Глава 10
— С хорошей и начинайте, Михаил Михайлович, — сказал я. — Дурную легче слушать сытым.
Робек фыркнул и наконец отошёл от окна.
— Извольте. Правление утвердило. Сверхштатный старший лекарь Салтыков с жалованьем, с особым отделением под собственным началом и с правом набирать людей по своему усмотрению. Бумага придёт на будущей неделе, но решение принято, я его слышал своими ушами.
Новость меня эта порадовала. И я бы испытал искреннее удовольствие от этого факта, если бы не знал, что есть и другая новость, которая, как мне кажется, подарит ещё пару проблем.
А ведь я полгода шёл к этой строчке, зимой считал её последним рубежом, а нынче она легла в общий ряд побед наравне с перепаянным кубом и Кондратовой пластиной. Должность оказалась просто инструментом, и я поймал себя на том, что уже прикидываю, чего этим инструментом можно отвинтить.
— Благодарю. Теперь говорите дурную, Михаил Михайлович, — попросил я.
— Дурная короткая, — Робек сел, сцепив пальцы. — В отчёте комиссии в самом конце стоит особое мнение. Что старшему лекарю казённого заведения не пристало содержать частное заведение того же рода. Прямого запрета нет. Есть пожелание.
Проклятье… Другими словами, вышестоящим не нравится, что у меня открыто своё дело в той же сфере.
— Всего лишь пожелание? — уточнил я.
— Михайло Алексеевич, — он поглядел на меня поверх пальцев, — вы человек умный, а в иных вещах наивны, как семинарист. Запрет можно обжаловать. Пожелание правления обжаловать нельзя, потому что его как бы и нет. Оно просто висит. И через полгода вам вежливо не подпишут смету, вежливо не дадут людей, вежливо переведут того же нашего лекаря Плетнёва в другую часть, потому что работает он теперь ещё и на вас. Ни один человек при этом ни в чём не будет виноват.
— Понял вас, господин Робек. Тогда встречный вопрос. А что вы можете мне посоветовать в данном случае? — спросил я.
Узнать мнение такого человека, как Робек, мне точно не помешает.
Он помолчал, разглядывая свои руки, и заговорил уже другим голосом.
— Я в двадцать шестом году от роду держал практику. Хорошую, между прочим. И мне сделали ровно такое же пожелание, слово в слово. Я практику бросил и остался при службе.
— И?
— И тридцать лет служу, — сказал Робек. — И тридцать лет думаю, что было бы, ежели б не бросил. Так что выбирайте, сударь, покуда за вас не выбрали. Я вам не судья и не советчик, я вам про себя рассказал.
Вот тут я и понял, что предлагать надо сейчас же. Второго такого разговора он со мной не заведёт.
Соображал я быстро. Пожелание касается частного заведения, стало быть, надо, чтобы заведение перестало быть частным. Закрывать, продавать и прятать за чужие имена мне не годилось никак.
Оставалось единственное, и оно же было самым дорогим из всего, что я мог заплатить. Отдать двор целиком.
И при этом же сохранить его за собой.
И сделать это можно только одним единственным способом.
— Михаил Михайлович. А что, ежели Лекарский двор станет отделением Мариинской?
Он поднял голову и поглядел на меня так, будто я сказал какую-то несусветную чушь.
— Это как же?
— Да очень просто. Общество лекарских искусств и ремёсел со всем своим имуществом, мастерской и лечебницей поступает под начало больницы. Особым отделением, за Рогаткой. С уставом, с отчётностью, со сметой, которую вы будете видеть насквозь. Больница получает даром то, чего у неё нет и не будет: мастерскую, где делают лекарский инструмент, и место, куда можно класть тех, кому у нас коек не хватает. А начальство над этим отделением остаётся за мной, потому что более никто в нём не разберётся.
Молчал он долго, снял очки, подышал на стёкла и надел их обратно.
— Вы понимаете, что вы сейчас отдаёте? — спросил он. — Двор, купленный на свои деньги. Мастерскую. Всё, что вы там строите.
