Глава 21
Проснулся я ещё до рассвета, и сон как рукой сняло.
Вчерашнее решение за ночь не растаяло и не показалось ерундой, как это часто случается с ночными мыслями. Более того, свой новый план я разложил по шагам, и каждый шаг теперь ждал своего часа.
Покуда дом спал, я сел у окна и ещё раз, трезвой утренней головой, перебрал весь свой план от начала до конца.
Что мы имеем? Серьёзную проблему, которую с сегодняшнего дня я собираюсь решать. И решать её я буду радикально.
Правду я знал, но беда в том, что она сама по себе мне ничего не давала. Гришкино слово против слова господ веса не имеет. Лакей их съехал невесть куда. Оставалась одна ниточка, и звали её Аркашка. Или Аркадий Венедиктович Выжигин. Фамилию его я вспомнил совсем недавно.
Аркашка сидел в тот вечер за тем же столом. Он же после разносил по городу, будто мы мухлевали вместе. Кто навёл заезжих на пьяного барина с деньгами, кто подсказал, где садиться и кого поить? Больно уж складно всё легло одно к одному. И коли я прав, то Аркашка в этом деле не только свидетель, но и соучастник. Трусливый и продажный.
Отсюда и весь план. И он предельно прост.
Первое. Прежде трактира сыскать Аркашку и вытрясти из него правду, а если сумею, то и его самого прихватить на те переговоры.
Второе. В трактир идти хозяином разговора. Я знаю теперь, как их ремесло устроено, и могу пустить это знание гулять по всем игорным домам столицы. Они обзывают меня шулером, но я могу направить это же против них. А огласка для таких людей пострашнее ножа.
И доказательства у меня будут, если Аркашку найду. Без них, конечно, никто и слушать не станет.
И самое главное — третий пункт моего плана. Его я приберегу на случай, если разговор не задастся. То самое оружие, о котором я подумал вчера ночью. Это и есть моя страховка.
Люди там меня ждут опасные. И вполне возможно, одними словами от них не отбиться. Драться я не мастер и стрелять не обучен. Сила моя в другом, в склянках да порошках. Врач знает про человеческое тело такое, чего не знает больше никто. И даже в моём веке это знание всегда валило людей лучше кулака.
Значит, к разговору надобно припасти пару «аргументов» аптечного свойства. Тихих, чистых, чтобы ни крови, ни следа.
За окном тем временем серело, на кухне загремели заслонкой. Я оделся, выпил наскоро чаю и вышел со двора, покуда никто не пристал с расспросами.
Утро я провёл в больнице, проверил своего давнишнего пациента Авдеева. Парень с двухсторонней пневмонией всё ещё лежал, приходил в себя. И удивляться тут было нечему. Даже в моём времени людей с пневмонией порой в стационаре больше месяца лежали.
Тут парню ещё лечиться и лечиться.
А уже после работы остаток дня я решил посвятить заготовке своего будущего оружия.
До аптеки я шёл пешком и по пути размышлял о том, что мне нужно приобрести для предстоящей встречи.
Первый аргумент я знал твёрдо. Есть на свете жидкость, которой в этом веке лечат нервное стеснение, капая на сахар по пять капель. И никто здесь ещё не ведает, что пары её, коли прижать смоченную тряпицу к лицу, за минуту-другую валят человека в глухое беспамятство. Через сорок лет этой жидкостью начнут усыплять больных перед операциями. А нынче про то знаю один я, и в трактире при встрече с недругами такое знание будет стоить дороже заряженного пистолета.
А касаемо этого вещества… Что ж, врал бы я себе, если б сказал, что мысль о нём не грызла меня всякий раз, когда видел раненых людей.
Да только свалить громилу на минуту и вести больного сквозь долгий сон во время операции — задачи разного веса. Хирургический сон надобно держать часами, на самой грани. Недольёшь, и человек очнётся под ножом и начнёт дёргаться. Перельёшь, и дыхание встанет уже навсегда. В моём веке этим ведал отдельный человек с чистейшим зельем и точным прибором, а здесь у меня аптечная склянка с бог весть какими примесями, и ни помощника при ней, ни меры. Начни я усыплять больных этим сырьём, и первый же из них не проснулся бы.
Да и явить такое чудо середь бела дня значило выдать себя с головой. Трубку я ещё мог свалить на французов, на книги да на свою смекалку. А вот больного, что заснул перед операцией и проснулся зашитым, никакими книгами не объяснишь.
До этого дара эпоху надо доводить постепенно. Возможно, годами. Пока что сказать трудно, сколько точно времени на это уйдёт. Сперва нужно выучиться очищать эфир, выверить меру, подобрать помощников, заручиться громкими именами. Я и собирался это сделать, но на то потребуется время. Начнём хотя бы со стетоскопа, а дальше уже по накатанной.
И вообще, людям ещё инструкция понадобится, как пользоваться этим веществом для наркоза. Вот, например, Панкрату же той ночью эфир не помог бы вовсе. Человеку с затворённым горлом глушить дыхание парами смерти подобно, там счёт шёл на секунды, и нож был милосерднее всякого сна.
Для трактира хирургический сон и не надобен. Там довольно короткого морока, минуты глухого беспамятства, чтобы вывести человека из драки. Если, конечно, на меня кто-то нападёт. А это весьма вероятно. Угроза уже была.
