Второй шанс для Лекаря. Том 6 · Глава 11

Глава 11

— После, — сказал Павел.

Одно слово — и всё, что полагалось бы говорить в такую минуту, ушло вместе с ним. Он был старше меня на несколько лет, и сейчас это чувствовалось не только по лицу, потому что первым опомнился он, а не я.

— После, — повторил я.

— Дорогу держу я, — он мотнул головой назад, где его рота уже перестраивалась поперёк. — Тебе двадцать минут. Грузи и уходи. Ежели не успеешь, я не смогу тебя ждать.

— Успею.

Он двинулся к своим, и я поймал его за рукав.

— Стой. Два слова, они тебе пригодятся.

Двадцать минут. Я знал, что трачу из них секунды, и всё-таки тратил: сказать это было важнее, чем сберечь несколько секунд.

Утром я объезжал эту округу полдня, выбирая место под лазарет. Я искал воду, дороги и стены. А заодно, сам того не желая, успел выучить здешнюю землю лучше многих из тех, кто пришёл сюда воевать.

— Гляди сюда, — заговорил я. — Позади плетней, за огородами, идёт лощина. Старая, глубокая, с кустарником. Она выводит вон туда, за поворот дороги, и по ней рота пройдёт, и её не увидят до последнего шага. Я утром по ней ехал.

Павел оглядел то, куда я показывал, и в лице у него что-то переменилось.

— Дальше?

— Поле слева — это вовсе не поле. Это болото. Сверху прихватило, и оно держит человека, ежели идти врозь. Лошадь не держит. Утром мой возчик сунулся напрямик, и коня потом вытаскивали втроём.

— Ты в этом уверен?

— Я не уверен ни в чём, кроме анатомии, — сказал я. — Но коня вытаскивали при мне.

Он кивнул. Быстро, коротко.

— И третье, Павел, — и это моё, лекарское. Ты сейчас начнёшь терять людей. Не убитыми. Живыми. Всякого раненого потащат в тыл двое, а то и трое товарищей, и назад в строй они не вернутся, потому что пока дойдут, пока положат, пока покурят. За час у тебя из строя уйдёт больше народу, чем выбьет француз.

Павел глядел на меня уже иначе.

— Это верно, — сказал он медленно. — Так всегда и бывает. И что же ты предлагаешь?

— Запрети. Строго, при офицерах. Раненых не носить, никому, ни под каким видом. Оттаскивать за плетень и оставлять. У меня двое служителей и две подводы, и они станут делать только это. Твоё дело — стрелять, моё дело — таскать.

— А ежели твои не поспеют?

— Тогда я приду и скажу тебе об этом сам.

Он смотрел на меня секунды две.

А потом повернулся к своим и заорал так, что у меня зазвенело в ухе.

— Фельдфебель! Всем взводам передать! Раненых из строя не выносить! Кто вынесет, отдам под суд! Оттащил за плетень и вернулся в строй! Раненых берёт лекарь!

Кто-то из унтеров переспросил, не расслышав, и Павел повторил ещё громче, с прибавлением слов, которых я не приведу.

Странная штука. С Андреем я познакомился в Петербурге. Павла, которого не видел ни разу, встретил под французскими пулями. Как гарнизонный капитан из Москвы оказался здесь, спрошу после. Если это «после» у нас будет.

Павел ушёл к своей роте, а я вернулся к подводам.

Пистолеты я перезаряжал под плетнём, стоя на коленях, и делал это медленно, потому что быстро не умел.

Порох из рожка. Пуля в промасленной тряпице. Шомпол. Прибить. Полку присыпать, кремень проверить. Барон учил меня этому за конюшней, в сумерках, полгода назад, и я тогда полагал, что учусь для приличия.

Руки помнили. Голова считала.

Два выстрела. Два. Всё, что у меня есть, — это два выстрела и шпага, которой я не владею. И двое служителей, две подводы, Никитин, Юлиус и сорок человек на земле, которых надо вывезти за двадцать минут.

Я защёлкнул замок, поднялся и заорал не хуже брата.

— Первую подводу к плетню! Тяжёлых кладём первыми! Алексей, жгуты проверяй на каждом, кого грузим! Юлиус, ты со мной!

Дальше время пошло рывками.

Мы грузили. Плетень трясся от того, что в него били, и я не поднимал головы, потому что поднимать её было незачем и некогда. Осмотр, жгут, четверо на руки, на подводу, следующий. Юлиус работал рядом, вымазанный до бровей, и считал вслух по-русски, и раненые от этого счёта странным образом успокаивались.