— Понимаю. Я не отдаю, я меняю. Отдаю право владеть, беру право строить.
— А ежели правление после вас оттуда попросит?
— Тогда мастеровые уйдут со мной за час, а правление останется с пустым сараем на чужой земле. — Я усмехнулся. — Это, Михаил Михайлович, единственный род собственности, которого у меня не отнимут. Люди.
Робек встал, прошёлся по лекарской и остановился напротив меня.
— Одного я в толк не возьму, — сказал он на ходу. — Вы ведь с этого двора ни копейки в карман не берёте. Ни доли, ни жалованья, вы сами мне это рассказывали. Ради чего вы тогда всё это тащите?
— Ради того, чтобы через десять лет в этом городе умирало вдвое меньше народу, чем нынче.
Робек остановился.
— Так не отвечают, сударь. Так проповедуют.
— Тогда вот вам ответ короче. Мне нравится, когда получается лечить людей лучше, чем это возможно.
— Вот это я понимаю. — Он усмехнулся впервые за разговор. — Знаете, отчего я эту вашу выходку поддержу? Не оттого, что она хитрая. Оттого, что комиссия у нас списала вашу карту с булавками и листы госпожи Бутурлиной, а вернуть их вам никто не подумал. Так пусть уж и остальное будет наше законно, по бумаге, чем растащено по кускам. Пишите. Я подпишу и повезу сам.
Теперь всё идёт по новому плану. Но с ним будет даже лучше, чем я полагал изначально.
Мариинская больница казённая, там я лечу тех, кого привозят, и там же теперь надзираю за всеми палатами разом, а Плетнёв держит листы и порядок, Никитин палаты и людей, Штосс числа.
Аптека Адама Васильевича остаётся его собственной, частной, и торгует она сама по себе. Мы с ней связаны хиной и дружбой, а не бумагой.
А Лекарский двор есть то, чего в этом городе нет больше ни у кого. Мастерская, где Шамшев делает инструмент, варка хины, проба чужого товара и десяток коек для тех, кому в казённую больницу ходу нет.
Разорваться между тремя местами один человек не может, я и не разрывался. Потому и собирал людей всю зиму, чтобы в каждом месте стоял тот, кто справится и в моё отсутствие. Мироныч у котлов, Ртищев у ворот, Лемке у весов, Порфирий Саввич у бумаг.
Моё дело приходить туда, где сами не справятся.
* * *
Переторжки назначили на четверг, в присутственном месте у заставы, и с утра я понял, что день выйдет дрянной.
Народу набилось столько, что я едва протолкался. Двор за Рогаткой шёл третьим нумером, а перед ним торговали конфискованный обоз с солью, и зал стоял весь в купеческих спинах.
Свои стояли по местам, как уговаривались. Порфирий Саввич у стола, с доверенностью, Ртищев поодаль, с деньгами под мышкой и с двумя отставными по бокам, а Мироныч у стены, для виду, потому что мастеровой, покупающий старые постройки, никому не любопытен.
Держался я в стороне и молчать намеревался до конца, да только не вышло.
Приказчик появился ровно тогда, когда объявили наш нумер, молодой и гладкий, в хорошем сюртуке. И я сразу понял, что этот человек попытается нам помешать.
— Двести, — сказал Порфирий Саввич.
— Триста, — отозвался приказчик, не глядя.
— Триста пятьдесят.
— Пятьсот.
Зал зашевелился, потому что за гнилой сарай на пустыре пятьсот рублей не дал бы и сумасшедший.
Порфирий Саввич поднял на меня глаза и повернул ладонь книзу, что означало у нас предел. Всё, что мы собрали за две недели, лежало у Ртищева под мышкой, и рубеж этот я помнил и сам.
— Шестьсот, — сказал приказчик в тишину и повернулся к залу. — Господа, что вы, право? — он говорил громко и весело, для всех. — Тут ведь не купцы торгуются. Тут лекарь пустырь берёт. Оно и понятно, лекарям нынче тесно у постелей, они всё больше по торгам ходят. Вы, сударь, больных-то не растеряйте, покуда сараями торгуете.
