Второй шанс для Лекаря. Том 5 · Глава 11

Глава 11

Голос я сразу же узнал. И вспомнил всё разом.

Была прошлая осень, ночь у ворот на Сергиевской и фонарь, а под фонарём стоял человек, приставленный ко мне хозяином-шулером поглядеть, не собрался ли должник в бега. Тогда с моего предшественника хотели взять полторы тысячи рублей. И всё из-за краплёной колоды.

Этот, с рубцом через левую щёку, глядел на меня и усмехался. Помню. В тот момент я уже оказался в этом времени.

Тогда я прочёл лицо этого человека и очень быстро. А затем выложил ему про печень, про желтизну в белках, про ночной зуд и про ноги, которые к вечеру пухнут.

Он спросил, можно ли поправить нутро, и я ответил, что можно, ежели бросить вино.

А после был трактир, и он шёл на меня с ножом, и не дошёл. И когда всё кончилось, я положил перед ним бумажку с режимом и сказал сыскать меня в Мариинской, потому что таких, как он, я тоже лечу и денег не беру.

Бумажку он тогда взял двумя пальцами. И подсказал мне идти задами, чтобы за углом не порезали.

Тем мы тогда и разошлись, и с той поры я его не видел.

Он сейчас стоял у притолоки, и в свете лампы было видно всё, чего я не хотел бы видеть. Кожа стала густо-жёлтой, с зеленью, куда хуже прежней восковой, и белки пожелтели сплошь. Скулы обтянуло, а живот под кафтаном стоял бочонком, чего не бывает у худых людей просто так.

— Здравствуй. Проходи, садись к свету.

— Здравствуйте, Михайло Алексеевич. — Он снял шапку и сел на самый край табурета, как садятся в чужом доме. — Вы уж простите, что поздно. Я днём не ходок стал.

— Как зовут-то тебя? Мы ведь так и не познакомились.

— Устин, — он подумал и добавил. — Устин Ларионов сын. Отца моего никто уж и не помнит, а всё ж отец был.

— Михайло Алексеевич Салтыков, — я подвинул лампу. — Рубаху задирай, Устин. Ложись вон туда.

Устин лёг, и я стал глядеть, и с каждой минутой понимал, как сильно ему стало хуже. Дотянул… Есть такой тип пациентов, которые тянут до тех пор, пока совсем уж худо не станет.

Живот у него был полон воды, я стучал пальцем по животу и слышал глухое там, где должно быть звонкое, а под ладонью переливалось. Печень ушла глубоко под рёбра, и край её, который я нащупал, был твёрдый и бугристый. Ладони были красные, ровно ошпаренные, а на груди и на плечах сидели паучки лопнувших жилок, каких прошлой осенью ещё не было.

Ноги ниже колен я мял пальцами, и ямки от пальцев стояли долго.

В моём веке это называлось циррозом, причём довольно тяжёлым. И говорить тут было почти не о чем. Печень его превратилась в рубец, и никакого способа сделать из рубца обратно живую ткань не изобретут ещё двести лет. А вода в животе и паучки на груди означали, что кровь давно ищет обходные пути, и однажды один из этих путей порвётся.

Я ведь обещал ему годы жизни, и он почти полгода это игнорировал.

— Пил? — спросил я, опуская рубаху.

— Пил, — спокойно сказал Устин. — Бумажку вашу берёг, а пил. Служба такая была, Михайло Алексеевич. Кто трезвый долги ходит собирать, того самого и прибьют.

— А нынче?

— А нынче третий месяц не пью. Не могу. Рот воротит.

Вот это и было хуже всего, что я услышал за вечер. Когда такого человека начинает воротить от вина само, дело зашло далеко за черту.

Устин сел, оправил рубаху и поглядел на меня прямо.

— Вы уж не тяните, — сказал он. — Я не барышня. Сколько мне осталось?

Тут мне надо было решать быстро, и решил я вот что.

Врать этому человеку было нельзя, потому что всю жизнь он прожил среди людей, для которых обман — ремесло, и ложь чует, как я чую гниль в ране. Соври я, и он встанет и уйдёт, и умрёт где-нибудь под забором через месяц.

— Вылечить тебя я не могу, — сказал я. — Нутро твоё сгорело, там теперь не печень, а рубец, и назад его не вернуть. Это правда, и другой правды у меня для тебя нет.

Устин кивнул, потому что знал это и сам, а я лишь подтвердил.

