Глава 19
Я поднял взгляд на Сергея. Он ждал моего ответа, и в лице его не было ни тени сомнения насчёт предстоящей войны. Только нетерпеливость.
Мой ответ уже готов. Но полностью свою речь я произнесу после ужина. А пока…
— Пожелаю, конечно, — сказал я. — Доброй тебе удачи, Сергей. Бей француза да себя береги пуще того. Воротись с викторией и в добром здравии.
— За то и выпьем! — пробасил барон.
— А я, как вырасту, тоже на войну пойду! — выпалил Митя и звякнул ложкой о край тарелки. — И побью француза сколько влезет. Хоть сотню!
— И я сотню! — не отстал Николенька, хотя едва доставал подбородком до столешницы.
Дарья Гавриловна ахнула, замахала на них руками, зашептала, чтоб не накликали беды.
Настя, не поднимая глаз от тарелки, обронила:
— Француз французу рознь. Тот же Бонапарт, сказывают, учён поболе иных наших генералов.
Барон крякнул недовольно, но спорить с ней не стал. Видимо, назначенные мной травы уже начали действовать. Ужин покатился к концу, тарелки пустели, свечи оплыли на треть.
А я сквозь весь этот застольный говор держал в уме одно: нынче же, пока ещё Сергей дома, надо с ним потолковать.
Наедине, подальше от чужих ушей.
Идею отговорить его я обдумал и отбросил уже давно. А за ужином решился окончательно. Придумать что-нибудь про рану, соврать, будто бок его не зажил и в поход ему никак нельзя. Да, можно так сделать. Но подобным образом я не поступлю.
Врать я умею, да и рану Сергея хорошо знаю. Можно надавить, придумать, что ему воевать нельзя. Проблема решаемая.
Только что с того толку?
Отговоришь одного, а таких, как он, тысячи рвутся под знамёна. Всех не удержишь. Да и не мне решать за него, где ему быть. Он выбрал сам, по чести и по крови отца.
Я знаю, чем закончится Аустерлиц, но даже если попробую предупредить Сергея, он мне не поверит. Никто не поверит. На исход этой кампании я никак не могу повлиять — она случится слишком скоро. Но постараюсь внести свой вклад в следующую войну с французами, которая случится через семь лет. Этого времени мне хватит, чтобы набраться влияния.
Сейчас же моё дело куда проще и вернее. Нужно снарядить Сергея тем знанием, какого не сыщешь ни в уставе, ни у полкового цирюльника. И я такими знаниями обладаю.
Пусть я не могу помочь ему напрямую, но могу поделиться информацией, которая способна спасти парню жизнь.
После ужина, когда все разбрелись по комнатам, я перехватил Сергея у лестницы и попросил уделить мне полчаса. Он глянул с любопытством, пожал плечами и повёл к себе.
На лавке в его комнате лежал раскрытый ранец, рядом мундир, тщательно вычищенный. Сергей опустился на край постели и поморщился, потянув правый бок. Я невольно проследил за движением. Рана затягивалась чисто, край её розовел и не мокнул, но мышца ещё помнила клинок и тянула при повороте. Пару недель бы ему поберечься. Но не выйдет уже. Через неделю будет в седле.
— А ты, гляжу, и впрямь за меня тревожишься, Михайло, — сказал он, устраиваясь поудобнее. — Чудно даже. Мы ж с тобой месяц назад чуть в глотки друг другу не вцеплялись.
— Ну уж не до такой степени мы вздорили, но… Да, было дело, — пожал плечами я.
— Было-было, — он улыбнулся. — А нынче сижу вот и думаю. Пожил я с тобой месяц под одной крышей и понял, что человек ты диковинный. Другой какой-то. Не тот, что прежде. Другое у меня о тебе было впечатление. И, признаться, я рад, что смог пообщаться с тобой по-людски, покуда я не уехал.