По залу прошёл смешок.
Вот тут я и вышел вперёд, вовсе не из гордости. Просто в зале сидело сорок купцов, и завтра каждый из них решал бы, везти ко мне кору на пробу или не везти. Такой смешок стоит дороже любого двора.
— Меня зовут Михайло Алексеевич Салтыков, — сказал я, встав к столу. — Лекарь. Господин приказчик прав, у постелей мне тесно, оттого я и завёл место, где чужую кору проверяют огнём. Оттого меня тут и не любят.
Смешок сменился шевелением, и по лицам я увидел, что про пробу в зале слыхали.
— Шестьсот, — сказал приказчик, и в голосе его прибавилось.
— Не давайте, — ответил я ему. — И вот отчего.
Я повернулся к столу, к чиновнику с молотком, и заговорил так, чтобы слышали все до последнего ряда.
— Строения на дворе сём стоят на чужой земле. Земля мещанина Кирьякова, что при бане. Всякий, кто купит нынче сарай, купит один сарай, а землю под ним обязан будет нанимать у хозяина. Прошу занести это в лист, чтобы после не было спора.
— Занесено, — буркнул чиновник, которому это было известно и без меня.
— Так вот, — продолжал я. — Земля эта нынче с утра нанята на двенадцать лет вперёд. Бумага при нас, засвидетельствована. Стало быть, господин приказчик покупает нынче за шестьсот рублей право платить мне за наём.
В зале сделалось очень тихо, а потом кто-то в задних рядах хрюкнул.
Весь настрой у приказчика сбился сразу.
— Врёте, — только и сказал он.
— Порфирий Саввич, — позвал я.
Стряпчий мой вынул бумагу и подал её чиновнику неторопливо, с наслаждением человека, много лет ждавшего такой минуты. Чиновник прочёл, весь напрягся и кивнул.
Что было дальше, я буду точно вспоминать с удовольствием.
Приказчик стоял и считал. Велено ему было не уступать, и он не уступал, вот только купить теперь означало доложить хозяину, что взял за шестьсот рублей чужой сарай на моей земле. С такими докладами к хозяевам не ходят.
— Шестьсот, — сказал чиновник. — Раз… — бросил взгляд на приказчика, но тот молчал. — Два. Три.
По идее теперь играет ставка приказчика, однако он не отозвался ни на первый счёт, ни на третий. Просто вышел вон, быстро, не глядя ни на кого, и дверью даже не хлопнул.
В итоге двор ушёл к нам за триста пятьдесят.
Мироныч у стены сиял. Он поймал меня глазами, ткнул большим пальцем в сторону двери, за которой скрылся приказчик, и беззвучно, одними губами, произнёс что-то, чего я разбирать не стал.
Порфирий Саввич же был серьёзен, как на похоронах, и до самого крыльца выговаривал мне, что бумагу с мещанином следовало засвидетельствовать вчера, а не нынче утром, и что рисковали мы куда сильнее, чем я думаю.
Уже на крыльце, на ветру, я взял Ртищева за плечо.
— Антон Николаевич. Когда вы успели с тем мещанином-то договориться?
— Нынче в шестом часу утра. — Он переложил палку. — Я к нему третьего дня ездил, свёл знакомство, чаю попил. А вчера прикинул: коли явится второй покупатель, деньгами нам его не перебить, стало быть, надобно, чтобы покупка стала ему не нужна. Земля тут одна, а сараев много.
— А ежели бы он всё-таки взял?
— Тогда мы бы потеряли задаток за наём и остались без двора, — спокойно сказал Ртищев. — Я это посчитал. Выходило, что риск наш меньше, чем если сидеть и глядеть, как он торгует.
На своего распорядителя я поглядел уже другими глазами.
Не так давно этот человек боролся с Сергеем и был мне врагом. Потом слёг с болезнью, а зимой закрыл собой чужого ему человека. Нынче он с больной ногой и с палкой обыграл торговый дом на дворе за Рогаткой.
— Штат, Антон Николаевич, набирайте какой хотите, — сказал я. — И жалованье себе назначьте сами. Спорить не стану.
