Глава 3
В палате было непереносимо душно.
Я шагнул через порог и оказался в длинной комнате со свежей побелкой. Два ряда коек, между ними узкий проход, в дальнем конце стол с лекарственными склянками. Воздух плотный. У пола оседает кислый уксусный запах. Если поднять голову, уксус сразу же исчезает и чувствуются только тела пациентов. Окна, вижу, держат закрытыми.
Уксусом здесь протирали полы и койки, им же обмывали руки после заразных больных. Вера в его силу шла от теории миазмов, дурного воздуха, которым эта эпоха объясняла любую заразу. Лучше уксус, чем ничего, тут я с эпохой согласен. До настоящих антисептиков этой медицине шагать ещё лет шестьдесят.
Я машинально поискал глазами, где тут моют руки, и одёрнул себя. Руки между больными здесь не моет никто. До Земмельвейса ещё лет сорок. Венгерский акушер однажды догадается, что доктора сами разносят смерть на собственных ладонях, и заставит их мыть руки в хлорной воде. Коллеги за это сживут его со свету. А пока он даже не родился.
По меркам эпохи здесь, пожалуй, царил образцовый порядок. Полы выметены, бельё на койках свежее. Больница работала всего месяц и блестела, как новый инструмент. Только глаз мой цеплялся за другое. За мух, которые гуляли по лицам спящих. За ланцеты, что лежали на столе вперемешку, чищеные и грязные, и за корпию в общей плошке.
Корпия заменяла этому веку вату и бинты. Нити, нащипанные из старого полотна, накладывали прямо на раны, и плошка с ними стояла одна на всю палату. Кто копался в ней пальцами до меня — история умалчивала.
Спокойно. Я приехал сюда работать, а условия будут такие, какие есть. На войне оперируют и в палатках.
— Не отставайте, — бросил Мейер через плечо. — Начнём с простого.
Он остановился у первой койки. На ней лежал мужик лет сорока, заросший, с лицом землистого оттенка. Он проводил меня болезненным взглядом и снова уставился в потолок.
— Трясёт его, — сказал Мейер. — Третью неделю. Хуже всего становится через день, к вечеру. Жар, следом — пот градом. Quid est, господин Салтыков?
Спросил он по-латыни, и я оценил двойное дно вопроса. Латынь здесь — рабочий язык медицины, на ней пишут рецепты и переговариваются у постели, чтобы больной не понял лишнего. Карл Фёдорович проверяет не только мои медицинские познания, но и владение латынью.
Кто не знает языка, тому в ремесле делать нечего. «Quid est» переводится, как: «Что это?»
Я сразу же принялся анализировать все перечисленные Мейером факты. Приступы через день, жар, обильный пот.
Малярия, трёхдневная. Классика. Вот только тут можно совершить серьёзную ошибку.
Слова «малярия» здесь не существует. Плазмодия, крошечного паразита крови, который её вызывает, откроют лет через восемьдесят. Пока здесь уверены, что лихорадку приносят болотные испарения. И болот вокруг Петербурга хватает!
— Febris intermittens, — ответил я. — Перемежающаяся лихорадка.
— И чем пользовать станете?
— Корой перуанской. Хинной, — я выдержал его взгляд. — Давать в порошке. В дни, свободные от приступа.
Кора хинного дерева, привезённая из Перу, была единственным лекарством эпохи, которое действительно лечило. Через полвека из неё выделят хинин. Пока же её толкут в порошок, дают с вином, и это, как ни удивительно, работает.
Мейер хмыкнул. Угадать, доволен он или раздосадован, я не сумел. Лицо у него практически не менялось.
— В Москве, выходит, чему-то учат, — буркнул он и двинулся дальше.
У второй койки дышал старик. Именно дышал. Только этим словом можно описать, чем занимался больной. Он сидел, обложенный подушками, и тянул воздух с присвистом, приоткрыв рот. Я ещё от прохода отметил раздутые вены на его шее и ноги, отёкшие так, что кожа на голенях уже начала лосниться.