— В одном ты прав. Подумываю я о твоём будущем. О том, через что тебе предстоит пройти, — отпираться я не стал. — Оттого и позвал. Слушай меня, Сергей, и слушай крепко. Может, что-то из сказанного покажется тебе вздором. А оно тебе жизнь сбережёт вернее всякой ладанки на шее. Доверься.
Он промолчал, взглянул на меня серьёзно и принялся слушать.
— Первое запомни. На войне пуля не самый страшный твой враг. Хворь пострашнее. Гнилая горячка да кровавый понос в лагере валят народу больше, чем ядра и штыки. Раз в десять больше.
Сергей вскинул бровь.
— Это тебе почём ведомо? — не скрывая скепсиса, спросил он. — Ты ж отродясь не воевал. Без обид, Михаил, но почему я должен верить твоим словам о войне?
— От отца я слыхал, — ответил я ровно. — И от сослуживцев его. Они за столом чего только не поминали, а я, малый, уши грел. Половину лазаретов, говорили, набивает дурная вода да грязь.
Пришлось придумать легенду. Якобы это мудрые опытные солдаты пустили такой слух. Иначе Сергей точно мне не поверит. А если и поверит, всё равно будет задаваться вопросом, с чего вдруг я нечто подобное взял.
— Вода-то при чём тут? — поинтересовался он.
— При том, Сергей. Пей только кипячёную воду, либо из быстрого ручья. Из лужи или из стоячего пруда глотать даже не вздумай. Даже если горло от жажды уже горит, всё равно нельзя! В застоялой воде водится хворь. Поэтому обязательно следи, чтобы котелок всегда кипятили, а уже потом только пей.
Слушал он уже без усмешки. Внимательнее некуда.
— Второе, что тебе нужно запомнить… На войне ранят чуть ли не каждого, тут уж не обессудь. Будем молиться, чтобы ты этого избежал, но лучше быть готовым. Если ранят, первым делом останови кровь. Лекаря в пылу битвы и за час не сыщешь. Сначала перетяни выше раны, туго, ремнём или поясом. Если кровь удалось остановить, то уже, считай, полдела сделал. А после смотри внимательно, чтоб в рану грязь не попала.
— За этим прослежу, Михайло, — кивнул Сергей. — А потом что?
— Промой рану, — продолжал я. — Хлебным вином, коли будет под рукой. И тряпицу сверху клади обязательно свежую. Не первую, что под руку подвернётся. От грязи рана гноится, а гной да антонов огонь тебя в могилу сведут вернее всякой пули.
— Расскажу нашему полковому лекарю, — усмехнулся Сергей. — Вот он удивится. Как бы, правда, он нас с тобой дураками не счёл, Михаил.
— Погоди, я ещё не закончил. Вот как раз насчёт полкового лекаря. Если вдруг возьмётся он тебе кровь пускать без крайней нужды, не давайся. Кровь силы твои держит. Слабому и без того хуже сделается. Знаю, что сложно в это поверить. Но лучше всё-таки запомни.
— Не давать кровь пускать? — Сергей аж выпрямился. — Да всякий первым делом кровь и пускает. Отцу на войне, как он сказывал, чуть ли не ведро выпустили.
— Знаю. Так и у вас будет, — мягко перебил я. — Оттого и толкую. Поверь мне тут на слово. После поблагодаришь.
Он покачал головой, но спорить не стал.
— Третье… И вот сейчас не смейся. Это важно. Береги ноги пуще ружья.
Он было фыркнул, да я не дал ему парировать мой совет.
— В долгом походе солдата из строя чаще валит сбитая да сгнившая нога, а вовсе не рана. Так что держи ноги в сухости. Портянки меняй, суши у костра при всяком привале. Если похолодает, следи, чтоб пальцы не белели и не немели. Коли увидишь, что пальцы поменялись, сразу же их растирай и отогревай. И даже не думай тянуть! Сначала палец страдает, а потом ногу пилят по колено. Вот так оно и бывает.