— А что можете?

— Могу сделать так, что доживёшь до осени, а может, и дальше. Воду из живота выпустим, дышать станет легче. Соли не есть вовсе, и это самое трудное, что я от тебя потребую. Мясного мало. Лежать поболе, сидеть поменее. И жить будешь у меня на дворе, потому что за тобой нужен глаз каждый день.

— До осени… — Он пожевал губами. — До осени мне и надобно. У меня, Михайло Алексеевич, дело есть недоделанное.

— Какое?

— А вот это я вам покуда не скажу. — Он глядел в пол. — Скажу, как сделаю.

Давить я не стал. Такие люди приходят сами, когда созреют, а на тычок закрываются намертво.

— Денег у меня нет, — сказал он вдруг. — Совсем нет. Хозяева мои разъехались, кто куда, а я при них выслужил только вот это. — Он показал на свой живот. — Так что мне вам платить нечем.

— Я тебе год назад сказал, что денег не беру. Слово держу.

— А я так не привык. — Устин упрямо мотнул головой. — Я всю жизнь за всё платил, хоть кулаком, хоть чем. Поэтому вот вам моя плата: берите, другой нету.

И он рассказал мне то, чего мне пока узнать не удалось.

Всю зиму он ходил при долговых делах и слушал, потому что человека с таким лицом при разговоре не стесняются. И знает он вот что.

— Есть, — сказал он мне, — в этом городе люди, которым носят деньги. И, заметьте, носят эти деньги вовсе не купцы. Раз в месяц из аптеки на Гороховой… Вы сами знаете, о чём идёт речь. Аптека Функа. Так вот… Выходил оттуда человек с укладкой и шёл не в контору и не в банк. Он шёл в частный дом. И нёс укладку не приказчик. Нёс её свой, домашний, из прислуги того самого дома, куда несли.

Имени того, кому несли, Устин не знал и врать не стал, зато сказал главное.

У этих людей свои руки в чужих домах.

Речь шла не про подкупленного лавочника и не про наёмного приказчика. Речь шла про прислугу, которая живёт при господах, топит им печи и подаёт им чай.

А сеть-то у моих врагов оказалась шире, чем я думал. Получается, они так почти до любого дома могут дотянуться. И сделать способны всё, что угодно.

Я сидел и раскладывал услышанное. Выходило, что всё то, что я полгода считал войной аптек и торговых домов, устроено куда тише и куда глубже. Они не ломятся в дверь, потому что давно уже внутри.

А раз так, то безопасных мест у меня в этом городе не осталось вовсе. Ни аптека, ни двор, ни Мариинская, ни дом на Литейной.

— Устин, — сказал я, поднимаясь. — Оставайся. Койку тебе дадут нынче же, воду из живота выпустим послезавтра, как отдохнёшь с дороги. И вот ещё что. Заплатил ты дорого, дороже, чем думаешь.

Да. Когда-то он работал на моих врагов.

Но теперь этот человек — мой пациент. И более того, принёс он полезную информацию. А потому я отплачу ему добром. Таковы принципы у любого уважающего себя лекаря.

* * *

Три недели до вечера у Гагиной прошли так, что я едва их заметил.

Даровые свидетельства Функа работали лучше, чем я боялся. Двое купцов, ездивших к нам в апреле, в мае развернулись, и Штосс молча положил мне на стол столбец, где доход от проб упал вдвое за десять дней. Ругаться мне было не с кем. Я это ожидал.

Мы берём за пробу деньги, а Функ даёт бумагу бесплатно. И людей не волнует, что мы говорим правду, а этот дрянной аптекарь лжёт. Главное — сэкономить.

Что ж, ладно. К этому я был готов.

Тем более, дела у меня были помимо этого и другие.

Лекарь Кологривов вёл своё пари. Плетнёв доносил мне, что старик тайком велел сиделке метить тазы углём и завёл вторую корзину для корпии, а на людях по-прежнему ворчал, что всё это блажь.

Другими словами, старый целитель вроде как и спорил со мной, а в то же время следовал моим советам.

Кондрат, которому мы лечили повреждённое нёбо, выговорил первую длинную фразу целиком, ни разу не запнувшись посредине, и Никитин прибежал сообщать мне об этом. И был при этом неописуемо счастлив.

Куб тем временем варил третью закладку, соль пошла фунтами, и я впервые за год перестал считать хину унциями.

Теперь я уже понимал, что скоро доход с этого производства превзойдет все мои ожидания.