— Водяная болезнь, — сказал Мейер. — Пятый раз у нас. Выпустим воду, отлежится, уйдёт. Через месяц привезут снова. Что скажете?
Сказать я мог много. В моём времени это называлось хронической сердечной недостаточностью, и такого деда я бы вёл годами на таблетках. Здесь от всей моей фармакологии оставалось одно растение, и, на моё счастье, его уже открыли.
— Сердце у него слабое, оттого и вода, — проговорил я осторожно. — Колоть отёки можно, но это борьба со следствием, а не с причиной. Я бы попробовал наперстянку. Малыми дозами, с большой осторожностью. Она — яд, но должна помочь.
Мейер остановился. Повернулся ко мне всем телом, и впервые за утро я увидел на его лице что-то живое.
— Наперстянку, — повторил он. — Уизеринга, стало быть, читали?
— Трактат ходил по рукам в Москве, — соврал я ровно настолько, насколько требовалось.
Уизеринг издал свою книгу о наперстянке двадцать лет назад, наука эпохи её знала, а проверить мою московскую жизнь Мейер не мог. Уильям Уизеринг, английский врач, описал, как наперстянка гонит воду у сердечных больных. В моём времени из этого скромного цветка делали дигоксин. И я назначал его не одну тысячу раз. Здесь трактат читали единицы, и знание это лежало на самой границе дозволенного мне.
— По рукам, значит, трактат ходил… — хмыкнул Мейер. — У нас наперстянки и в аптеке-то нет. Ну, предположим. Следуем дальше.
Я шёл за ним и понимал, что труды не прошли напрасно. Неделя над учебниками окупалась. Я говорил их словами, их латынью и пока ни разу не оступился. Главное теперь — не увлечься. Экзамен сдают на знание билетов, а не на знание предмета.
Уже упоминая наперстянку и Уизеринга, я сильно рисковал. Не стоит пестрить знаниями из прошлой жизни.
У третьей койки нас ждали.
Молодой подлекарь уже поставил таз, рядом на табурете лежали ланцет и жгут. На койке вытянулся парень лет двадцати. Взглянув на него, я сразу понял — дело дрянь. Кожа у пациента белее простыни, на которой он лежал. Губы и вовсе отдают серым. На шее у него вовсю бьётся жилка. Пульс примерно за сотню.
Паршиво.
— Гнилая лихорадка была, — сказал Мейер. — Третью неделю лежит пластом. Жар сошёл, а сил нет. Кровь дурная, застойная. Пускаем третий раз, по средам.
Гнилой лихорадкой здесь звали затяжные инфекции вроде тифа. Парень, выходит, выжил после тифа. А теперь умирал от лечения.
Подлекарь деловито закатал больному рукав. Парень не сопротивлялся. По-моему, на сопротивление у него уже недоставало крови.
И вот тут моя выдержка дала трещину.
По здешней науке всё стройно. Тело наполняют четыре сока, болезнь заводится там, где сок испортился, и дурную кровь положено выпускать, как воду из затхлой бочки. Теория красивая. Вот только больных она убивает уже не первое столетие.
И я не могу осуждать местных врачей. Они — не дураки. Просто знания ограничены, наука ещё не продвинулась достаточно далеко. Винить их за эти ошибки я ни в коем случае не могу.
Я ещё раз осмотрел больного и отметил про себя, что в моём отделении это назвали бы анемией после тяжёлой инфекции. Такому больному кровь переливают. А здесь её собирались выпустить. В третий раз. Это всё равно что тушить пожар керосином.
И что же мне делать в таком случае? Стоять и смотреть? Нет, в этом и заключается моя беда — смолчать я не смогу.
— Карл Фёдорович, — сдержанно произнёс я. — Дозвольте слово.
Мейер обернулся. Подлекарь замер с ланцетом на весу.
