Второй шанс для Лекаря. Том 7 · Глава 4

Глава 4

Перечислил я всё вслух: так оно укладывается вернее.

Нужна мне трубка стеклянная, согнутая коленом, с одним концом пошире. Ртуть, чтобы налить её в это колено. Линейка, приложенная к трубке, и шкала на ней, нацарапанная по дюймам. Пузырь бычий, в холщовом рукаве, который ляжет на плечо. И винт, нагнетающий воду в этот пузырь.

Пять вещей. Всё это, прикинул я, должно было обойтись рублей в пятнадцать. Как выяснилось после, ртуть одна разрушила весь мой расчёт.

Утром я поехал за трубкой.

Аким Фадеич, стеклодув, который второй год дует мне градусники, выслушал заказ с тем терпеливым недоумением, с каким выслушивал все мои затеи, и потребовал чертёж.

— Колено тут, — показал я. — Загиб покруче. Одно плечо длинное, вершков десять, другое короткое и пошире. И чтоб стенка ровная была по всей длине, это главное. Ежели стенка гуляет, у меня столб врать станет.

— Стенка ровная… — Аким Фадеич нахмурился. — Барин, а на кой вам ровная стенка?

— На то, что я по ней мерить стану.

— Мерить чего?

— Кровь.

Стеклодув поглядел на меня, как на сумасшедшего, но ничего не ответил. Сразу пошёл работать.

Первую трубку он сломал на сгибе.

Вторую сломал тоже — на этот раз у меня на глазах. Красиво: стекло лопнуло с тонким звоном, осколки брызнули в песок. Аким Фадеич выругался, сел на чурбан и объявил, что стекло держит плавный загиб, а колено такой крутизны не выдержит никогда.

— Плавный так плавный. Лишь бы стенка не менялась.

Третья вышла.

Пузырь мне достали на бойне, и это было проще всего, потому что их там сотни и стоят они гроши. Я взял три, потому что наперёд знал, что с первым намучаюсь.

Намучался в итоге я со всеми тремя.

Первый потёк по шву на третьем же качке. Второй держал воду, зато оказался такой формы, что давил бугром посередине вместо всего плеча, и рука под ним белела кусками. Третий я велел разрезать, вывернуть и зашить заново, ровным мешком, и зашивала его прачка Матрёна, ругаясь, что ей и своих дел хватает.

Рукав из плотного холста шили мне там же. Простой чехол с завязками, чтобы пузырь лежал внутри и не гулял.

Винт делал Шамшев.

Он уже ходил по мастерской несколько дней, с повязкой поменьше прежней, и работать уже мог, но не в полную силу — это я запрещал. Заказ он принял и тут же обрадовался.

— Коробка с водой, — повторил он, разглядывая мой чертёж. — Винт с кружком. Кружок большой, чтоб пальцами крутить не спеша. Уплотнить чем?

— А чем уплотняют?

— Салом и паклей, Михаил Алексеевич, чем же ещё. — Он фыркнул. — Оно, конечно, потечёт. Всё, что с водой, течёт.

— Вот и сделай, чтоб не текло.

— Так не бывает.

— Тогда сделай, чтоб текло медленно.

Шамшев хмыкнул и взялся за дело. Назавтра винт был у меня — и действительно тёк, но медленно.

За ртутью я поехал к Лемке сам, и вот тут вышел разговор.

— Фунт? — Адам Васильевич снял очки. — Михайло Алексеевич, помилуйте, фунт ртути! Да зачем вам столько?

— Налить в трубку.

— В трубку! — Лемке всплеснул руками. — Да вы знаете, во что она встала? Я её из Гамбурга сейчас заказываю, она в мазях идёт золотниками, а вы фунт!

— Адам Васильевич, я верну втрое, когда прибор заработает. И слушайте теперь главное, а это важнее денег.

Я выложил на прилавок лист.

Правила по ртути я написал накануне, ночью, и написал их ровно так, как в своё время писал правила по хлорной извести, потому что знал цену этой красивой тяжёлой жидкости.

Ртуть есть яд коварный, я это знал твёрдо, потому что она не жжёт и не воняет. Она травит годами и понемногу, а начинается всё с дрожи в руках и с порчи зубов, и никто на свете не свяжет эту дрожь с той пролитой каплей.

Оттого правила такие.

