Глава 17

Глава 17

Гостиная замерла. Барон навис над Гришкой. Багровел всё больше и больше. Мне уже начало казаться, что Бутурлин вот-вот бросится на слугу.

— Ну? — выдохнул Пётр Кузьмич. — Чего молчишь? Ты убирал, ты один тут вертелся. Сказывай, куда дел!

Гришка втянул голову в плечи, но ничего не ответил. Только губы его шевельнулись беззвучно, да пальцы сильнее впились в полу рубахи.

— Молчишь, — недобро протянул барон. — Стало быть, иным способом придётся разобраться? Так, розог сюда! Я из него правду живо вытрясу.

Дарья Гавриловна охнула, прижала ладонь ко рту. Старая нянька у двери, наоборот, одобряюще закивала.

Нет, что-то здесь нечисто. Вижу, что Гришка боится, но трясёт его так, будто он правду боится сказать. Как по мне, вора, пойманного с поличным, трясёт иначе. Запори парня розгами сейчас — и он зайдётся в кашле до синевы, а то и похуже. Грудь у него и без того еле тянет.

И ещё одно я понимал твёрдо. Гришка молчал не оттого, что прятал краденое. У него попросту отнялся язык от страха. Стоит и ждёт расправы, будто заранее с ней смирился.

Тут я понял для себя кое-что важное. Точно так же, как мне нельзя терять связь с Лемке, нельзя терять и Гришку.

Не только из-за жалости я хочу ему помочь. Этот парень был единственным во всём, с кем был связан моей предшественник. Он — мои уши среди дворни и помощник в различных затеях. Отдай я его сейчас под розги как вора, и лишусь разом и помощника, и того доверия, что успел нажить.

А если сейчас барон разойдётся, он и на меня вину свалить может. Лучше встрять.

— Пётр Кузьмич, — сказал я негромко и выступил вперёд. — Дозвольте слово.

Барон обернулся ко мне, всё ещё кипя.

— Чего тебе, Михайло? Видишь, дело какое! Холоп барское добро растащил, а ты заступаться?

— Не заступаться. Разобраться, — парировал я и встал так, чтобы оказаться между бароном и парнем. — Розгами вы из него нынче ничего не вытрясете, кроме хрипа. Я за ним давно наблюдаю, грудь у него больная. Запорете в горячке — помрёт, и табакерки не сыщете, и человека загубите.

— Так что ж теперь, по головке его гладить?

— Дайте мне с ним потолковать. С глазу на глаз. Я лекарь. Обучен говорить с теми, у кого язык отнялся со страху. Коли он повинен, я из него правду добуду без всякой крови, обещаю вам. А коли нет, тогда уже сделаем всё, как вы велите.

Старик засопел, побагровел пуще прежнего, и я опять отметил, как вздулась у него жила на виске. Нехорошо. Я в целом уже много раз подмечал, что цвет лица у него на эмоциях нездоровым становится. Стоит за ним понаблюдать.

Бутурлин переводил взгляд с меня на Гришку и обратно. Отходчивость понемногу брала верх.

— Ладно, — буркнул он наконец. — Толкуй. Даю тебе срок до утра. Не сыщется табакерка — пеняйте на себя, тогда уж по-моему будет. Уведи его с глаз моих.

— Благодарю, Пётр Кузьмич.

Я тронул Гришку за плечо. Он вздрогнул как от удара и поднял на меня глаза. Я кивнул ему на дверь и мягко повёл прочь из гостиной. Спиной я чувствовал тяжёлый барский взгляд и злорадное сопение старой няньки.

В тёмных сенях, едва нас перестали слышать, Гришка стал оседать. Ноги его подкосились. Я успел подхватить парня под локоть и усадил на лавку. Его колотило.

— Ну, — сказал я тихо и присел рядом. — Теперь рассказывай. Без Петра Кузьмича, без розог. Откровенно со мной поговори. Как всегда мы с тобой общались. Исключительно честно, идёт? Может, решится проблема. Что с табакеркой стряслось на самом деле?

И Гришка, давясь кашлем и слезами, заговорил.

Говорил он сбивчиво, глотая слова, но я его не торопил. Как уже догадался, Гришка табакерку не воровал.

Но в её исчезновении принял непосредственное участие.