Служители таскали.

Вот это и было главным в тот день, и я это видел, разгибаясь между двумя ранеными.

Строй Павла держался.

В нём не появлялось проплешин. Всякий раз, когда кто-то падал, его оттаскивали за плетень свои же, но оттаскивали на два шага и тут же возвращались в шеренгу, а дальше приходили мои с носилками из двух ружей и шинели. Рота держала огонь ровно, залп за залпом. Строй таял только от попаданий, а не от тех, кто уносил раненых в тыл.

Я видал прежде, как это бывает иначе. Как строй за час выедает сам себя, растекаясь ручейками в тыл.

Красовского я заметил случайно.

Возок стоял за крайней избой, а возле него — человек, которого здесь быть не должно. Аристарх Модестович держал в руках бумагу и озирался. Было ясно, что приехал он не работать.

Он приехал смотреть на меня. Стоять в трёх верстах от линии вопреки положению — есть вещь наказуемая, и лекарь Салтыков, самовольно развернувший лазарет там, где ему не велено, был для него подарком. Оставалось увидеть своими глазами и описать.

А увидел он больше, чем рассчитывал.

— Господин Красовский! — заорал я через двор. — Руки есть? Сюда, живо!

Он вздрогнул и оглянулся на меня.

А в эту минуту двое моих подтащили к возку раненого, унтера с разбитым бедром, тяжёлого, и одному из служителей надо было бежать за следующим. Рук не хватало, и они сунули унтера Красовскому, потому что он стоял ближе всех.

— Держите под мышки! На подводу!

Он взялся.

Я это видел краем глаза и уже отвернулся к своему, и оттого пропустил секунду, в которую всё решилось.

Слева от меня ударило близко, коротко и зло, пули прошли по стене избы, посыпалась щепа. Кто-то закричал.

Красовский выпустил унтера.

Тот упал на землю мешком, всем весом на разбитую ногу, и заорал так, что у меня зазвенело в ухе. А Аристарх Модестович Красовский, лекарь с двадцатилетней практикой, повернулся и побежал.

Он бежал к возку, потом мимо возка, потом через открытое, в сторону дороги, и бежал у меня на глазах тяжело, немолодо, придерживая полы плаща.

Его достали шагов через тридцать.

Бегущего бьют легче стоящего. Солдаты это знают. Красовский — нет. Он упал сразу, как падают, когда попадают в спину, и остался лежать, и я видел издали, что он шевелится.

А между мной и им посреди двора лежал брошенный унтер и кричал.

За унтером я пошёл сам.

Не оттого, что был храбр. Оттого, что мои двое были заняты, а человек лежал на открытом пространстве и орал, и ждать было нельзя.

Я добежал, упал рядом и первым делом зажал ему рот ладонью, потому что крик на открытом месте есть указатель для стрелка. Он замотал головой и вцепился мне в запястье.

— Тихо. Тихо, братец. Я тебя заберу.

Жгут у него сполз. Я перетянул заново, коленом упираясь ему в пах, чтобы прижать сосуд, и он выл сквозь мои пальцы, и это было единственное, что я мог для него сделать посреди двора.

Потащить я его не мог. Он тяжелее меня раза в полтора.

Я привстал, чтобы махнуть своим, и тут из-за угла избы вышли двое.

Пехота. Не наша.

Тёмные шинели, ранцы, короткие ружья. Шли они вразброд, так, как ходят по чужому двору солдаты, отбившиеся или посланные пошарить, и увидели меня раньше, чем я их.

Дальше всё случилось быстрее, чем я успел испугаться.

Первый вскинул ружьё, и я выстрелил в него из левого пистолета с шести шагов, и попал, и даже не понял куда. Он сел. Второй кинулся на меня со штыком, и я отбил его шпагой деда тем единственным движением, которое барон вбил в меня за конюшней, и штык прошёл в вершке от бока.

Он был моложе, крепче и умел то, чему я не учился никогда.

Он ударил ещё раз, я отбил снова, споткнулся о лежащего унтера и упал на спину, и штык вошёл в мёрзлую землю там, где секунду назад было моё плечо.

Правый пистолет был у меня за поясом, взведённый.

Я вытащил его лёжа и выстрелил снизу вверх, почти в упор, и на этом мои два выстрела кончились, а вместе с ними и весь мой запас воинского умения.

Оглушённый, с пустым пистолетом в руке, я первым делом, когда сообразил, что жив, повернул голову к унтеру.

Тот глядел на меня во все глаза.