Повисло долгое молчание. Сергей пытался переварить всё, что я ему рассказал. Уж не знаю, поверит он мне или нет, но знания, данные мной, у него остаться должны.
— Эх и диковинно ты говоришь, Михайло, — заключил он. — Не как лекарь вовсе. Скорее уж как старый служака, который три войны прошёл да все лазареты обнюхал. Странно всё это… Точно от отца одного слыхал?
— От отца да из книг, — солгал я. — Читал я много, а память у меня хорошая, не жалуюсь. Ты лучше запиши всё, что я сказал, — я кивнул на стол, где стояла чернильница. — Всё по порядку. Идёт?
Он хмыкнул, но перо взял. Я диктовал, а он выводил строку за строкой, макая перо и хмурясь над каждым словом. Наконец он вывел последнее и присыпал написанное песком, чтоб не смазать.
Я сделал всё, что было в моих силах. Но глядишь, эти два листка однажды и вернут его домой живым.
— Спасибо, Михайло, — тихо сказал Сергей и бережно сложил бумагу вчетверо. — Я этого не забуду.
* * *
В Мариинскую я воротился поутру. За ночь ничего худого не приключилось, и я двинулся с обходом от койки к койке. На этот раз у дальней стены меня поджидал целый спектакль.
Никитин стоял над бородатым мужиком и хмурился, теребя пуговицу на сюртуке. Больного я признал сразу. Карп Силыч, тот самый, что не так давно торговался со мной за пиявки и требовал себе восемь. Чтоб было не меньше, чем у соседа. Нога, из-за которой он к нам попал, давно затянулась, а сам он с казённой койки съезжать не спешил.
Нынче Карп Силыч умирал. Во всяком случае, очень старался, чтоб так казалось. Он елозил лбом по подушке, закатывал глаза и выкрикивал в потолок надтреснутым голосом.
— Aqua vitae!.. Do-lo-ri-bus!..
— Плох он, Михаил Алексеевич, — зашептал Никитин. — С рассвета в жару, бредит, вон и по-учёному заговорил. Не иначе гнилая горячка. Я уж Фрола хотел кликнуть, банки ставить да кровь пускать.
Я присел на край койки, взял мужика за запястье. Пульс шёл ровный да неспешный, как у человека, что плотно позавтракал и захотел подремать. Лоб под ладонью горел, но горел лишь в одном месте.
Очевидно, лоб недавно усердно тёрли. Шея и грудь оставались прохладными. От подмышек несло чесноком за версту, но изо рта, когда он разевал его для нового латинского вопля, тянуло вчерашней кашей, а не гнилью.
Язык чистый. Глаза под закатившимися веками живо бегали за мной.
— Давно бредит? — спросил я громко.
— Да с рассвета, сердешный.
— Мясцо хорошее нынче, между прочим, на обед обещали, — обронил я будто невзначай.
Карп Силыч на миг смолк и приоткрыл один глаз. Спохватился и застонал пуще прежнего.
Всё стало ясно. Я отвёл Никитина на шаг и вполголоса растолковал ему, что к чему. Пусть в другой раз, прежде чем звать Фрола, пощупает пульс да поглядит на язык. В настоящем жару пульс частит и скачет, кожа суха и пышет вся, а язык обложен налётом.
А тут ничего такого нет. Здоров наш мужик как бык, а комедию ломает, чтоб не гнали его от казённых щей на улицу.
Никитин оглянулся на койку, и на лице его проступила обида. Обманул собственный пациент, ещё бы!
— Что ж, — сказал я громко, поднимаясь. — Коли гнилая горячка, дело нешуточное. Простой пиявкой такую хворь не возьмёшь. Фрол!
Карп Силыч насторожился.
— Банки ему на всю спину, пиявок восемь, — принялся сочинять я. — И кровь пустить нынче же. А после свести его в лихорадочную палату, к чахоточным, подальше от здоровых. Там ему самое место.
Вся хворь разом выветрилась из Карпа Силыча.