— Ну?
— Я бы крови ему не стал пускать, — слова приходилось подбирать аккуратно. Я шёл по очень тонкому льду. — Соки его истощены до крайности. Поглядите: бел как мел, жила на шее частит, дыхание поверхностное. Худая кровь или нет, а другой у него не осталось. Выпустим ещё — и погасим последние силы.
В палате стало тихо. Где-то в дальнем углу скрипнула койка, и больной, которого трясла лихорадка, закашлялся, нарушив образовавшуюся тишину.
Лицо Мейера медленно наливалось краской. Мне оставалось только молча наблюдать за тем, как меняется Карл Фёдорович.
— Та-а-ак, — протянул он. — Час в больнице — и уже предписание отменяет. Моё предписание, сударь, между прочим!
Краем глаза я поймал движение у дверей палаты. Там, заложив руки за спину, стоял Сабуров. Давно ли он там стоял, я не знаю. Но смотрел он не на больного. А на меня.
— Коли вы такой знаток, — Мейер скрестил руки на груди, и голос его сделался ласковым, как у экзаменатора, поймавшего студента на шпаргалке, — извольте тогда сказать нам, неучам. Чем вы станете поднимать этого молодца? Только без московских сказок. Из того, что есть в этой больнице здесь и сейчас. Чем спасёте?
Подлекарь, который являлся аналогом среднего медицинского персонала, смотрел на меня, приоткрыв рот. Сабуров ждал у дверей. Парень на койке повернул голову, и в его глазах читалась просьба. Надежда, что ему хоть кто-нибудь поможет.
Нет, ну разве могу я ему отказать?
Набрал в лёгкие воздуха и начал отвечать:
— Худую кровь вы из него уже дважды выпустили. Выходит, по вашей же науке, осталась в нём добрая. Её беречь надо, а не цедить.
Мейер прищурился, но перебивать не стал. Я отметил это и продолжил, пока мне давали говорить.
— Кровь рождается из пищи, так учат со времён Галена. Вот и дадим телу то, из чего её рождать. Крепкий мясной бульон, сколько осилит, с нынешнего же дня. Печёнка говяжья, варёная, протёртая — всякий день. Яичные желтки, по два поутру. Сон и покой. А ланцет от него убрать вовсе.
Говорил я их словами, по их теории, и почти не врал. Анемию действительно поднимают питанием, в печёнке есть железо, в желтках тоже. Об этом здесь узнают лет через сорок, а пока пусть считают, что печень варит кровь из доброй пищи. Мне годилась любая теория, которая кормит больного вместо того, чтобы его резать.
Любой здешний лекарь прибавил бы к моему списку красного вина. Его тут прописывают вёдрами, для крепости крови. Я промолчал. Вино, как и любой алкоголь, никогда и никому помочь не может.
— Бульон, стало быть, — Мейер фыркнул. — Кашка да желтки. Это, сударь, не лечение. Это кухня.
— Кухня и есть, — согласился я. — Тело своё дело знает, ему надо лишь не мешать и дать припасы. Через неделю он сядет в постели. Через две — встанет на ноги.
— Через неделю, — повторил Мейер с удовольствием. — Скорый вы человек, как я погляжу. А коли к той среде больного не станет?
Нас слушала вся палата. Я кожей чувствовал взгляды с коек. С особым вниманием за нашим разговором следил пациент, чья судьба зависела от исхода этого спора.
— Тогда я уйду отсюда сам, — сказал я. — И хлопотать за меня больше никто не придёт. Слово дворянина.
Мейер поджал губы и перевёл взгляд на дверь. Сабуров стоял там же, заложив руки за спину, и на мои слова отозвался одним движением: лишь слегка наклонил голову.
До меня сразу дошло, почему Павел Игнатьевич решил согласиться. Сабурову моё пари выгодно при любом исходе. Провалюсь — и он с чистой совестью отпишет Бутурлину, что попытку дали, а наглец сам себя похоронил.