— Живой? — спросил я.

— Живой, — сказал он с изумлением.

— Ну и молчи.

Мои прибежали через минуту. Унтера унесли, и он всю дорогу держался за мой рукав и не отпускал, покуда его не положили на подводу.

За Красовским я послал двоих, и его тоже привезли.

Дело кончилось к темноте и кончилось лучше, чем начиналось.

Как это вышло, я узнал не сразу и по частям, из чужих рассказов, потому что сам всё это время сидел спиной к бою и работал руками.

Рота Павла прошла лощиной.

Брат мой выждал, оставил основную роту под командой поручика, а сам взял три десятка человек и ушёл за огороды и вышел там, где его не ждали, и ударил во фланг спешенным егерям, поддерживавшим конницу. Егеря подались назад, конница осталась без огня и пошла обходом слева.

Слева было болото.

Кони встали на третьем десятке шагов, и дальше случилось то, что случается со всякой конницей, угодившей в размокшее месиво. Она перестала быть конницей и сделалась толпой людей, которым надо выбираться. Их не преследовали, у наших уже недоставало сил, да и у них пропала всякая охота.

И третье.

Рота, вставшая на дороге в две шеренги, продержала огонь около часа, и к концу его в ней стреляло сто с лишним ружей из ста сорока, я после считал сам. Не потому, что в неё не попадали. Потому, что из неё никто не уходил.

Дорогу удержали. Раненых вывезли всех, до последнего человека.

К риге я приехал затемно и следующие часы уже не помню по порядку.

Помню, что нас нашли. Что подводы шли одна за другой, и не только мои. Что рябой фельдшер стоял у ворот с фонарём и разбирал поступающих сам, тремя вопросами и тремя взглядами, и голос у него был хриплый и злой, и он ни разу не ошибся.

Помню Юлиуса, который на четвёртом часу перестал бормотать себе немецкий перевод и заговорил с ранеными по-русски, коротко и правильно, потому что ничего другого ему уже не оставалось.

— Терпи, братец. Сейчас будет больно. Раз, два, три, — бормотал он.

Помню, как Никитин, которого я оставил старшим на весь вечер, работал в третьей двери один, потому что я застрял на первой подводе. Когда я наконец добрался до него, он поднял голову и сказал одно.

— Двоих взял. Кровь остановил обоим.

И вернулся к работе, а я постоял над ним секунду и пошёл к своим, потому что хвалить его в ту минуту было некогда, а он в похвале и не нуждался.

К третьему часу ночи вал схлынул.

Мы приняли восемьдесят шесть человек. Умерли одиннадцать, и все одиннадцать из тех, кого я разметил в первую дверь ещё у ворот, и ни один из них не умер в одиночестве, потому что рябой посадил при них служителя, никого не спрашивая.

Унтер, которого я вытащил со двора, пришёл в себя часу во втором и первым делом спросил у сиделки, кто его нёс.

Ему сказали. Он долго молчал, потом заявил, что врут, потому что лекари людей на себе не таскают, у них на то служители. Сиделка обиделась и позвала меня.

— Ты чего шумишь? — спросил я, подойдя.

Унтер оглядел меня снизу вверх, задержал взгляд на моём перепачканном сюртуке и на шпаге, которую я так и не отстегнул за весь вечер.

— Ваше благородие… Так это правда вы?

— Я. Лежи и не дёргай ногой, тебе её ещё носить.

Он ничего не ответил. Только когда я пошёл дальше, сказал мне в спину, негромко.

— Я запомню.

Я сидел потом на ящике у стены, с руками, которые не разгибались, и слушал, как в риге переговариваются мои люди.

И вот тогда пришёл Павел.

Он вошёл ко мне с тремя офицерами — все трое в грязи и в копоти, и старший из них, седоватый майор, оглядел ригу и присвистнул.

— Так вот оно как у вас тут.

— Господа, — сказал Павел, и в голосе его было что-то, чего я не понял сразу. — Позвольте представить. Лекарь Салтыков, Михайло Алексеевич. Мой брат.

Майор перевёл взгляд с меня на него и обратно.

— Брат?

— Брат, — сказал Павел. — Мы, изволите видеть, нынче познакомились. На дороге.

Офицеры засмеялись, а майор шагнул ко мне и вдруг протянул руку.

— Тогда, господин Салтыков, позвольте вам сказать. Я третью кампанию хожу. И нынче первый раз видел, чтобы рота простояла час и не растеклась в тыл. Ваша выдумка?

— Не выдумка, ваше высокоблагородие. Счёт.