— Дык полегчало, барин! — он сел на койке бодрёхонек. — Совсем полегчало, как рукой сняло! И жар спал, вот вам крест!
— Чудо, — согласился я. — Не иначе латынь помогла.
За спиной у меня хохотнул Никитин.
Комедия с Карпом Силычем развеселила его, и по дороге в дежурную каморку он всё посмеивался, качая головой. Но позже, у стола с бумагами, он вдруг посерьёзнел.
— А ловко вы его. Я бы, может, и вправду кровь пустил, — он помолчал, теребя воротник. — Знаете, Михаил Алексеевич, я ведь в лекари не от хорошей жизни пошёл.
Я кивнул, не перебивая. Пусть говорит, за ним это водится. Порой он интересные вещи рассказывает. Заодно через Никитина я часто узнаю об этой эпохе то, чего сам не помню из истории.
— Отец мой из полковых писарей. Семья у нас большая, да вот только достатку с гулькин нос… Видите ли, в гвардию мне ходу нет. Ни имения за душой, ни чина. А в лекарскую науку берут и таких, как я, из госпитальных учеников. Вот и подумал я, что хоть здесь себя проявить смогу, — он усмехнулся уголком рта. — Другие морщатся. Всё говорят, мол, лекарь! Руки вечно в чужой крови да гное. А по мне — дело как дело. Не хуже любого другого. Хоть кому-то от меня на свете польза.
Я понятия не имел, с чего он вдруг решил мне всё это выложить, но информация оказалась полезной. Мне ведь и самому до сих пор не ясно, с чего вдруг мой предшественник подался в лекари.
Никитин помолчал, потом заговорил быстрее, будто прорвало давно накопившееся.
— А ведь первый год я пластом лежал от страха. Придёт больной, а у меня руки трясутся. Уж думал бросить, к отцу в писари податься, — он невесело хмыкнул. — А потом привезли мужика с мальчонкой. Тот с сеновала упал, не дышит, весь синий. Рядом ни души, один я. И вышло вдруг само собой: руки прежде головы сработали. Откачал я его. Мужик мне в ноги повалился, а мальчонка живёхонек. Вот с того дня и уверился, что не зря пять лет корпел.
Я слушал и в очередной раз ловил себя на том, что этот лекарь мне по душе. Не хитрый, не завистливый, что в этих стенах редкость. Из таких выходят добрые врачи. Если, конечно, такого никто не сломает. А сломаться врачу нетрудно, уж я-то знаю. Приходилось видеть.
— Хорошая история, — кивнул я. — Значит, мы с вами точно в нужном месте оказались.
— А вот вы мне так и остались загадкой, Михаил Алексеевич. Ещё когда я вас по палатам водил, в первый ваш день, пытал вас: зачем вы, дворянин, в лекари пошли, коли вам и полк открыт, и канцелярия. Вы тогда отговорились длинной, мол, историей. А я не забыл. Так отчего?
Я решил не выдумывать и не врать про мотивацию своего предшественника. А потому ответил так, как ответил бы в другой своей жизни, где вопрос этот мне уже задавали.
— Не люблю стоять и глядеть, как человек уходит, когда его ещё можно удержать, — сказал я. — Мальцом видел однажды, как при мне помер тот, кого могли спасти, да не сумели. Ничего страшнее для себя с тех пор не знаю. Стоять рядом с пустыми руками — вот что страшно. Поэтому и держу нож, чтоб руки пустыми не были.
Никитин смотрел на меня во все глаза. Я и сам не ждал, что скажу это вслух и так прямо. Слова были мои, из моей настоящей памяти, а не из чужой дворянской юности. Потому и прозвучали искренне.
— Вон оно как, — тихо проговорил он. — А я-то думал, вы блажите от скуки.
— Может, и блажу, — я усмехнулся. — А вы не бросайте. Руки со временем сами трястись перестанут. И соображаете вы хорошо, это видно.
Он просиял, а потом тут же спохватился и взглянул в окно на серое небо.
