Видимо, раньше не доверяла. Боялась, что пьющий лекарь Михайло может навредить, а то и украсть собранные ею лекарства.

Она отвернула крышку ближней банки и показала мне тетрадку, что лежала на столе. Все расходы и приходы, прописано её рукой, столбиками. Когда куплено, у кого, почём, кому дано. Я глядел на эти столбики, и внутри у меня теплело.

Учёт. Настоящий, честный учёт, какого я в этом веке не видал и в казённой аптеке. Даже Лемке с этим делом справляется не так славно.

А потом я стал читать склянки, и тепло моё пошло на убыль.

Другими словами, радости от увиденного совсем не осталось.

«Териак венецианский» — гласила пожелтелая наклейка на пузатой банке. Внутри лежала тёмная смола. В моём веке про териак писали в учебниках истории медицины, в главе про заблуждения. Шесть десятков составных частей, от опия до сушёной гадюки, и всё вместе от всех болезней разом, а на деле ни от одной.

Только вред один от этой старинной «панацеи».

Рядом я нашёл склянку посерьёзнее. Мышьяковый камень, от лихорадки и от мышей. Одна наклейка на два дела, и оба дела в одном буфете с ромашкой.

Дальше капли успокойные на опии, каких я бы и умирающему семь раз отмерил. Рвотный корень в укладке. Сулема, та же ртуть, про которую после дома Веженской и думать не мог спокойно.

— Дарья Гавриловна, — начал я осторожно. — Дозвольте с вами вместе перебрать. По-лекарски.

Она выпрямилась. Руки её легли на край стола, и я враз почуял, что ступил на чужую землю.

— Это как же понимать? — осведомилась она. — Учить меня станете? Я, батюшка, этим ларцом четверых детей подняла и весь двор пользую. Никто у меня, слава богу, не помер.

Она прекрасно знала, что я уже и сам взялся лечить и её семью, и её двор. Но упорства в ней было ничуть не меньше, чем в муже.

Трудно ей будет согласиться выкинуть что-то из «аптечки». Слишком уж она бережливая. А потом придётся хитрить и изъясняться предельно чётко.

— И слава богу, что никто не помер, — согласился я. — Учить вас грех, вы половину лекарей столицы за пояс заткнёте одной вашей тетрадкой! Я про другое толкую. Времена идут, и про иные снадобья наука нынче знает то, чего при вашей свекрови знать никто не мог. Вот, глядите.

Я взял банку с териаком, отвернул крышку и поднёс ей. Она понюхала и поморщилась.

— Выдохся, — вздохнула она. — А ведь плачено за него… страшно сказать сколько! Свекровь сказывала, от чумы первое средство.

— От чумы первое средство, Дарья Гавриловна, только одно. Чумных за версту обходить — вот и всё. А это смола с патокой. Шестьдесят трав в одном горшке, и каждая другую глушит. Ей место в помойной яме, а деньгам вашим я лучшее применение сыщу.

— Ишь, какой вы скорый, — она отобрала у меня банку и прижала к себе. — Плачено ведь, Михайло!

— Плачено, — не стал спорить я. — А теперь давайте посчитаем по-вашему, по-хозяйски. Стоит она на полке десять лет. Пользы не принесла ни на грош. А случись беда, впотьмах, второпях, схватит её кто заместо нужного, и будет вред. Выходит, добро это лежит у вас в убыток. Вы же, я знаю, убытка в доме не терпите.

Дарья Гавриловна поглядела на меня долгим взглядом. В глазах её шёл спор, и его я читал ясно. Жалко ей плаченого. И лестно, что учёный лекарь говорит с ней о деле всерьёз, по-хозяйски, на её языке.

— Складно поёшь, Михаил, — промолвила она наконец и поставила териак на угол стола. — Ну а с этим что скажешь?

И пошла у нас работа. Часа полтора мы разбирали её «войско», склянку за склянкой, и всякой я давал отчёт. Одно оставляли, и я расписывал, при какой нужде давать. Другое шло в корзину. Третье дозволялось держать только под замок и порознь от прочего. Мышьяк я отвоевал в отдельный ящик, под её личный ключ, с крупной надписью, и туда же сулему. Опийные капли пересчитал и отписал ей в тетрадку, сколько капель кому можно, а детям нельзя вовсе.

Она сперва оборонялась за каждую банку. Потом стала спрашивать, заваливать меня вопросами. Потом взялась записывать за мной своей рукой, столбиками, и остановить её было уже нельзя.