— Счёт… — Он покачал головой. — Я утром своим то же самое велю. Только у меня носильщиков нет.

— Дайте мне двух человек от роты и полчаса, и они у вас будут.

Майор оглядел меня внимательно.

— Пришлю четверых.

Они ушли, а Павел остался стоять надо мной, ибо сесть в этой риге было решительно некуда.

— Слушай, — сказал он. — Ты понимаешь, что ты нынче сделал?

— Понимаю. Восемьдесят шесть принято, одиннадцать померло.

— Да я не про это, — он поморщился. — Ты мне роту сохранил. У меня в строю к вечеру стояло сто с лишним. Я такого не видал никогда, а я, брат, служу пятнадцатый год.

— Пятнадцатый, — повторил я. — При складах и караулах.

Павел усмехнулся, и усмешка эта вышла кривая.

— При складах и караулах, — согласился он. — Отец тебе рассказывал?

— Отец о тебе не говорит почти ничего. Один раз сказал, что служба у тебя сытая. И замолчал.

— Ну вот. — Павел отвернулся к огню. — А ты, стало быть, гадал, откуда я тут взялся. Гарнизонный капитан в польской грязи.

— Гадал.

— Партию привёл. Рекрутскую, семьсот душ, из Москвы. — Он пожал плечами. — Довёл, сдал, получил бумагу и должен был ехать назад, к своим складам. А я не поехал. Пошёл и попросился в действующий полк, и меня взяли, потому что офицеров не хватает, а я ж отродясь толком пороху не нюхал.

— Рад, что мы встретились. Хотя бы здесь, — сказал я.

Он помолчал.

— Отец, когда я в гарнизон садился, ничего мне не сказал. Совсем ничего, понимаешь? А я всю жизнь помню… Не нравилось ему, что я в тылу отсиживаюсь. И потому пошёл.

Теперь я понял, отчего отец всякий раз замолкал, когда речь заходила о Павле.

Я хотел ответить и не успел.

От ворот меня окликнул Никитин, и по голосу его я понял, что надо идти.

* * *

Красовского положили у самой стены, в первой двери.

Я взглянул на него один раз и понял всё.

Пуля вошла под лопаткой и вышла спереди, ниже, разворотив дорогой сюртук. Он дышал часто и мелко, губы у него были серые, и на них при всяком вдохе выступала розовая пена. Такого не спасают ни в этом веке, ни в моём.

Я всё равно сел рядом.

Я дал ему опия, подложил тёплое под голову, расстегнул ворот, чтобы легче дышалось, и взял его за запястье. Жила под пальцами поднималась уже едва.

Он открыл глаза и узнал меня, и в этих глазах не было ничего похожего на то, что я видел у него в Вильне.

— Салтыков.

— Молчите, Аристарх Модестович. Вам говорить тяжело.

— Мне… всё тяжело. — Он попробовал усмехнуться, и вышло скверно. — Вы ведь знаете, что мне не встать.

— Знаю.

— И всё равно сидите. Со своим врагом. Рядом.

— Сижу, — коротко ответил я.

Он молчал, покуда я поправлял ему повязку.

— Я приезжал вас погубить, — сказал он вдруг. — Бумага в возке. Про то, что вы самовольно стали в трёх верстах от линии. Хорошая бумага. Полночи над ней просидел.

— Знаю, Аристарх Модестович. Помолчите.

— И склянки ваши я взял. Эфирные. Не для наживы. — Он перевёл дух, и это стоило ему многого. — Чтобы предъявить. Что вы в армии состав применяете, не внесённый в фармакопею и не дозволенный Медицинской экспедицией… Вот и вся моя война с вами.

Я держал его запястье и молчал, потому что говорить тут было нечего.

Он молчал тоже, долго, и я думал, что он уже отходит.

А потом он сжал мои пальцы, неожиданно сильно.

— Слушайте. — Голос упал до шёпота, и я наклонился. — Я вам сейчас скажу… а вы уж думайте, зачем. Может, оттого, что уносить это с собой глупо. А может… оттого, что вы меня не бросили. Хотя я вас бросил бы. Точно бы бросил, — со слезами на глазах добавил он. — Клянусь.

— Говорите. Я слушаю.

— Тот, кто надо мной. — Он глядел мимо меня, в потолок, и глаза его уже плыли. — Вы полагаете, он купец. Или откупщик. Или из тех, у кого деньги.

— А он?

Красовский улыбнулся.

Впервые за всё то время, что я его знал, улыбка эта была настоящая.

И он назвал имя.