А на днях я поболтал с бароном Бутурлиным насчёт его здоровья. Он был одним из моих самых главных пациентов. А потому я старался следить за ним каждый день.

Барону я привёз новую склянку с настойкой наперстянки, надписал её своей рукой и поставил в шкаф в кабинете, который отродясь не запирался.

И, ставя склянку на полку, я вдруг остановился.

В доме эти недели толпилось чужого народу больше, чем всегда. К вечеру ходили портные, снимали мерки с Дарьи Гавриловны и с Насти. Ходил настройщик, носили дичь, вино и лёд. Приходили какие-то люди от Гагиной, договариваться про экипажи.

А в шкафу этом стояла моя склянка, в которой довольно вещества, чтобы убить взрослого человека. И потому я решил сразу озаботиться безопасностью Бутурлиных.

— Пётр Кузьмич, — сказал я. — Велите поставить сюда замок.

— Куда? — Барон поднял голову от газеты.

— На этот шкаф. И ключ держите при себе.

— Это ещё зачем? — Он даже развеселился. — У меня в доме воров нет, Михайло. Дворня много лет служит, Матрёна меня младенцем нянчила!

— Дело не в дворне. В дом теперь ходит много чужих людей. А в склянке этой яд, сильный. Ежели кто по глупости хлебнёт или переставит…

— Так надпиши крупнее, — отмахнулся барон и снова взялся за газету. — Замки в собственном кабинете. Ты меня, братец, скоро в крепость посадишь под караул.

Я постоял над этим шкафом ещё немного.

Настоять я, конечно, мог. Мог упереться, припугнуть, а то и вовсе забрать склянку и возить её с собой всякий раз. И не сделал ничего из этого. Человеку с больным сердцем вредно раздражаться из-за замка, а сам себе я в ту минуту казался чрезмерно осторожным.

Так я себе тогда и сказал, этим словом из другого века.

Вышел я из кабинета с неприятным осадком, а к утру забыл о нём вовсе, потому что дел было много и все они казались куда важнее.

* * *

Дом Гагиной в тот вечер горел огнями во всех окнах.

Съехалось человек полтораста, играли музыканты, в дальних комнатах шли карты, разносили шампанское, и посреди залы стол с раскрытой книгой, куда записывались жертвователи. Возле книги дежурил Порфирий Саввич с таким торжественным лицом, с каким иные венчаются.

Бутурлины прибыли всем домом, как я и просил. Барон в мундире, Дарья Гавриловна в новом, Сергей в зелёных очках, которые он согласился надеть только после того, как я поклялся, что в комнатах со свечами их можно снимать.

Настя вошла и на мгновение стала очень прямой, как тогда, за завтраком, потому что такое собрание было в её жизни первым.

Дальше она держалась так, что я поглядывал на неё с уважением, потому что ни суеты, ни жеманства в ней не было. Дарья Гавриловна сперва держала её при себе, а к середине вечера отпустила.

Гагина вела свой вечер блестяще, перемещаясь по зале как хороший хирург по операционной, и всякий гость оказывался ровно там, где ей было нужно.

Меня она представляла сама, но всякий раз рядом со мной оказывался барон, потому что я держался подле патрона, как и уговорился. Она это видела, и это её забавляло.

— Вы упрямый человек, Михайло Алексеевич, — сказала она мне вполголоса у окна. — Три недели прошло, а вы всё держитесь за Петра Кузьмича, будто за перила.

— Патрон общества, Елена Кирилловна. Порядок.

— Порядок… — Она усмехнулась. — Ну, тогда и у меня для вас есть кое-что по порядку. Взгляните на вторую залу.

Я взглянул туда, куда она показала глазами, и увидел у стола с книгой Функа. Румяный, любезный, в отличном сюртуке, он что-то говорил Порфирию Саввичу, а тот записывал.

— Вы его пригласили, — сказал я.

— Пригласила. — Гагина глядела мне в лицо с откровенным удовольствием. — Он изъявил желание жертвовать. Прилюдно и щедро. Отказать жертвователю на богоугодное дело я не могу, да и не хочу, деньги ваши, вам и брать. — Она чуть склонила голову. — А вы, сударь, привезли ко мне в дом всё семейство Бутурлиных до последнего дитяти. Мы квиты.

Крыть тут было нечем. Я уже понял, что затеяла Гагина. Ей не понравилось, что я отказался следовать за ней попятам. И не понравилось, что я привёл сюда Анастасию Бутурлину. Это её и взбесило.