— Погоди, батюшка, не говори так сразу помногу, я не успеваю. Стало быть, ромашка, мята, липов цвет, малина сушёная — это всё держим и не жалеем. Уголь толчёный завести, говоришь, от дурного живота, да? Хлебное вино держать чистое, раны омывать. А ежели жар у кого?

— Питьё тёплое, покой, тело обтирать. И за мной посылать, я ж с вами в одном доме живу!

— Конечно, в доме живёшь. Только раньше я как-то… — она умолкла, а затем всё же набралась духу и добавила: — А я ведь, признаться, поначалу тебя боялась, Михайло Алексеич. Думала, привезли шалопая на мою голову, гляди за ним в оба. После думала, подменили человека, крестилась даже. А теперь гляжу и вижу. Свой ты в этом доме. Хозяйку уважил, ларец мой не высмеял, разобрал по чести. За то тебе от меня поклон.

Она и вправду поклонилась мне, легко, одной головой. С бароном мы сошлись через его сердце и общее дело, с Сергеем через его рану, с Настей через секреты, а с детьми через занозу, вывих и латынь. Хозяйка дома оставалась последней крепостью, и нынче крепость эта сама отворила мне ворота.

— А это добро, — она кивнула на угол стола, где скопилась горка отставленных склянок, — куда ж его?

— Заберу. У меня аптекарь знакомый, честнее не бывает. Что можно, обменяет на дельное. Ртуть ваша у него в дело пойдёт, по назначению, а деньги вернутся в ваш ларец.

— Вот это разговор, — одобрила Дарья Гавриловна. — Вот это по-нашему!

С корзиной отставленных склянок я и поехал сначала к Веженской, как и было оговорено. Потом уже намеревался к Лемке.

У Веженской я пробыл с четверть часа. Второй приступ прошёл накануне, и прошёл легче первого. Жар она выдержала в постели, в ясной памяти, сердце её работало ровно, и счёт порошков в моей тетрадке сходился до крупинки. Нянька стерегла питьё, как цепной пёс. На этот раз не допускала никого к постели больной.

Хотя единственная опасность, что ей угрожала, уже теперь имеет дело с законом. Остаётся лишь только пережить малярию. И дело будет сделано.

Я осмотрел вдову, похвалил её и няньку, а затем уехал. Счёт приступам шёл своим чередом, и гасить хворь было рано.

В аптеке Лемке я с порога понял, что стряслась беда.

Адам Васильевич стоял за прилавком чернее своей микстуры от кашля. Перед ним, выстроенные в ряд, стояли три склянки тёмного стекла, и на сургуче каждой сидело клеймо.

Наше клеймо.

«Лемке и Салтыковъ».

— Полюбуйтесь, — сказал он вместо приветствия. — Нынче утром принесли. Все три с Лиговки, все три от болящих, и ни одна не помогла. Приказчик знакомый вашему Никитину покупал для хозяйки, честь по чести, с клеймом. Лихорадку её склянка не взяла вовсе. Что же мы наделали?

Я взял склянку, отковырнул сургуч и высыпал щепоть на ладонь. Порошок был серый, тусклый.

Попробовал на вкус. Горечь пришла, но… Была она не такой, какой должна быть. Словно это корень ивы, а не то, что готовим мы.

Настоящий хинин горчит иначе, звонко, до судороги под языком. Этот вкус я знал теперь твёрдо.

— Оттиск глядели? — спросил я.

— Глядел, — Лемке снял очки и потёр переносицу. — Криво давлено, герр Салтыков. Криво, но узнаваемо. Печать они вырезали заново, с нашей. Понимаете, что это значит?

Кто-то решил готовить неправильный хинин. Вместо нас!

— Понимаю. Едем, Адам Васильевич. Поглядим, чем торгует Лиговка.

А торговала Лиговка по итогу нашей репутацией. В лавке, в тесноте, между ваксой и мышьяком на крыс, стоял на полке рядок склянок, и клеймо на сургуче было наше. Вот только кривое.

Лемке взял одну склянку в руки, и я впервые увидел, как немец меняется. Аж весь покраснел от гнева.

Я купил склянку за полную цену, не торгуясь, при покупателях, и попросил лавочника черкнуть на бумажке, что продана она у него нынешним числом. Лавочник, не чуя беды, черкнул.

— А теперь, хозяин, погляди. Занятное покажу, — начал представление я. — И вы, люди добрые, подходите ближе.