С утра он, как было велено, прибирал гостиную. Тёр каминную полку, на которой стояла баронова табакерка. И тут накатил кашель, от которого обычно грудь у лёгочника выворачивает наизнанку. Парень согнулся пополам, рука дёрнулась, и локтем он смахнул табакерку с полки.

— Я её подхватить хотел, барин, тут же кинулся! Честно! — Гришка умоляюще глядел на меня. — Да поздно. О пол она стукнулась. Крышечка отскочила, а на ней картинка цветная возьми да и тресни. Чуть не пополам. Я верчу её, верчу, а оно вон как вышло…

Он сунул дрожащую руку за пазуху и вытащил табакерку. Я взял её, поднёс к свече. Работа была хорошая, старая. Серебро потемнело от времени, на крышке лежала финифть, расписная эмаль, и по ней наискось шла трещина. Крышка держалась на одном шарнирчике, второй погнулся от удара.

Я повертел вещицу в пальцах. Сломано, да не окончательно. Эмаль треснула, однако не выкрошилась, держалась в гнезде крепко. Хороший мастер такую трещину если не сведёт совсем, то упрячет так, что не всякий глаз и сыщет. И шарнир выправит. За день-другой работы управится. Вещь была не загублена. А вот парень загубить себя успел.

— И ты её спрятал, — сказал я.

— Спрятал, барин, — Гришка повесил голову. — Со страху. Я ж думал, табакерка-то памятная, барин ею дорожит что зеницей ока. Покойного друга подарок. А я, слуга, об пол её! Засекут до смерти, думаю. Вот и сунул за пазуху, а после под тюфяк, в людской. Хотел улучить час, мастеру снести тайком, починить да на место воротить, будто и не было ничего. Денег вот только нету у меня на мастера. Да и час всё не выпадал. А тут барин и хватился.

Я слушал и качал головой. Не со зла и не из корысти парень утаил вещь. От обыкновенного животного страха. Могу его понять. Самому приходится многое скрывать и со многими проблемами справляться.

— Дурья твоя голова, — сказал я без злости. — Повинился бы сразу, и горя бы не знал. Думаешь, барин зверь? Поворчал бы да простил. А теперь, когда вещь пропала и тебя за вора держат, дело куда хуже.

Гришка шмыгнул носом.

— Дак ить страшно, барин.

— Страшно, — согласился я. — А таиться дальше ещё страшнее выйдет.

Тут он ухватился за новую мысль и вцепился в неё, как утопающий в соломину.

— Михайло Алексеич, а давайте её в Фонтанку? А? Концы в воду. Скажем, знать не знаем, ведать не ведаем. Сгинула табакерка, и весь сказ. Поищут барин да и перестанут.

— И будешь ты вором до конца своих дней, — отрезал я. — Барин тебя за глаза вором запишет, дворня станет шептаться, а там и до меня дойдёт, что я воровское отродье выгораживал. Нет, Гриша. Утопим табакерку — потопим и друг друга. Репутацию нужно твою восстановить, а мне свою не терять. Горькая правда тут всё одно лучше сладкого вранья.

Парень сник. Слова мои доходили до него туго, страх в нём ещё спорил с рассудком. Тогда я зашёл проще.

— Слушай сюда. Вещь цела, починить можно. Никакой кражи не было, был испуг да несчастный случай. А это совсем другой разговор, чем воровство. Пойдём к барину сейчас же, вместе. Говорить буду я. Ты молчи да слушай. Понял?

— Сейчас? — Гришка побелел пуще прежнего. — Ночью? Да он же…

— Сейчас. Чем дольше тянуть, тем чернее будешь выглядеть. И вот что ещё. Бояться станешь после. А покуда дыши ровно, не части, не то опять зайдёшься. Тебе грудь беречь надо, не до обмороков нынче.

Я поднялся с лавки. Табакерку сунул в карман. Тяжёлый выдался день. И спать, по всему, нынче долго не выйдет. Сперва вытащить из петли мальчишку. Свой отдых обождёт.

— Идём, — сказал я. — И голову подними. Виноватые горбятся, а ты не виноват. Оступился только.

В гостиной всё оставалось так, как как мы оставили. Барон сидел в кресле, грузный, насупленный, и катал в пальцах потухшую трубку. Дарья Гавриловна примостилась рядом, не смея ни уйти, ни заговорить. Когда мы вошли, Пётр Кузьмич поднял голову, и брови его поползли вверх.