— Ох, заболтались. А ведь Михаил Михайлович нынче в больнице, наездом. С самого утра по палатам ходит, хмурый. Попадёмся ему праздными — не похвалит.
— Тут вы правы. Лучше возвращаться к работе, пока господин Робек нас…
Договорить я не успел. В каморку, не постучав, сунулся больничный служитель, а следом, тяжело дыша, вошёл чиновный человек в форменном сюртуке.
— Кто тут господин Салтыков? — спросил он, обводя нас глазами.
— Чем обязан? — отозвался я и поднялся.
Чиновник протянул мне сложенный лист с сургучной печатью.
— От Павла Игнатьевича Сабурова, из Опекунского совета. Велено вручить в руки, а на словах прибавить вот что: легли к нему на стол разом две бумаги о вас. Одна с жалобой на ваше врачевание, другая с ходатайством взять вас в штат на жалованье. Рассудить желают сами и видеть вас лично. Завтра поутру извольте явиться.
Проклятье… Донос Штосса всё же дополз до Сабурова. А рядом легло ходатайство, очевидно, от самого Робека. Две чаши весов. На одной моё место в больнице, на другой вся моя здешняя жизнь. И качнёт их холодный дотошный человек, которому я никто.
Ответить чиновнику не успел: в коридоре загрохотало, забухали сапоги, и кто-то в голос заорал, зовя лекаря.
Мы с Никитиным выскочили в коридор разом. От дверей приёмного покоя валила толпа, а посреди неё двое мужиков волокли под руки третьего. Парень оседал у них на руках, хрипел и драл ногтями ворот рубахи, будто хотел содрать с себя собственное горло.
— Господа лекари, умоляем! Скорее, Христом богом просим… — кричал один из мужиков, указывая на больного. — Сказывали, он вашего главного знает! Господин Робек способен помочь.
Я подскочил ближе, и одного взгляда хватило. Губы у парня отливали синевой, грудь ходила ходуном, а воздух он тянул со свистом, тонким и жутким, какой бывает, когда трахея смыкается.
Круп. Или горловая жаба, как зовут её здесь. Плёнка закрывает собой горло, и человек задыхается.
— На лавку его, живо! Голову запрокинуть! — крикнул я.
Мужики свалили парня на лавку. Он выгнулся, глаза закатились, пальцы скребли доски.
— Пропустите! — раздался за спиной тяжёлый голос.
Робек протолкался к лавке, склонился над парнем и вдруг переменился в лице.
— Панкрат… — выговорил он глухо. — Господи! Панкрат.
Он знал этого парня. И судя по тому, как дрогнул обычно спокойный голос Робека, знал главный лекарь этого парня близко.
— Он у меня в помощниках ходил, на Камчатке, оспу вместе прививали, — Робек не отрывал глаз от синеющего лица. — Недели три-четыре назад только с моря вернулся, сыскал меня, работы новой просил. Ох, а ведь и в самом деле он тогда бледный был. Но мы мельком виделись.
Вот, стало быть, отчего парня приволокли именно к нам. Знали, что тут его давний хозяин и заступник.
Робек прижал пальцы к горлу Панкрата, вслушался в свист и словно окаменел.
— Гортань затворяется наглухо, — проговорил он. — Одно спасение осталось. Вскрыть дыхательное горло, впустить воздух ниже затвора. Да только я о том лишь в книгах читал, у немцев да французов. Своими глазами не видал ни разу, и в России, сколько знаю, за такое ещё никто не брался, — он поднял на меня тяжёлый взгляд. — Гиблая затея. Но иной нет.
И он принялся засучивать рукава. Старый лекарь собирался резать сам, впервые в жизни, по одной книжной памяти. Мужества ему было не занимать. А вот времени на пробу у Панкрата уже не оставалось.
Горлосечение. В моей эпохе это называлось трахеостомией.
Но Робек мог знать о горлосечении только понаслышке. Как о диковине из чужих трактатов, и не ведал, с какого конца к нему подступиться.
Зато я ведал.