Голыми руками не брать никогда, велел я. Наливать только над лотком, чтобы пролитое не ушло в пол. Пролитую собирать немедля и не веником, потому что он её размажет и разобьёт на мелкие шарики, а бумагой, сгоняя шарик к шарику. После смести в склянку с водой и закупорить. Хранить в склянке под водой. В комнате, где с ней работают, держать окно приотворённым. Не греть.

— И повесьте вот это у себя, — сказал я. — Над тем местом, где станете её переливать.

Лемке прочёл, и лицо у него сделалось серьёзным.

— Отчего же в наших книгах об этом ни слова?

— Оттого, Адам Васильевич, что беда эта приходит через десять лет, и никто её не связывает с ртутью. Вы ртутные мази третий год растираете. Руки не дрожат?

Аптекарь поглядел на свои руки и медленно положил лист на прилавок.

— Дайте мне второй список, — сказал он. — Я его подмастерьям повешу.

Собрали мы всё это в пятницу, во флигеле у двора за Рогаткой.

Трубку мы укрепили на доске стоймя, рядом прибили линейку с нацарапанной шкалой. Короткое колено соединили с коробкой Шамшева, коробку с рукавом, и всё это перевязали, промазали салом и оставили сохнуть.

А в субботу я налил ртуть и первый раз повернул винт.

Ртуть в длинном колене дрогнула и пошла вверх.

И тут же выплеснулась через край. Я долго думал и понял, где возникла проблема. Нужно было учесть запас высоты, а я сделал трубку впритык.

Но ничего, это исправимо.

Ртуть мы собирали по моим же правилам, бумагой, полтора часа, и Лемке при этом шипел на меня, как разозлённый гусь.

Четвёртую трубку Аким Фадеич сделал длиннее на четыре вершка и с загнутым верхом, и в понедельник прибор наконец стоял передо мной целый.

* * *

Первым я померил себя.

Сел, положил левую руку на стол, натянул рукав повыше локтя, завязал. Правой нащупал жилу на левом запястье и стал крутить винт свободной рукой, что оказалось неудобно до смешного.

Ртуть поползла вверх.

Пульс под моими пальцами шёл ровно, потом стал мягче, потом провалился и исчез совсем.

Я поглядел на шкалу и записал. Потом отпустил винт помалу, и в ту секунду, когда под пальцами снова толкнулось, посмотрел ещё раз. Почти то же самое.

Я вывел одно число и некоторое время просто на него глядел. Неужто получилось…

Полтора года я щупал жилы и писал в листы «пульс полон», «пульс мягок», «пульс тугой». Это были слова. Их нельзя сравнить, нельзя сложить и нельзя предъявить.

А теперь у меня было число.

Терентия я позвал вторым.

— Садись. Руку на стол.

— Это чего, барин? — Он с уважением оглядел доску с трубкой. — Вы прибор доделали?

— Доделал. Садись, ты у меня первый подопытный после меня самого.

Мерил я его с Плетнёвым. Тот крутил винт, я держал пальцы на жиле. Так вышло удобнее, и я тут же записал: прибором удобнее работать вдвоём.

У Терентия число вышло ниже моего.

Потом мерили учеников, и вот тут началось самое интересное.

Я собрал их в мастерской, всех двадцать, посадил на лавки и сказал, что нынче будет опыт вместо урока и что опыт этот мне нужнее, чем им.

— Слушайте. Всякий из вас видел, как бьёт кровь из перерезанной жилы.

— Видели, барин, — отозвались нестройно.

— А отчего она бьёт, а не течёт, как вода из ведра?

Никто не ответил.

— Не знаю, Михаил Алексеевич, — помотал головой Терентий. — Так отчего же?

— Оттого, что она в жилах не лежит, а стоит под напором. Сердце гонит её, как насос, и всякий раз, когда оно толкнёт, напор растёт, а между толчками падает. Вот этот напор я нынче и научился мерить.

После я перешёл к доске и принялся разъяснять им основы.

Как только схема была готова, я заговорил:

— Гляньте сюда. Вот трубка с ртутью. Ртуть тяжела, и чтобы её поднять, надо давить. Я надуваю водой пузырь на вашей руке. Пузырь жмёт руку и пережимает жилу. Когда я пережму её совсем, кровь в руке остановится, и пульс на запястье пропадёт. А та высота, на которую я к этой минуте загнал ртуть, и есть напор вашей крови, потому что я в точности его пересилил.