Уверен, она почувствовала, в чём подвох.

И потому решила отомстить. Что ж, такого и стоит ожидать от чересчур ревнивой женщины. И, признаться, именно этого я и ждал.

Функ как раз заканчивал писать, и в книге против его имени я прочёл пятьсот рублей, выведенных так, чтобы прочли и все прочие.

— Господин Салтыков! — Он обрадовался мне совершенно искренне. — А я вот. Дело ваше богоугодное, и я, знаете, много о нём думал. Мы с вами торгуемся, дерёмся, а больные-то ни при чём.

— Благодарю, — сказал я. — Деньги пойдут на лечебницу за Рогаткой. И вы это прекрасно знаете.

— Вот и славно. — Функ понизил голос, оставив улыбку на прежнем месте. — А заодно и весь город увидит, что аптекарь Функ жертвует на заведение господина Салтыкова. И ежели после этого господин Салтыков станет во всеуслышание бранить наши свидетельства, оно будет выглядеть некрасиво, не находите?

Пятьсот рублей за то, чтобы заткнуть мне рот. Дёшево же он меня оценил! Неужто не понимает, что меня не купить?

— Не нахожу, — ответил я. — Проба говорит о коре, а не о жертвователях. Кора ваша от этих пятисот лучше не сделается.

— Экий вы, — с удовольствием сказал Функ. — Ну, попробуем.

И тут в дальнем конце залы я увидел второго.

Стоял он у колонны, в стороне, с бокалом, которого не пил, постаревший, в сюртуке, знавшем лучшие дни, и от прежнего его лоска я не увидел ничего.

Аристарх Модестович Красовский собственной персоной.

Тот самый, что писал ложные свидетельства о безумии, чтобы у вдов и купчих отбирали имения. Тот, кого я вывел на чистую воду в правлении и кому за это управа запретила освидетельствования по опекунским делам. Он тогда продал выезд и съехал с Мойки на Казанскую.

И вот он преспокойно стоял в доме той самой вдовы, которую едва не объявил сумасшедшей.

Я поглядел на Гагину, которая стояла у дверей. И смотрела она на него с неприязнью. По крайней мере тут я понял, что хотя бы этого человека она сама не звала.

Скорее всего она вообще не понимала, что творит. Женщина она не глупая, но решила из ревности досадить мне и допустила множество ошибок.

Значит, Красовский приехал при ком-то. Домашний лекарь может войти в любой дом, если его привезла с собою больная, которую он наблюдает. А хозяйке выставить его за дверь при полутора сотнях гостей означало устроить скандал.

Выгнать его она не могла, и он прекрасно знал это, когда ехал.

Мой взгляд он поймал сразу и пошёл ко мне сам, спокойно, как ходят к старым приятелям.

— Господин Салтыков.

— Аристарх Модестович.

— Наслышан о ваших успехах. — Он говорил тихо и без всякой злости. — Должность, отделение, собственное заведение за Рогаткой. Быстро вы растёте.

— Тружусь.

— Труд — дело почтенное. — Красовский повертел нетронутый бокал. — Я тоже трудился. Двадцать лет. И знаете, что я понял за нынешнюю зиму, покуда ходил к больным пешком? Что человека губит не враг. Человека губит то, чем он больше всего гордится.

— Это как же?

— А так. Вы вот гордитесь тем, что лечите по-новому. — Он поглядел на меня наконец. — Помяните моё слово, сударь. Тем вас и накроет.

Он поклонился и отошёл, а я остался стоять с бокалом в руке и с очень скверным чувством.

Разложить это чувство мне удалось только к полуночи.

Красовский вовсе мне не грозил, потому что не в том он положении и слишком для этого умён. Он получал удовольствие. Так реагируют, когда знают то, чего не знает собеседник.

А знать он мог только одно. Что против меня уже началась очередная война.

Просто я пока что об этом ничего не знаю.

Подписка тем временем шла превосходно. Порфирий Саввич насчитал к полуночи больше четырёх тысяч, и это покрывало нам и мастерскую, и лечебницу до самой осени.

Барон Бутурлин был совершенно счастлив и гремел на всю залу, рассказывая про свой патронат, про проверку коры, про то, как его знакомый лекарь меняет столицу и лекарское дело.

Дарья Гавриловна светилась, а Настя стояла у клавикордов и слушала музыку.