К вечеру приказчик приехал на двор. Перепродавать было нечего, покупать он раздумал, и приехал он только затем, чтобы поглядеть мне в лицо и сказать, что хозяин мой поступок оценит.
Я велел дать ему чаю, но он не взял и уехал ни с чем.
* * *
Первый свой обход в новой должности я сделал назавтра, и начал с тех палат, куда прежде не совался.
Что легко не будет, я понял сразу. К третьей палате стало ясно, что дело выйдет и вовсе тяжкое.
Одна губка на дюжину ран. Кстати, морская. Они дорогие, но одну-то можно было выделить на палату. Привычных как в моей прошлой жизни здесь не водилось.
Корпия из общей корзины, руками, теми же, что перед этим щупали соседа. Тазы никак не мечены, потому что метки заведены в моём отделении и дальше порога не пошли. Лекарь моет руки после больного, чтобы не запачкать манжету, и не моет до.
Всё то, что я вычищал у себя полгода, стояло за стеной, в двадцати шагах, и убивало людей ровно так же, как убивало в декабре.
В четвёртой палате меня ждали. Там я пересёкся с ещё одним лекарем из Мариинской больницы. С тем, с которым ранее виделся лишь изредка.
Лекарь Кологривов стоял посреди прохода, заложив руки за спину, и глядел на меня так, будто я явился к нему с комиссией.
Был он грузен, лет за пятьдесят, с тяжёлым лицом и такими же руками, а в больнице служил с самого открытия, то есть дольше всех, кроме Робека и Мейера.
— Дозвольте угадать, Михайло Алексеевич. — Голос у него был низкий и без всякой злобы. — Губки. Корзина. Тазы. И чтобы руки мыть до, а не после.
— Дозволяю, — сказал я. — Всё верно.
— Ну так вот вам мой ответ, покуда вы не начали. — Кологривов шагнул навстречу. — Я в этой больнице работаю с открытия, а лекарем тридцать первый год уже тружусь. Умников я пережил четверых. Один велел всех поить холодной водой, другой запретил окна отворять вовсе, третий возил из Москвы магнетизм. Все они были молоды, все горели, и все ушли. А я остался и после каждого выхаживал то, что от палаты оставалось.
— Возразить мне тут нечем. Знаю, что таких умельцев бывает много. Но какой у вас вопрос ко мне?
— Вопрос у меня к вам один, — продолжал он. — Я слыхал, у вас свой двор за Рогаткой. Своё дело, своя мастерская, вон и должность вам новую дали. Скажите мне честно, сударь. Через год вы куда будете глядеть? На нас или на своё? Оставите вы нам ваши котлы, вашу известь и ваши двадцать листов порядка, а сами уйдёте. И буду я это всё держать один, покуда не помру.
Вот теперь стало ясно, отчего он встал в проходе.
Оборонял он вовсе не порядок. Он оборонял себя от того, что его опять бросят с чужим хозяйством на руках.
Задавить его должностью я мог, и сослаться на правление, на комиссию и на отчёт тоже мог, а проиграл бы при этом навсегда, потому что он выполнил бы всё в точности и не поверил бы ни единому моему слову.
— Ефрем Данилыч, — сказал я. — Отвечу вам на оба вопроса. Только сперва скажите, кого вы поминаете.
Кологривов моргнул и сбился с той твёрдости, с какой стоял в проходе.
— Чего?
— Вы, когда говорили про палату, сказали «то, что от палаты оставалось», и глядели вон туда, на угловую койку. У всякого лекаря есть двое-трое, кого он поминает всю жизнь. Я по лицу вижу. О ком речь?
Старик постоял, а потом отвернулся к окну.
— Девка была, — сказал он. — Сразу сюда её положили, как только мы открылись. Родильная горячка. Тогда у нас ещё не было полноценного женского отделения. Она лежала здесь. Я её вёл двенадцать дней, а на тринадцатый она померла, и по сей день не знаю, отчего. Ходил я к ней от гнойных, руки, конечно, мыл…
Договаривать он не стал, и я не стал заполнять эту тишину. Сказать ему, отчего умерла та девка, я мог. И назвать имя, которое здесь произнесут только через сорок лет, и объяснить, что убил её тот самый переход от гнойных к родильной, и что руки его, вымытые водой и вытертые полотенцем, несли на себе ровно то, что её убило.