Кузьма поднял руку, как ученик.

— Барин. А зачем?

Вопрос был хороший, и я на него ответил длинно.

— Затем, — объяснил я, — что есть болезнь, которой здесь не знают. Человек живёт, ест, пьёт, толстеет, а напор в его жилах год за годом растёт. Сам он этого не чувствует, разве что голова болит к утру да звенит в ушах. А жилы этого не любят. И однажды где-нибудь в голове тонкая жила рвётся, и человека разбивает удар. Иных насмерть, иных вполовину.

Они серьёзно задумались.

— Так вот, братцы. Покуда я мерить не умел, я про этого человека мог только сказать, что он полнокровен. А нынче я скажу: у него столько-то. И запишу. И через месяц померю снова, и увижу, растёт число или падает.

— А лечить-то его чем? — спросил Гаврила.

И это был второй хороший вопрос за утро.

— Ничем, — честно сказал я. — Лекарства от этого нет. Ни у меня, ни у кого на свете. Зато есть соль, которую можно убрать, вино, которое можно бросить, и брюхо, которое можно ужать. Я велю ему всё это, а он мне не поверит, потому что ему не больно. А вот когда я покажу ему число и через месяц покажу второе, он поверит, потому что число не спорит.

Мерили мы в тот день четырнадцать человек.

И картина вышла такая, что я сидел над листом до темноты.

У Гаврилы, тощего и молодого, число оказалось низким. У Кузьмы, рыжего детины с шеей в два моих, — куда выше. У двоих стариков из слободских — выше всех, и у одного настолько, что я велел ему прийти назавтра и померил снова, чтобы убедиться.

То есть разница между людьми вышла у меня громадная, и ложилась она ровно так, как ей и положено. Кто моложе и суше — у того ниже, старше и грузнее — выше.

К купцу Николаю Миронычу я поехал во вторник вместе с Плетнёвым, который в последние недели заменял моего верного компаньона Никитина. Ведь тот остался на войне.

Он встретил меня опечаленным, потому что третью неделю жил по моей росписи и, судя по лицу, ненавидел меня всей душой.

— Ну, лекарь. Каша ваша мне уже снится.

— Вино?

— Не пью, — буркнул он. — Гильдейские смеются, спрашивают, не постригся ли я в монахи.

— Ходите?

— Хожу. Вокруг амбаров, как дурак. Приказчики крестятся.

— Голова?

Он помолчал.

— А вот голова, — сказал он другим голосом, — полегче. Не то чтоб совсем, а полегче. Я думал, кажется мне.

— Сейчас узнаем наверное. Давайте руку.

Прибор я привёз с собой и собирал его на купеческом столе четверть часа, под изумлёнными взглядами всего дома. Николай Мироныч глядел на трубку с ртутью, как на диковинного зверя.

— Это чего?

— Это, Николай Мироныч, ваш новый ланцет. Только он не кровь пускает, а правду говорит.

Я надел рукав ему на плечо, нашёл жилу и велел Плетнёву крутить.

Ртуть пошла вверх.

И шла она долго.

Я глядел на неё и чувствовал, как у меня подбирается что-то в груди, потому что она всё шла и шла, а пульс под моими пальцами всё бился и бился.

Он пропал на такой высоте, какой я не видел ни у кого из четырнадцати вчера.

Я записал число и попросил померить вторую руку. Вышло то же самое, с малой разницей.

— Ну? — спросил купец. — Чего вы там намерили?

Я поглядел на лист.

Называть число было бессмысленно: само по себе оно ему ничего не говорило, да и пугать его до дрожи я не хотел.

— Николай Мироныч. Гляньте сюда. — Я показал ему шкалу. — Вот эта черта — я. Вот эта, пониже, — мой помощник Терентий. Вот эта — здоровый парень двадцати лет из моей школы.

— Ага.

— А вот эта, — я приложил палец много выше, — вы.

Купец поглядел на шкалу, потом на меня, потом опять на шкалу.

— Высоко, — сказал он.

— Высоко.

— И это плохо?

— Это очень плохо, — сказал я. — Это, Николай Мироныч, то самое, от чего у вас в тот вечер отнялась рука. И чем выше эта черта стоит, тем ближе следующий раз.