— Ну? Сыскалась пропажа?

— Сыскалась, Пётр Кузьмич. Вот она.

Я достал табакерку и положил ему на ладонь. Барон схватил её, поднёс к свече, и лицо его дрогнуло, едва он разглядел трещину на финифти и погнутый шарнир.

— Это что ж… — голос его снова стал набирать грозу. — Кто посмел? Гришка? Ты, что ли, изгадил?

Парень за моей спиной издал сдавленный звук. Я шагнул вперёд, заслоняя его.

— Послушайте меня, Пётр Кузьмич, и не серчайте, покуда не дослушаете. Вышел несчастный случай. Гришка прибирал гостиную, тёр полку. А грудь у него больная, я вам сказывал. Накатил кашель, скрутило парня, он и задел табакерку локтем. Она и упала.

— Так чего ж он молчал, паршивец⁈ — взревел барон. — Я тут полдома вверх дном поднял, вором его ославил!

— Оттого и молчал, что испугался до помрачения. Прикиньте сами. Слуга уронил вещь, которой барин дорожит пуще золота, память о друге. Что у него в голове? Засекут. Вот разум и помутился со страху. Спрятал, думал тайком снести к мастеру да починить, чтоб вы и не узнали. Глупо, спору нет. Да только за действиями его глупость да испуг, воровством тут и не пахнет.

Барон сопел, переводя взгляд с меня на табакерку, с табакерки на сжавшегося в комок Гришку. Я видел, как оседает в нём первая ярость.

— А картинка? — буркнул он, тыча пальцем в треснувшую эмаль. — Испорчена ведь. Лукин мне её, почитай, перед самой смертью отдал.

— Картинку поправят, — сказал я твёрдо. — Трещина не сквозная, эмаль держится. Свезём к доброму мастеру, он и трещину упрячет, и шарнир выправит. Будет ваша табакерка как новенькая, разве вблизи да на свету разглядишь изъян? Я сам её отвезу и сам в целости доставлю.

Это и решило дело. Старик ещё долго хмурился, но гроза ушла. Памятная вещь не сгинула, не украдена, и поправить её можно. Большего ему и не требовалось.

— Ну гляди! — проворчал он, откидываясь в кресле. — Чтоб как новенькая была. А ты, — он погрозил Гришке пальцем, — ты в другой раз, ежели чего разобьёшь, сразу в ноги падай да винись, а не таи по тюфякам. Уразумел, дурило?

— У-уразумел, барин, — пролепетал Гришка. — Век благодарить буду.

Я перевёл дух. С одной бедой разобрались. Поспать мне в итоге всё-таки удалось. Однако на следующий день решил вернуться к другой проблеме, которую этой же ночью и заприметил.

Не понравилось мне лицо Бутурлина. И ведь не только у него я такое видывал. Сколько таких пациентов было у меня за эти недели!

Полнокровные, краснолицые, с вечной болью в затылке, с шумом в ушах.

Артериальная гипертензия. Так это звали в моём времени. А что из этого следует? Инфаркты, инсульты… и не только.

Очень важные пациенты. Те, кого в одночасье валит удар. Я видел их беду насквозь. Высокое давление гнало этих людей в могилу. А поделать я толком ничего не мог.

Вот что мне больше всего не нравилось!

В моём веке на это уходило две минуты, надел манжету, глянул на стрелку, и всё ясно, чёрным по белому. А тут я слеп. Высокий напор крови вижу на глаз, по багровому лицу, по тяжёлому пульсу, по вздутой на виске жиле.

А лечить людей вслепую толку мало.

Велик ли напор, спал ли он от моего лечения? Поди угадай!

Я уже начал составлять план касаемо распространения стетоскопа. В ближайшие дня я приступлю к реализации этой затеи. Но параллельно с этим можно испробовать ещё одну методику из моего времени.

Измерение давления. Без этого — никуда. Нужно хотя бы попытаться, провести небольшой эксперимент. А потом уже в будущем и эту методику распространять, вслед за привычкой слушать пациента стетоскопом.

Твёрдый, тугой пульс под пальцем испокон веков считали приметой недоброй. Вестью, что кровь в человеке ходит с лишней силой.

Гален про то писал, и здешние о том знают, да только на ощупь всё это на глазок делается.

Меня осенило. Я прикинул, как грубо, на пальцах, без всякого аппарата, но всё-таки измерить артериальное давление.