Сказать это человеку, который тридцать лет носит её в себе, значило добить его.
— Отчего она померла, я вам скажу, — проговорил я. — Но не нынче, а через шесть недель, и не словами, а числами, чтобы вы могли проверить. И вот вам моё предложение, Ефрем Данилыч. Ваша палата и моя. Шесть недель. Считаем всё: поступивших, помёрших, у кого рана нагноилась, у кого нет. Столбцы ведёт Штосс, он в плане работы ко всем лекарям равнодушен. Через шесть недель кладём столбцы рядом.
— И проигравший?
— Проигравший работает по-чужому. Ежели ваша палата покажет лучше, я вынесу ваши порядки на все прочие и сделаю это при всех лекарях. И извинюсь перед вами, тоже при всех.
Кологривов поглядел на меня исподлобья.
— Вы серьёзно? Извинитесь?
— Я не в игрушки играю, а в людей. Проиграю — значит был неправ, и все должны это слышать.
— А что насчёт моего первого вопроса? — поинтересовался старик. — Скажите мне честно. Вы от нас точно никуда не уйдёте?
Я поглядел ему в глаза.
— Не уйду. И бросать вас с чужим хозяйством не стану, потому что порядок, который держится на одном человеке, — плохой порядок. Он и в моём отделении держится не на мне. Плетнёв, Никитин ведут его без меня третью неделю. Я вам того же Плетнёва пришлю, и он сядет с вашей сиделкой и распишет всё до последнего таза.
Старик долго молчал, разглядывая меня заново.
— Плетнёва вашего я знаю. Тихий, писучий… — Он вдруг хмыкнул. — Согласен, сударь. Из чистого упрямства согласен. И знайте, что я вам ни на грош не верю.
— И не надо, — сказал я. — Через шесть недель поверите столбцам.
— А ежели ваш Плетнёв станет мне указывать?
— Не станет. Он к такому не приучен. Мне слова поперёк не говорит, а другому лекарю уж точно ничего высказывать не станет. Вы его сами через неделю просить будете говорить громче.
Кологривов хмыкнул и пошёл к своей угловой койке, и на ходу, не оборачиваясь, спросил, много ли у меня уходит извести в неделю и где я её беру, потому что казённая, как он выразился, дохлая.
Вопрос этот стоил всего нашего разговора.
Плетнёва я послал к нему в тот же день, и Родион Трифоныч, узнав, к кому идёт, побледнел и полез поправлять манжеты. Пришлось объяснять ему, что доверить эту задачу я могу только ему. А также добавил, что справиться он с этим обязан.
Ведь так мы распространим полезные знания не только в своём отделении, но и за его пределами. По другим лекарям нашей больницы.
Мы разошлись, и уже на лестнице я поймал себя на том, что Кологривов в общении человек очень тяжёлый. Но при этом он мне нравится куда больше иных приветливых.
Он корит себя из-за того, что не смог помочь ряду людей. И я уверен, не свалил их гибель на Бога, ни на дурной воздух.
Выходит, мыслим мы одинаково. И это хорошо. С такими людьми работать одно удовольствие!
Ведь у таких, как он, больные умирают куда реже. А это и есть наша главная задача.
* * *
Проба хинина за неделю сделалась у меня самым главным делом. После купца Ерофеева приехали ещё трое, потом четвёртый, и всякий вёз свою кору и своё недоверие. Штосс завёл вторую книгу и на третий день объявил, что за счёт одних только проб уже покрыт наём земли на год вперёд.
Двое из четверых уехали довольные, потому что товар у них оказался честный. У других двоих, к сожалению, хинин оказался разбавленным.
А на восьмой день приехал Лемке, и был бледный. Я уж было напрягся. Как бы мой партнёр снова не свалился с сердцем.