Он сел.

Потом вдруг ткнул пальцем в шкалу.

— А назад её загнать можно?

— Можно. Не до моей, но можно. Кашей, ходьбой и тем, что вы бросите пить. Медленно, Николай Мироныч. Месяцами.

— И вы мне её покажете?

— Всякий месяц. Вот этим самым прибором, и записывать станем в лист.

Купец посидел, подумал, а потом сделал то, чего я от него не ожидал.

Он встал, сходил в соседнюю комнату и вынес оттуда штоф с наливкой, поставил его на стол и подвинул ко мне.

— Заберите, — сказал он. — Мне его приказчики третьего дня поднесли, а я, дурак, поглядываю. Заберите с глаз, молю!

* * *

А в четверг Порфирий Саввич попросил у меня вечер, и так, что я сразу понял, каков будет разговор.

Собрались в конторе вчетвером. Штосс со своей тетрадью, Ртищев, Порфирий Саввич и Терентий, которого я позвал сам, потому что он теперь при мне второй.

— Михайло Алексеевич, — начал стряпчий. — Я нынче составил для себя список и хочу прочесть его вам вслух. Не для страху, а для порядку.

— Читайте.

Он надел очки.

— Первое. Аптекарь Функ. Живёт, здравствует, торгует. Третий месяц через знакомых лекарей распускает о вас то, что вы знаете. Прямого вреда от него нет, а слух есть, и слух этот ложится в почву.

— Дальше.

— Второе. Некое лицо, коего вы мне не называете и правильно делаете. — Порфирий Саввич поглядел на меня поверх очков. — Из ваших рассказов я понял, что это человек чиновный, при деньгах, в бумагах нигде не значащийся. Доказательств против него у нас нет ни единого. Есть слова покойника, сказанные вам с глазу на глаз.

Эту историю я своему стряпчему поведал. Частично, не называя имён. Лишь сказал, что Красовский перед смертью раскрыл карты.

Но не стал говорить, о ком тогда шла речь.

— Есть ещё рижские акты, — вставил Штосс.

— Акты есть, — согласился стряпчий. — Только в них стоит подпись другого покойника. Дальше. Третье. Поверенный Тарусов, который к вам приходил и не договорил. Он вам не друг, он себя спасает, и в нужную минуту он вас продаст, ежели ему это выйдет дешевле.

— Знаю.

— Знаете, а всё равно напишете ему, как обещали. — Порфирий Саввич вздохнул. — Четвёртое. Господин Жадовский, который к вам благоволит из любопытства. Этот человек опасен иначе: он не предаст, он просто расскажет кому-нибудь интересную историю. Потому что ему самому интересно.

Ртищев мрачно кивнул.

— Пятое, — продолжил стряпчий. — Академия и госпитальное общество. Вы у них выиграли красиво, но вопрос ваш оставлен открытым, а открытый вопрос всегда можно закрыть не в вашу пользу.

— Шестое, — сказал Штосс, не поднимая головы от тетради. — Деньги.

В конторе стало тихо. Стряпчий разложил все мои беды по полкам. А потому я продолжал слушать. Необходимо было разобраться, как выбираться теперь из всей этой кутерьмы.

— Говорите, Иван Георгиевич, — попросил я.

— Скажу числами, так короче. — Он развернул тетрадь. — Соль идёт. Известь идёт. Инструмент идёт. Трубки и градусники идут. Всё это в прибыли, и она растёт.

— Так в чём беда?

— Беда в том, что мы её проедаем быстрее, чем она приходит. — Штосс поднял на меня глаза. — Двадцать учеников на жалованье и на харчах. Двести пакетов, сделанных даром для казны. Носилки, на которые ушло много парусины и железа. Нынче вот ваш прибор с ртутью, а ртуть, извольте знать, дороже серебра по весу. И бесплатный приём на дворе, который мы теперь держим.

— Сколько у нас?

Он показал мне свои записи, и я понял, что доходы с расходами вяжутся у нас очень плохо. И это надо исправлять.

— До августа дотянем? — уточнил я.

— Дотянем. Впритык. Ежели не случится ничего.

— А ежели случится?

— А ежели случится, — спокойно сказал Штосс, — то первыми мы срежем учеников, потому что это единственное место, где режется сразу и много.