Слыхал я и про иной способ, по которому давление будто бы узнают без всякого аппарата. Кладут руку на стол, вдоль неё линейку, а после водят над рукой колечком на нитке. Где колечко само закачается, там, мол, и напор, считай по делениям. Способ этот и в мой век дожил, им и тогда нет-нет да и баловались, по-доброму, безо всякого злого умысла.

Да только знал я твёрдо, отчего у гадальщика всё ладно сходится. Не кровь то колечко качает. Качает его своя же рука, неприметно для самого человека. Ждёт он, что дрогнет на восьмёрке, — пальцы ему чуть и подыграют где надо. Завяжи глаза, прибери линейку, и выйдет всякий раз новое число, наугад. Не со зла люди так делают, а от веры да от желания помочь. Только колечком на нитке я ничего не нащупаю.

Мне же нужна правда.

А её добыть можно лишь одним манером. Не угадывать силу, а перебороть её.

Я вспомнил то, что знал ещё из своего века.

Жил ведь в стародавние времена один учёный, что первым измерил кровяной напор. Взял он лошадь, вставил ей в жилу стеклянную трубку, и кровь поднялась в той трубке высоким столбом, едва не в человеческий рост. Чем выше столб, тем сильнее напор. Вот и вся премудрость. На живом человеке этакое, понятно, не проделаешь. Пускать кровь через трубку — верный способ отправить человека на тот свет.

Из того же разряда затея, что и кровопускание.

Я нащупал собственный пульс на запястье, прихватил руку выше локтя ремнём и стал тянуть. Толчок под пальцами ослаб, дрогнул и пропал.

Вот оно!

Чем сильнее у человека давление, тем туже надо затянуть, чтоб его передавить. У хворого с вялой кровью пульс уйдёт от слабого нажима. А чтоб унять давление у той же купчихи, ремень пришлось бы рвать со всей силы. Цифр мне это не даст.

Но!

Зато такой метод даст мне понять разницу!

Сегодня туже, чем вчера. Какой вывод? Значит, лечу неправильно.

Загоревшись, я тут же взялся за дело. Стащил с себя поясной ремень, выпросил у Дарьи Гавриловны полосу плотного холста да кусок войлока на подкладку, чтоб руку не резало. Соорудил подобие повязки. Вышло грубо и криво, но для начала сойдёт. Теперь надо было её испытать. А для того требовались руки.

Естественной жертвой моей стал Гришка. Пришла пора ему отплатить за мою вчерашнюю помощь.

— Давай руку, — велел я ему. — Опыт ставить будем.

— Какой такой опыт, Михайло Алексеич? — Гришка попятился, пряча руки за спину. — Вы это… не серчайте уж, я лучше пойду. Дел у меня…

— Руку, Гришка, — настоял я. — Давай уж. Не съем.

Кое-как я уговорил его. Затянул холст на тощей Гришкиной руке, нащупал пульс на запястье и стал не спеша подтягивать. Гришка таращился на меня, как на колдуна, и, кажется, прощался с жизнью. Пульс под моими пальцами дрогнул раз, другой и пропал почти сразу, от слабого натяга. Кисть ниже холста побелела, Гришка сморщился и зашевелил похолодевшими пальцами.

— Ну вот, — удовлетворённо сказал я. — Здоров. Напор слабый, как и положено молодому. Свободен.

— И… и всё? — Гришка ошалело поглядел на свою руку, словно проверяя, цела ли она. — А я-то думал, вы из меня кровь выпускать станете…

Вдоволь натренировавшись, я пошагал к самому Бутурлину. Нужно поучиться измерять давление на человеке, который явно от этого недуга страдает.

Заодно и барону польза будет.

— Пётр Кузьмич, — сказал я, подходя ближе. — Дайте-ка руку.

— Это ещё зачем? — он покосился с подозрением.

— Затем, что лицо ваше мне совсем не нравится. Шумит в ушах? В затылке тяжело?

Барон хмыкнул.

— Шумит, — признал он нехотя. — Под вечер всегда шумит. И в затылке давит, верно. Стариковское дело.

— Не одно лишь стариковское. Дайте руку.

Ворча, он сунул мне руку. Я нащупал пульс на запястье и замер. Жила под пальцами билась тугая, упругая, и удар её отдавался в подушечки, как удар молотка по наковальне.