Хороший был вечер, лучший за весь год.

До некоторого времени.

Барон поднялся говорить около полуночи.

Он встал у своего кресла с бокалом, и зала притихла, потому что старика в свете любили. Первую фразу он сказал про то, что богоугодное дело есть первая обязанность дворянина, потом вторую, про больницу, а на третьей остановился.

Я стоял в десяти шагах и увидел это раньше всех, потому что я всегда гляжу на людей по-лекарски и ничего не могу с этим поделать.

Лицо у него сделалось серым, с восковым отливом, и такое я видел много раз. Бокал в руке пошёл вниз, вино плеснуло на манжету, и барон этого не заметил.

Потом он потянулся к спинке кресла, промахнулся и сел мимо.

Возле него я оказался на третьем шаге.

— Пётр Кузьмич. Глядите на меня.

Глядел он мутно, и я взял его руку и нашёл жилу.

Пульс шёл сорок в минуту, медленно и тяжело, и на каждом седьмом-восьмом ударе проваливался, вроде как кто-то выдёргивал удар из ряда.

Такого пульса у него не бывало никогда. Ни разу за всё время, что я его веду. Наперстянка держала его сердце ровно, шестьдесят с небольшим, и я мерил это своими руками двое суток назад.

— Тошнит? — спросил я.

— Мутит… — выговорил барон. — С обеда мутит. Я думал, устрицы…

Кругом уже собирались, кто-то кричал послать за водой, Дарья Гавриловна проталкивалась ко мне, и я слышал её голос, но не слушал.

А барон тем временем поднял руку, показал мне на канделябр и сказал жалобно, как ребёнок.

— А отчего свечи-то нынче жёлтые? Жёлтые и с ободом. У всех такие?

И вот тут у меня внутри всё оборвалось, потому что слова эти я знал. Я слышал их совсем недавно.

Тут до меня и дошло, что его отравили.

Сорок ударов с провалами, тошнота с обеда и жёлтый свет с ободом не складывались у меня ни в грудную жабу, ни в удар. Это был яд определённого свойства.

Кто и каким образом его отравил, я не знал. На всё это нужно было время, которого у меня не было. Знал я только то, что барона отравили, и что отрава эта уже в нём, и что она сейчас медленно останавливает ему сердце.

— Всех вон из комнаты, — скомандовал я, не поднимая головы. — Окна отворить. Дарья Гавриловна, ноги ему поднимите повыше, вот так, на подушки. Сергей, ко мне.

Работать мне было нечем: ни сумки при мне, ни инструментов, да и дом чужой.

Я стал вспоминать, что в этом доме может найтись из того, что мне сейчас нужно, и уже поднялся, чтобы идти на поиски самому, потому что послать было некого.

И тут в залу вбежал человек.

Лакеи так не бегают. Это был мужик с улицы, в верхней одежде, мокрый и закопчённый, и я узнал его сразу, потому что вижу его у ворот всякий день. Караульный с Лекарского двора, из ртищевских отставных.

Караульный рванулся ко мне через расступающихся гостей.

— Барин! Михайло Алексеевич! Горим!

Зала за моей спиной ахнула.

— Сарай занялся, где варка! — Караульный хватал воздух. — Спирт там, бочонок! Ветер на вашу личную лечебницу тянет! Антон Николаич велел бежать за вами, а сам с мужиками…

— Люди? — Я поднялся. — Люди в лечебнице есть?

— Дык двое, барин! — он глядел на меня совершенно круглыми глазами. — Кондрат ваш, солдат-то, и жёлтый этот, которого три недели назад положили. Оба лежачие! Сами не выйдут!

В зале сделалось очень тихо, и я стоял посреди этой тишины и глядел вниз, на барона.

Барон сидел на полу, привалившись к креслу, серый, с пульсом сорок и с проваливающимися ударами. Через полчаса, ежели меня рядом не будет, сердце его могло встать. Отойди я, и он умрёт здесь, при жене и при детях.

А за Рогаткой в горящем доме лежали двое, которые не могли встать сами. Один из них не мог даже позвать на помощь как следует. Второй пришёл ко мне, потому что я обещал ему помощь и сказал, что денег не возьму.

Ехать туда четверть часа, и обратно столько же.

А один человек, как его ни верти, не может быть в двух местах разом.

Выходит, придётся выбирать. Спасать барона или спасать свою организацию.

Жертвовать чем-то.

Или нет?..