Проба уместилась на его же прилавке. Крупинка из склянки в стакан воды, капля уксуса, который сыскался тут же, между селёдкой и дёгтем. Я поднёс стакан к окну, к свету, и повернул, чтобы видели все, кто набился в лавку.

— Подлинный хинин на свету отдаёт голубым огоньком. О том в Ведомостях печатано, кто грамотный, тот читал. Глядите.

Обычная горькая вода… Ничего особенного. Пробу эта вода, разумеется, не прошла.

По лавке пошёл гул. Я высыпал порошок из склянки на прилавок и растёр щепоть пальцами.

— Кора ивовая, толчёная. Ей цена копейка за пуд. Кто эту склянку купил и пил, тот платил за лекарство, а пил сущую ерунду. У кого дома такая, несите на Мещанскую, к Лемке. Обменяет на подлинную даром, склянку же оставит себе. Эти склянки нам надобны для суда.

Лавочник к тому времени валил всё на поставщика.

Тот оправдывался, что брал товар у приказчика с Апраксина двора. Тот приказчик Сычёвым назвался и клялся, что товар хинный. Имя я записал при всех.

Обратно ехали молча. Лемке вертел последнюю склянку и горестно вздыхал.

— Судиться будем? — спросил он наконец.

— Будем конечно! Только сперва поглядим, куда ниточка тянется от этого Сычёва, — я смотрел на серую улицу за окном возка. — И вот что ещё поймите, Адам Васильевич. Никакой дурак не станет ради такой мелочи подделывать наши печати. Задумка у них иная: очернить наши с вами имена.

Лемке повернулся ко мне всем корпусом. Очки его блеснули.

— Вы полагаете, это… нарочно? Против нас?

— Против меня, — поправил я. — Вы тут, простите великодушно, попали под копыто. Мне вчера один человек любезно объяснил, что имя моё в этом городе кое-кому мешает. Я ждал удара и гадал откуда. Вот он, удар. По имени.

Вчерашний разговор в кофейне дочитывался теперь сам собой. Вот чем занималась скорая канцелярская рука, пока сочиняла мне письма. Красовский не стал ждать, вербовка и труха пошли в дело разом, двумя колоннами.

Что же. Первую колонну я развернул вчера. Развернём и вторую!

— Делаем так, — сказал я. — Объявление в Ведомостях повторяем, с пробой, чтобы все точно усвоили урок. Уточним, что испорченное меняем даром. Пусть город видит, что мы не прячемся и доказываем свою правоту. Товар у нас чистый, и мы с помощью него людям будем помогать.

— А дальше что? — поинтересовался Лемке.

— Склянки с расписками копим для суда. И ещё одно заведём, наперёд. Отныне под сургуч всякой нашей склянки кладём нитку. Цветную, крашеную. Цвет меняем с каждой варкой, а какой цвет какой варке — пишем в вашу тетрадь. Подделать клеймо можно. Подделать то, о чём не знаешь, нельзя.

Лемке этой идее обрадовался.

— Нитка… — повторил он и впервые за день улыбнулся. — Дёшево и сердито, герр Салтыков. Быть по-вашему. А за обмен даром они мне ещё заплатят. Судом заплатят! — он погрозил пальцем.

Атака была отбита, и отбита с прибытком. Слух о пробе разнесётся с Лиговки быстрее всякой газеты, обмен даром обернёт нам в друзья каждого обманутого, а нитка создаст возможность обойти любой обман.

Красовский хотел, чтобы имя моё стало очернено, чтобы оно ничего не значило. Вышло наоборот.

Теперь оно значило ещё и то, что нас не подделать.

До Мещанской мы доехать не успели. У самой аптеки нам загородила дорогу карета, из которой, не дождавшись полной остановки, выбирался господин.

Был он лет пятидесяти, плотный, в распахнутой шубе, и по тому, как он рванул дверь аптеки, не заметив нас, я понял, что человек этот нынче в беде.

Мы вошли следом. Господин уже гремел на всю аптеку.

— Хинного! Всего, что есть, любезный, всё беру! И жаропонизительного какого ни есть, и малиновой воды, и… да где хозяин, чтоб вас! Где же вы⁈

— Здесь хозяин, — отозвался Лемке, обходя прилавок. — Извольте объясниться, сударь. Хинин мой — лекарство строгое, вёдрами его не отпускают.

— Мне требуется лекарь. Срочно. Больных в доме много… — бормотал он.

— Много? — встрял в разговор я. — Это сколько же?

И после короткого молчания он дал мне понять, что такой заказ я не получал ещё ни разу.

— Десять человек!