Такой пульс старые лекари не зря звали твёрдым и боялись его. Я надавил сильнее, пробуя, легко ли его пережать. Куда там! Жила толкалась в пальцы упрямо, не желая стихать.

Тут я выдержал паузу. До меня дошло, что у стариков и сосуды от прожитых лет делаются жёстче. Одна тугость ещё не приговор. Да только всё вместе складывалось в скверную картину. Лицо багровое, жила на виске вздута, в ушах шумит, в затылке тяжесть, одышка от десятка шагов. Кровь у барона ходила по жилам с такой силой, что впору хвататься за голову.

Лучше не злиться ему попусту. Удар может хватить.

— Дарья Гавриловна, — попросил я, — подайте мне полосу холста. Подлиннее. Хочу одну вещь проверить.

Хозяйка, ничего не понимая, принесла отрез. Я обмотал баронову руку повыше локтя, продел снизу гладкую палочку и стал закручивать, медленно, не сводя пальцев с пульса на запястье. Холст врезался в руку, толчок под пальцами слабел. У человека со смирной кровью пульс пропал бы от лёгкого нажима. А баронову жилу пришлось пережимать чуть не до отказа, прежде чем она сдалась. Рука его ниже холста побагровела, налилась, и барон поморщился. Гораздо туже, чем у любого здорового.

— Ну что, лекарь? — усмехнулся барон и отнял руку. — Помру нынче?

— Не нынче. Коли поумерите прыти, ещё долго не помрёте. А станете орать да наливаться кровью по всякому поводу, можете и до зимы не дотянуть. Хватит вас удар.

Хозяйка ахнула, всплеснула руками.

— Батюшки-святы! Пётр Кузьмич! Слыхали, что лекарь-то говорит? Удар!

— Да полно, ерунда всё это, — отмахнулся барон, но уже без прежней уверенности.

— Не ерунда, Пётр Кузьмич. Говорю вам как лекарь. Кровь в вас играет, и сильно. Оттого и чувствуете вы себя по вечерам худо. Только беду эту отвести можно, ежели взяться за лечение сейчас. Заранее. Послушайте мой совет… Соли в пищу класть вдвое меньше, она кровь горячит. Жирного да копчёного поубавить. Наливки за обедом не три чарки, а одну. И ходить всякий день ногами, хоть по двору, хоть до Фонтанки и назад. От ровной ходьбы кровь усмиряется.

Барон скривился, будто я ему не лечение прописывал, а каторгу.

— Без соли, без чарки, без сала. Хороша жизнь. Уж лучше разом помереть!

И тут на подмогу мне пришла та, кого я и не чаял в союзники. Дарья Гавриловна поднялась, подобралась вся, и в обыкновенно мягком её голосе прорезалась сталь.

— Помолчи, Пётр Кузьмич. Слыхал лекаря? Быть тебе теперь при одной чарке, и не проси. И соль я на кухне прикажу отмерять. Захочешь жить да внуков нянчить — стерпишь.

Барон поглядел на жену, на меня, на отставленную трубку и понял, что обложен со всех сторон. Спорить разом и с лекарем, и с перепуганной за него женой ему было не под силу.

— Тиранство, — пробурчал он, отворачиваясь. — В собственном дому. Дожил!

Я спрятал усмешку. Лучшего сторожа при больном, чем встревоженная за жена, в этом веке было не сыскать.

Скверные выдались последние дни, но в итоге всё пошло к лучшему. Гришку вытащил из беды, табакерку завтра на починку отнесу. Так ещё и научился давление замерять без современных аппаратов.

Не худший итог.

Однако тем же днём пересёкся я снова с Гришкой. Парень будто преследовать меня начал. Всё ходил за мной по дому да по двору, но никак не мог решиться заговорить.

— Чего ты за мной как хвост увязался? — бросил я. — Надобно что-то?

— Отблагодарить я вас должен за помощь, Михаил Алексеевич. Да вот только… Прежде чем благодарить, надо мне вину перед вами искупить.

— Какую ещё вину? Ты о чём это, Гриш? — улыбнулся я. — Неужто и мои вещи попортить успел?

— Нет-нет, барин. Я… — он собрался с мужеством. — Признаться должен. Скрываю я от вас кое-что. Тайну, которую недруги ваши берегут. И совестно мне, поэтому расскажу всё как есть…