Но на этот раз аптекарь держал себя в руках.
— Читайте, — сказал он с порога и положил на стол лист. — По всем лавкам разослано.
Я прочёл и понял, отчего он такой белый. Торговый дом, с которым работает Функ, объявлял, что отныне при всякой продаже хинной коры выдаёт покупателю свидетельство о доброте товара, за собственной печатью и даром.
В мастерской собрались все, кто был на дворе, и говорили разом.
— Даром! — Лемке ходил вдоль верстака. — Герр Салтыков, вы понимаете? Мы даём такой документ за два с половиной рубля. А они задаром! Кто к нам теперь поедет?
— Сбавим до рубля, — сказал Шамшев. — Хоть до полтины. Много ли нам с той пробы.
— Не в цене дело, — отрезал Ртищев. — Тут надо объявить прямо. Напечатать, что свидетельствам ихним веры нет, и по лавкам разослать. Сделать так, как они сами поступили.
— И кто нам поверит? — Лемке всплеснул руками. — Мы лицо заинтересованное!
Штосс сидел над своей книгой и молчал так долго, что все на него оглянулись.
— В девяносто девятом, — сказал он, не поднимая головы, — у нас в полку аптекарь сам себе писал свидетельства на корпию. Бумажка была, печать была, всё по форме. А корпия шла гнилая, из старых тряпок. — Он перевернул страницу. — Из той роты, где ею перевязывали, до Цюриха дошло меньше половины. И бумажки все были в порядке, я их после сам читал.
В мастерской после этого стало очень тихо.
Тут и я поглядел на Ивана Георгиевича по-новому. За полгода он не сказал при мне ни слова, кроме цифр. А тут вдруг заговорил про живых людей.
— Иван Георгиевич сказал главное, — проговорил я. — Продавец, который сам ручается за свой товар, есть вор, обыскивающий сам себя. Всякий из нас это понимает.
— А город не поймёт, — буркнул Шамшев.
— Город поймёт, когда увидит, — заключил я и тут же улыбнулся. — Они молодцы. Сами себе поставили капкан. Вы ещё не поняли? Словами тут проблему не решить. Нам нужен особый случай.
— Какой? — переспросил Шамшев.
— Такой, чтобы их бумага и наша легли рядом на одну и ту же кору, при свидетелях, — сказал я. — Чтобы всякий увидел разом, чего стоит печать торгового дома. Это уничтожит их репутацию.
— А ежели их кора окажется добрая? — тихо спросил Лемке.
— Тогда мы напишем, что она добрая, и подпишемся под этим. — Я поглядел на него. — Адам Васильевич, в тот день, когда мы начнём подгонять пробу под то, что нам выгодно, мы станем вторым Функом, только беднее. Либо делаем пробу честно, либо не делаем вовсе. Репутация и честность — вот, что важнее всего.
Шамшев на это лишь усмехнулся и полез чесать бороду, а Ртищев коротко мне кивнул и что-то себе отметил.
Как именно мы реализуем мой план, я ещё не придумал.
Но пара мыслей у меня уже начала созревать…
Ради денег люди дурят друг друга во все века. Но это всегда можно пресечь, если собрать разом всех, кого уже обдурили.
* * *
Вечером я задержался в мастерской один.
Шамшев ушёл в слободу, караульный обходил забор, и на дворе было тихо, только у печи потрескивало. Я разложил на верстаке чертёж иглодержателя, который Порфирий Данилыч перебивал трижды, и сидел над ним, отмеряя циркулем, спиной к двери.
За спиной у меня скрипнула дверь.
— Заперто уже, — сказал я, не оборачиваясь. — Ежели по делу, приходите поутру.
Ответа не последовало. С порога потянуло, и я тут же узнал этот запах. Только на этот раз это были отнюдь не духи.
Запах знакомый. Из прошлого моего клинического случая. Как же давно я его не улавливал…
А потом за спиной у меня заговорили.
— Ну вот и я, Михайло Алексеевич, — сказал знакомый сиплый голос. — Вы ж сам велели вас сыскать. Я и сыскал. Что дальше?