— Нынче среда, — произнёс наконец Мейер. — Вот через неделю, в среду, и поглядим, — он повернулся к подлекарю. — Слыхал? Ланцет убери. Бульон с поварни, печёнку, желтки — всё по сказанному. Записывай за господином знатоком, чего стоишь?
Подлекарь засуетился, загремел тазом. Мейер уже шагал дальше по проходу между койками. Но он явно был недоволен тем фактом, что молодой лекарь вроде меня решил поумничать.
Я задержался у койки. Парень всё ещё следил за мной, говорить ему было тяжело.
— Есть-то чего дадут? — прошелестел он.
— Печёнку, — сказал я. — Смотри мне! Чтоб всё съел.
Уголок его серых губ дрогнул. Для начала сойдёт и такая улыбка.
Когда я оглянулся на дверь, Сабурова там уже не было. Не знаю, какие выводы он в итоге для себя сделал, но мне сам факт его наблюдения уже не понравился.
Дальше работа в палате выровнялась. Мейер показывал больных, я отвечал, он хмыкал. Слушал он меня теперь иначе, внимательнее, и вопросы задавал уже от любопытства. Я держался постулатов местной медицины и лишнего больше не болтал. Одного пари на утро достаточно.
А у предпоследней койки нас ждал настоящий театр!
Там переругивались двое. Один, бородатый мужик с перевязанной ногой, крыл своего соседа всеми возможными ругательствами. Второй, тощий, с компрессом на груди, лежал и оборонялся. Подлекарь топтался между ними. Пытался их успокоить, но тщетно.
— Ему шесть пиявок ставили! — мужик ткнул пальцем в тощего соседа. — Шесть! А мне четыре. Это что ж выходит, я хуже его? Я, может, поболе его хвораю!
— Дак Карп Силыч, не я же считаю… — мямлил подлекарь.
— Вот! Господа лекари рассудят! — мужик увидел нас и просиял. — Барин, явите милость. Прикажите и мне шесть. А лучше восемь, чтоб уж наверняка.
Карл Фёдорович уж было собрался прикрикнуть на них, но я снова решил вмешаться. На этот раз не для того, чтобы бросить какой-нибудь факт из моей современности. Просто захотелось пообщаться с чудным пациентом. Грех упускать такой случай.
— Пиявка счёт любит, — сказал я. — Тебе по твоей крови четыре положено. Ему по его крови шесть. Возьмёшь сверх своего числа — и пиявка лишнее заберёт. Самую силу высосет, понимаешь?
Мужик замер с открытым ртом. Переварить эту информацию ему было трудно.
— Это что же выходит… — он медленно повернулся к соседу. — Получается, твоя кровь поганей моей? Ха-ха! Точно поганей, раз тебе шесть пиявок надобно?
Тощий приподнялся, оскорблённый до глубины души.
— Сам ты поганый! У меня кровь густая, благородная! Её шестью только и проймёшь!
— Будет вам! — гаркнул Мейер. — У обоих кровь дурная, на то вы здесь и лежите. А ну, цыц!
Спорщики притихли, причём каждый принял вид победителя. Подлекарь же смотрел на меня с восторгом. Видимо, не ожидал, что я одной фразой смогу их утихомирить.
Забавно всё-таки получается. Святая вера в процедуры, оказывается, старше любой медицины. В моём веке точно так же мерялись капельницами и обижались, когда вместо уколов прописывали «просто таблетки». Двести лет прогресса, а пациенты не меняются!
От этих мыслей меня отвлекли чьи-то крики.
Дверь палаты распахнулась, и внутрь влетел запыхавшийся служитель.
— Карл Фёдорович! — бросил он Мейеру. — Привезли! Грузчика с пристани. Там плечо вывернуло начисто! Орёт на весь двор, его четверо держат!