В моём веке эту операцию умел проводить всякий лекарь, и руки мои помнили её сами. Знал я и то, чего не знал Робек. В здешних краях до горлосечения дойдут ещё нескоро, лет через сорок, и первым отважится на него один-единственный хирург. А Панкрат задыхался здесь и сейчас.
— Я сделаю, Михаил Михайлович, — сказал я. — Знаю как. И средство знаю вернее. Резать надо выше, меж хрящами. Там кожа тонка и крови мало, до горла рукой подать. Низкий разрез тут не годится, с ним не поспеть. Дайте нож и держите парня крепко.
Робек глянул на меня так, точно увидел впервые. Он помнил ногу майора, помнил, как я вытащил безнадёжного из-под самой косы. Мгновение он взвешивал, и учёный в нём пересилил оторопь от такого заявления.
Я прекрасно понимал, что Робек задаст мне немало вопросов. Но это будет потом. Сперва надо спасти человека!
— Добро, — коротко сказал он и навалился Панкрату на плечи, придавив к лавке всей тяжестью. — Держу. И упаси вас бог его загубить.
Я рванулся к столику с инструментами. Ланцетов не было. Фрол, приучившийся прятать острое ото всех, и нынче упрятал их подальше. Выдернул из кармана собственный перочинный нож, которым чинил перья над скорбными листами. Лезвие короткое, зато острое, как бритва. Сгодится.
— Хлебного вина! И перо гусиное, очищенное, живо! — крикнул я Никитину.
Тот метнулся к шкафу. За спиной задышала, загудела толпа, кто-то полез ближе поглазеть.
— Ну-ка разойдитесь! — не оборачиваясь, бросил Робек. — Не мешайтесь.
Служители с подоспевшим Фролом принялись теснить зевак к дверям.
Никитин сунул мне склянку. Я плеснул хлебным вином на лезвие и на кожу парня под кадыком. Толку от этого местные не видели, а я знал, что иначе рана загниёт.
Панкрата я уложил навзничь, запрокинул ему голову, подсунув под плечи чью-то свёрнутую поддёвку, чтоб горло вытянулось струной. Пальцами прошёл по шее сверху вниз.
Так… Вот кадык, дальше твёрдый щиток. Ниже прощупывалось колечко второго хряща. А между ними, под тонкой кожей, лежала та перепонка, где трахея ближе всего к поверхности и где нет крупных жил. Один точный разрез в палец длиной — и воздух пойдёт. Очищенное от пуха перо я держал наготове в левой руке, чтоб вставить в разрез и не дать ему сомкнуться.
— Держись, голубчик, — глухо выговорил над моим плечом Робек.
Всё было готово. Я приставил было нож к коже и в это самое мгновение начал замечать неладное.
Шея под моими пальцами раздулась туго, плотно, будто под кожу набили пакли. От простого удушья такой тугости не бывает. А по коже, вокруг того самого места, куда я целил нож, проступали крохотные багрово-чёрные точки.
Я знал эти точки. Так лопаются сосудики, когда стенки их источены изнутри.
— Что медлите? — резко бросил Робек. — Он уходит!
Нет… Нельзя торопиться. Тут крылось что-то ещё помимо удушья. Что-то серьёзное!
— Михаил Алексеевич… — сдавленно выдохнул за спиной Никитин.
А времени у меня не оставалось вовсе. Панкрат уже и хрипеть перестал, только сипел еле слышно, и синева ползла от губ к щекам. Секунд шестьдесят — и мозг его начнёт умирать.
Резать надо было сейчас, сей же миг, или не резать вовсе.
Я стиснул рукоять. Приставил лезвие к натянутой коже, под самой перепонкой.
— Ну⁈ — голос Робека хлестнул над ухом. — Он уходит, Салтыков!
Вариантов два. Либо зарежу, либо спасу.
Когда лезвие, наконец, принялось рассекать кожу, в моей голове метался лишь один вопрос.
Что же я упускаю?