Вот этого мне и не хотелось слышать.

— Седьмое? — спросил я.

Стряпчий снял очки и потёр глаза.

— Седьмого нет. Зато есть, Михайло Алексеевич, вот какое соображение, и ради него я вас и собрал.

Он положил очки на стол.

— Я сорок лет в бумагах. И скажу вам то, что знаю твёрдо. Когда человека хотят сломать, его никогда не бьют туда, где он силён. По вашей медицине вас уже пробовали и обожглись. По бумагам вы чисты, у вас правление, отделение и право набирать людей. Деньги ваши, слава богу, свои.

— Куда же ударят?

— Туда, где вы не думали. — Порфирий Саввич поглядел на меня. — Я нынче два часа сидел и глядел на ваш двор глазами недоброжелателя. И нашёл, знаете, что?

— Что?

— У вас котлы, Михайло Алексеевич. Открытый горн у Шамшева. Спирт в бочках у аптекаря. Сено и солома в сарае. Сушильня. Двадцать человек, стоящих на постое при мастерской. И всё это в деревянных строениях, на одном дворе, впритык.

Ртищев медленно выпрямился.

— Пожарная часть, — сказал он.

— Пожарная часть, — кивнул стряпчий. — И заметьте, тут даже врать не надо. Всё, что я перечислил, есть на самом деле. Достаточно, чтобы кто-нибудь написал куда следует, что на дворе за Рогаткой варят огнеопасное при живых людях.

Я поглядел на своих и понял, что мне сделалось весело.

Не потому, что весело на самом деле. А потому, что наконец-то стало видно, откуда прилетит.

Вот теперь я не жалел, что дал стряпчему достаточно сведений и попросил всё обдумать. Кажется, мы наконец поняли, откуда ударят.

И ведь угроза уже была.

— Антон Николаевич, — сказал я. — Сколько вам надо времени, чтобы привести двор в такой вид, к которому нельзя придраться?

Ртищев подумал и ответил:

— Неделю.

— Даю три дня.

* * *

Пришли они на пятый день.

Двое подошли ко мне. Брандмейстер части, мужчина лет сорока с красным от ветра лицом, и при нём чиновник из управы благочиния, тощий, с папкой под мышкой.

— По доношению, — объявил чиновник с порога. — О содержании на дворе огнеопасных заведений при жилом постое. Извольте допустить к осмотру.

— Извольте, — сказал я. — Только сперва позвольте одну вещь.

Я вынул из-за пазухи тетрадь и подал её брандмейстеру.

— Что сие?

— Это наш пожарный порядок. Писан две недели назад и с той поры исполняется. Пока вы станете глядеть двор, поглядите заодно и его, и ежели найдёте, что он дурен, я вам буду благодарен, потому что у меня тут больные спят. Я забочусь об их безопасности.

Брандмейстер взял тетрадь недоверчиво.

Он раскрыл её, и я увидел, как у него поползла бровь, потому что внутри было то, чего он в жизни не видел ни на одном частном дворе.

План двора с постройками, рисованный Настей по моей просьбе, с проставленными расстояниями. Где что хранится. Где стоят бочки с водой и сколько их. Где багры, где вёдра, где песок. Кто за что отвечает поимённо.

Также в порядке было прописано, как гасить горящий спирт или горящее сено. И отчего заливать спирт водой нельзя, а надо накрывать и сбивать. Что делать ночью, кто кого будит, кого выносят первым.

И последним листом расписание ночных караулов, ведённое рукой Ртищева, с подписями и с отметками о сдаче, которое я проверял сам.

Осматривали двор два часа.

Я водил их сам и ничего не прятал, потому что прятать уже было нечего.

Котлы Мироныча стояли под отдельным навесом, в двадцати шагах от жилья, на камне, а не на земле. Дрова лежали через двор, а никак не у котлов.

Над горном Шамшева висел железный колпак, который мы поставили три дня назад и от которого мастер ворчал, что ему теперь темно.

Бочки со спиртом Лемке перенёс в погреб, врытый в землю, и погреб этот я велел копать давно, так что тут мне даже не пришлось краснеть.

А вот с сеном вышло худо, и я это знал.

— Сарай, — сказал брандмейстер, остановившись. — Сено, солома и в восьми саженях мастерская с горном. Это, сударь, никуда не годится.