Мейер поморщился и вдруг остановил взгляд на мне. В глазах его зажёгся нехороший огонёк.
Чувствую, меня ждёт очередной сюрприз от экзаменатора.
— Ну-с, господин знаток, — протянул он. — Словами вы складно лечите. Идёмте поглядим, как руки ваши работают.
Это он хорошо подметил.
Руки! Вот и проверка, которой я ждал с тех пор, как оказался в этом теле. До сих пор не знаю, сохранилась ли моя мышечная память. И хочу проверить себя в деле не меньше, чем того желает Мейер.
Этот час настал.
Грузчика, как ни странно, мы услышали раньше, чем увидели.
Рёв стоял такой, что у меня чуть уши не заложило. Пациенты в палатах приподнимались с коек, с любопытством переговаривались. В приёмных сенях четверо мужиков держали пятого — здоровенного детину в разорванной рубахе. Правое плечо у него торчало углом, рука висела плетью, и он ревел при каждой попытке её тронуть.
— Тюк сорвался! — сообщил служитель. — Он его поймать сдуру удумал, вот его и крутануло!
Я смотрел на это плечо, а в мыслях уже вовсю шёл анализ ситуации. Контур сустава сглажен, под ключицей выпирает что-то округлое. Это головка плечевой кости вышла из сустава и ушла вперёд. Передний вывих, самый частый из всех. Я таких перевидал десятки, когда ещё в молодости подрабатывал в травмпункте.
Здешний приёмный подлекарь меж тем уже вовсю распоряжался. Двое мужиков ухватили детину за вывихнутую руку и приготовились тянуть, третий обхватил его поперёк туловища.
— Стойте! — я шагнул вперёд раньше, чем успел подумать. — Так вы ему руку оторвёте. Или жилы испортите. Скорее — последнее.
Подлекарь застыл. Мейер за моей спиной хмыкнул с отчётливым удовольствием.
— Ну-с, раз уж вы сами вызвались, — проговорил он. — Ваш выход. Извольте показать.
Я подошёл к мужику. Вблизи он оказался совсем молодым, лет двадцати пяти, и насмерть перепуганным. Боль болью, а страх в таких делах сильно мешает. В первую очередь надо его успокоить.
— Как звать? — спросил я.
— В-василий… — выдохнул он.
— Слушай меня, Василий. Кость у тебя цела, она только выскочила из своего гнезда. Я её на место верну. Будет больно один раз, коротко, а потом отпустит совсем. Понял меня? Смотри мне в глаза и дыши.
Усадил его на лавку, и дальше случилось то, чего я так долго ждал.
Руки начали действовать сами. Ещё даже до того, как в голове возник алгоритм предстоящей работы!
Пальцы легли на плечо и сразу нашли головку кости, сместившуюся под кожей. Я согнул его руку в локте, прижал к телу и очень медленно повёл предплечье наружу. Главное в этом деле — не дёргать. Мышцы, окаменевшие от боли, должны устать и отпустить сами. Надо лишь дать им время.
— Дыши, Василий. На меня смотри, — повторял я, пытаясь его отвлечь. — Тюк-то хоть целый?
— К-какой тюк…
— Который ты ловил.
— Да пёс с ним, с тюком… А-а-а!
Под моей ладонью прошёл толчок. Это плечо село в сустав с глухим стуком, который я почувствовал пальцами ещё до того, как услышал своеобразный хруст.
Василий оборвал крик на полуслове. Поморгал. Осторожно повёл плечом у меня под ладонью, потом ещё раз, чуть смелее.
— Не болит… — сообщил он с глубочайшим изумлением. — Братцы, не болит!
— Поднимешь чего тяжёлого в ближайшие две недели — выскочит снова, — предупредил я, а затем обратился к подлекарю: — Подвяжите руку к телу платком. Пусть будет согнутой.
Мейер отодвинул меня плечом, сам прощупал сустав, подвигал рукой пациента. Лицо его не менялось, но пауза затянулась.