— Согласен.

Он поглядел на меня с подозрением.

— Согласны?

— Совершенно. Это самое скверное место на моём дворе, и я его третий день обдумываю. Скажите мне, как надо, и я сделаю. Вы в этом деле понимаете больше моего.

Вот тут он растерялся. Позже я понял отчего. Этому человеку двадцать лет врали, прятали, совали деньги и доказывали, что у них всё хорошо. А признать при нём вслух, что он прав, и спросить совета — такого с ним, полагаю, не случалось ни разу.

Он хмыкнул, обошёл сарай кругом и стал объяснять.

Что сено мне надо выносить вовсе, а ежели нельзя, то ставить между сараем и мастерской глухую стену. Что запас держать малый, на неделю, а не на зиму. Что в сарае нельзя ни огня, ни фонаря, и надо вешать у дверей доску с надписью.

Я велел записывать Терентию тут же.

— Стену сложим к концу недели, — сказал я. — Сено вывезем послезавтра, оставим на неделю, как вы говорите. Доску сделаем нынче. Что ещё?

— Ещё лестницы, — мрачно сказал брандмейстер, входя во вкус. — У вас к чердакам лестницы приставные. А надо, чтоб на всякой крыше был выход.

— Сделаем.

Чиновник с папкой всё это время молчал, и вид у него делался всё более кислый.

Под конец он всё-таки выступил.

— Позвольте. По доношению значится, что у вас при огнеопасных заведениях содержится на постое двадцать человек.

— Содержится. Двадцать, если точно.

— На каком основании?

И вот тут я достал вторую бумагу.

— Двор сей состоит при Мариинской больнице отделением. Я, сверхштатный старший лекарь Салтыков, имею от правления право набирать людей по своему усмотрению, вот копия. Люди сии состоят у меня служителями, с жалованьем, и учу я их тому, что им надлежит уметь по должности. Дозволения на то, чтобы учить собственных служителей, мне не требуется ни от кого.

Чиновник прочёл бумагу, и лицо у него стало совсем постным.

— А спят они где?

— Спали в мастерской. Со вчерашнего дня спят в арендованном доме, через улицу, и это тоже записано в нашем порядке, лист девятый.

Он полистал тетрадь и нашёл лист девятый.

Закончилось всё на крыльце.

— Замечания я вам выпишу, — сказал брандмейстер. — Три пункта. Сено, стена, лестницы.

— Выпишите непременно и в двух списках, — сказал я. — Один вам, один мне. И проставьте срок, к которому исполнить.

Он опять поглядел на меня с недоумением.

— Обыкновенно просят отсрочки.

— А я прошу срок. Мне так удобнее: будет бумага, что исполнено.

Брандмейстер вдруг засмеялся.

— Знаете что, сударь, — сказал он. — Мне про ваш двор писали такое, что я ехал сюда, как на пожар. А у вас тут порядка больше, чем в иной казарме. — Он помолчал и прибавил тише. — Вы эту вашу тетрадь дайте мне переписать. Я её нашим покажу. У нас такого и в частях нет.

— Берите совсем. Я себе другую напишу.

Когда они уехали, Ртищев постоял рядом со мной, глядя им вслед.

— Три дня, — сказал он. — Успели.

— Успели.

— Михайло Алексеевич, а ежели бы не успели?

— А ежели бы не успели, Антон Николаевич, нас бы нынче закрыли на три дня, и эти три дня нас бы уничтожили.

* * *

В Мариинскую я приехал к вечеру, довольный собой сверх всякой меры.

День вышел на редкость хороший. Прибор работает. Мироныч сдал наливку. Двор отстояли чисто, не дав проверяющим ни рубля и ни с кем не поссорившись. А брандмейстер уехал с моей тетрадью и с намерением показать её начальству.

Я поднимался по лестнице, придумывая, с чего начну вечерний обход, и уже решил, что первым делом зайду к Мейеру похвастаться прибором.

На верхней площадке меня перехватил служитель.

Он бежал снизу.

— Михайло Алексеевич!

Он остановился передо мной, хватая воздух, и я по его лицу понял, что хвастаться нынче не придётся.

— Что?

— Так это… В вашем отделении… — Он сглотнул. — Обвалилось.

— Что обвалилось?

— Часть здания, барин, — сказал служитель. — А там люди лежат.