— Гиппократов способ, — заключил он наконец. — Да не тот… Пяткой в подмышку у нас всякий тянуть умеет, а этак, уговорами, я не видывал. Где выучились?
— В Москве показывали, — ответил я.
Москва в моих ответах становилась всё краше и краше. Всё чудесное приходило из неё. Для меня это было идеальное оправдание всех умений. Позвонить кому-нибудь или написать электронное письмо, чтобы проверить мои показания, никто не сможет.
Я отошёл к стене и только там позволил себе заметить, что пальцы стали чувствоваться иначе. Будто сила в них какая-то появилась.
Моя старая сила. Опыт. Тело помнило. Тело знало, куда давить и когда отпустить. Тридцать лет у операционного стола перенеслись сюда вместе со мной. Вопрос, который я задал себе на крыльце Бутурлиных, закрылся.
Теперь у меня есть всё. Знания, руки и больные.
Остаётся одна лишь мелочь. Право лечить этих людей.
Обратно мы шли через ту же палату, и у предпоследнего окна я зацепился взглядом за тихого больного.
Утром Мейер кивнул на него мимоходом, со словами: «Грудное воспаление, отходит, на поправке». Больной и теперь лежал смирно, не стонал, не метался, и именно эта смиренность мне не понравилась. Дышал он часто и мелко, крылья носа раздувались при каждом вдохе. На левой щеке горело пятно румянца. Губы отдавали синевой.
— Карл Фёдорович, — позвал я. — Этого нынче осматривали?
— Кого? Авдеева? — Мейер обернулся. — Говорю же, отходит. Давеча кашу ел.
— Дозвольте мне обратить на него внимание, — попросил я.
Затем присел у койки и приложил ухо к его груди. Стетоскопа нет, но уши врачам выдают с древности, и выслушивать больного прямо, кожей к коже, умели ещё при Гиппократе. Справа внизу дыхание шло жёстко, с влажным потрескиванием. Я переместил ухо левее. И там трещало точно так же.
Воспаление перекидывалось на второе лёгкое. А здесь нет ни антибиотиков, ни подачи концентрированного кислорода. Парня ждёт очень тяжёлая ночь. Возможно, самая тяжёлая в его жизни.
— Худо, Карл Фёдорович, — сказал я тихо, чтобы слышал только Мейер. — Хворь пошла на другую сторону. Послушайте сами, слева внизу. К ночи ждите сильного жара и удушья.
Мейер снова начал краснеть. Он пока ещё не определился, как ко мне относиться. Раздражать я его ещё не перестал. Но Карл Фёдорович всё же опустился на колено и приложил к груди больного своё ухо. Слушал он долго, переставляя голову с места на место.
Вскоре я заметил, как лекарь помрачнел.
— Ваша правда, — проговорил он, поднимаясь. — Трещит слева. Эк его… — он повернулся к подлекарю и принялся распоряжаться.
Посадить повыше, обложить подушками, поить тёплым, на ночь приставить дежурного. И банки сухие поставить к вечеру.
Толку от банок при воспалении лёгких немного, но и вреда тоже. Я промолчал. Тут воевать и отстаивать своё мнение точно не стоит.
Мейер ещё раз оглядел больного, потом меня, и впервые за день в его глазах я не нашёл экзаменаторского огонька. Смотрел он озадаченно.
— Хорош глаз у вас, сударь, — признал он. — Я мимо этой койки нынче дважды прошёл.
— Повезло, Карл Фёдорович. Я просто шёл медленнее, потому и обратил внимание, — ответил я.
Соврал, конечно. Я шёл с той же скоростью. Просто привык уже видеть таких пациентов. Особенно тех, кто умирает тихо, без криков. Их нужно искать с особым вниманием.
Когда обход закончился, меня оставили ждать в коридоре, а за дверью кабинета загудели два голоса. Один ворчал, второй пытался что-то объяснить. О чём шёл торг, догадаться было нетрудно: торговались там мной.
Я стоял у окна, смотрел во двор, где Василий, уже с подвязанной рукой, что-то восторженно рассказывал водовозу. Наблюдая за поведением людей во дворе, я скоротал время.
Всё, что от меня зависело, я уже сегодня сделал. Остальное решали те двое в кабинете.
Наконец, дверь открылась.
— Господин Салтыков, — позвал Сабуров. — Войдите.
Павел Игнатьевич сел за стол, Мейер встал у окна. По их лицам я не прочитал ровным счётом ничего: эти двое умели скрывать карты.
— Скажу прямо, — начал Сабуров. — Штат больницы полон, утверждён, и менять его никто не станет. Тут я вам не помощник, и обещанного Карлом Фёдоровичем никто не отменял. Лекарем по штату вам здесь не быть.
Он выдержал паузу. Я тоже не спешил что-либо говорить. Если эти двое надеются, что начну упрашивать, ждать им придётся непомерно долго.
— Однако, — продолжил Сабуров, — больнице дозволено иметь при себе лекарей сверх штата. Это звание без жалованья, без прав и без выгод. Трудиться станете под началом Карла Фёдоровича, на его условиях, до первого нарекания. Про среду вашу я также помню. Если больному, которого вы изволили лечить кухней, легче не станет… мы можем пересмотреть вопрос вашего принятия, — он сложил пальцы перед собой. — Угодно вам такое предложение или дворянская гордость не позволит?
Победа. Рабочее место я получить всё же могу, но… Вопрос денег не решён.
Долги предшественника, ноль рублей жалованья и кров из милости у Бутурлина. Любой здравомыслящий человек этого века встал бы и откланялся.
Но мне предлагали возможность. Больных, палаты, практику и право находиться там, где я нужен. Всё остальное приложится, деньги в том числе. Возможность дороже.
— Угодно, — кивнул я. — Когда приступать?
— А вы уже приступили, — отозвался от окна Мейер. — С утра ещё.
Вскоре я покинул кабинет, и Карл Фёдорович нагнал меня уже в коридоре.
— Слова своего я, заметьте, не нарушил, — проворчал он с глубоким удовлетворением. — Как обещано было, так и вышло. Лекарем вы у нас не стали.
— Не стал, — согласился я. — Но за предоставленную возможность благодарю.
Правда, должность моя отныне называлась «никто при больнице». Платить мне не будут, в бумагах меня нет, выгнать меня можно одним словом. Но это — только начало.
Я шёл по коридору и не мог согнать с лица ухмылку. Вот это — действительно новый опыт. Такой должности у меня ещё точно никогда не было!
— К среде чтоб сидел в постели ваш молодец, — добавил Мейер. — И про наперстянку вашу поговорим. После среды, разумеется.
У самого выхода нам навстречу шёл человек в лекарском фартуке.
Шёл он быстро, читая на ходу какую-то бумагу. Я успел рассмотреть незнакомца раньше, чем он меня заметил. Лет тридцати пяти, сухощавый, лицо умное, но одна только мимика его намекает, что сам по себе этот человек неприятный.
Я заметил, что над левой бровью у него был свежий рубец с точками от недавно снятых швов. А стежки положены аккуратно, рука у шившего твёрдая. Кто-то хорошо постарался.
И только потом я понял, на что смотрю. А точнее — на кого!
Он поднял глаза от бумаги. Увидел меня. Остановился так резко, что его обувь подняла пыль. Лицо его сделалось белым.
— Знакомьтесь, — начал Мейер. — Наш штатный лекарь, Иван Георгиевич Штосс. А это, Иван Георгиевич, наш новый сверхштатный…
Он осёкся. Видимо, понял, что мы видим друг друга не в первый раз…
— Мы знакомы, — проговорил Штосс. — Близко знакомы. Не правда ли, господин Салтыков?