На такое мне и грязного аптечного эфира хватит с лихвой. Мера, правда, нужна, придётся хорошо подготовиться. Тут ведь и насмерть придушить тряпицей дело немудрёное.
Что ж, соблюдать меру и есть моё ремесло.
Было у меня на уме и второе оружие. Проще и грубее. Средство, что за четверть часа выворачивает человека наизнанку. Противник, которого рвёт в три погибели, разом перестаёт быть опасным.
Оставалась загвоздка. Всё это добро водилось у одного человека, у Лемке или любого другого аптекаря. К незнакомцам я не пойду, а Лемке любопытен, как сорока.
Приди я к нему поутру со странным списком, он живо смекнёт, что барин затевает недоброе, и пойдут вопросы, на которые мне отвечать нельзя. Стало быть, брать надо под разными предлогами. А ещё лучше связать всё с делом, которым горит сам Лемке.
Благо такое дело у нас есть. Наше общее увлечение.
Наука.
Лемке, увидав меня, заулыбался и замахал рукой.
— Господин Салтыков! Ранняя вы птица. Заходите, заходите. Как наш больной, тот, что с полнокровием? Помогает ли сбор?
— Помогает, Адам Васильевич. Гневается реже, лицом посветлел, спит крепче. За тем и пришёл. Он захотел запастись травами. Вот я за него и пришёл прикупить.
— Это мы мигом!
Лемке зажёг лампу, придвинул весы и принялся снимать с полок знакомые банки. Перекладывал все травы для сбора от давления и вслух приговаривал, сколько чего кладёт.
Но мне нужно ещё кое-что. Кроме «оружия» не помешает взять лекарство для другого больного. Моего верного помощника, который уже давно должен получить лечение.
— Ещё мне грудного сбора, — сказал я. — Алтейного корня да мать-и-мачехи. И солодки к ним. Дворовый парень у нас кашляет, грудь застужена.
Эти травы, конечно, не смогут полноценно заменить лекарства из современности, но хроническую болезнь Гришки я смогу придержать. Ещё бы понять, откуда она у него взялась.
Я уже убедился, что на астму не похоже. Скорее бронхит обычный, необструктивный. Бронхи там не сжимаются. В чём проблема — пока что остаётся только гадать. Но позже я всё обязательно разузнаю. Достаточно того, что инфекции у него нет, уж в этом я уверен.
— Застарелый кашель? — Лемке потянулся к верхней полке. — Тогда и девясилу добавлю, он старую мокроту подымает. Пить лучше горячим, на ночь с мёдом.
— Так и назначу. И рвотного камня отпустите малость, Адам Васильевич. В больнице запас вышел, а случай всякий бывает. Сами понимаете.
Рвотным камнем называли вещество, в составе которого находится сурьма. Это яд, и таким ядом в этом веке желудки чистят. Но мне он нужен для другой цели.
— Эка невидаль, рвотный камень, — аптекарь хмыкнул и отсыпал из банки в бумажный фунтик. — Только с ним осторожно, господин Салтыков, вы и сами знаете. Мера тут всё.
— Знаю. Следить буду за мерой, как и всегда.
Теперь подходило главное. Я выждал, пока он увяжет свёртки, и заговорил предельно спокойно.
— И последнее. Помните наш уговор про хинную кору? Пора мне за неё браться. Хочу попробовать поработать над вытяжкой, — сказал я.
Лемке аж вздрогнул. Очки его блеснули.
— Над вытяжкой⁈ Наконец-то! Я уж думал, вы забыли. И что вам для неё надобно? Уж по работе с вытяжкой инструментарий одолжу. Лишь бы у вас получилось изъять чистое вещество.
— Серного эфиру мне нужно. Чистого, полфунта. Да склянок с притёртыми пробками, штуки четыре. Да воронку стеклянную, — ответил я.
Аптекарь замер с верёвочкой в руках. Брови его поползли вверх.
— Эфиру? Полфунта? — он поглядел на меня поверх очков. — Помилуйте, да на что столько? Его каплями отпускают, по гофманскому рецепту. Пять капель на сахар. Вы чего удумали?
Вот он, тонкий лёд. Теперь нужно продумывать всё предельно аккуратно. То, что я ему сейчас расскажу, правдой не является. Да, эфир в этом деле нужен, но в действительности всё куда сложнее. Думаю, мы сможем выделить с ним чистое вещество из хинной коры, но не сейчас. Потом.
А пока… придётся чуть-чуть солгать.
Я пожал плечами как мог небрежнее.
— Так-то его обычно каплями внутрь дают, знаю. Но тут другая ситуация. Эфир этот мне нужен для дела. Он тянет из коры горькое начало лучше всякого спирта. Тот берёт всё подряд: и смолу, и грязь, а эфир достанет только самую основу. А после и сам улетучится, следа за собой не оставит. И на дне склянки будет чистый осадок, как вам такое? Так мы с вами и достанем самое начало, что лихорадку гонит. Такова моя идея.
Лемке слушал меня, приоткрыв рот. Потом медленно снял очки, протёр их фартуком и надел снова.
— Улетучится и оставит осадок, — повторил он. — Господи, да ведь складно всё звучит! Спирт выпаривать морока, а этот сам уйдёт… — он вдруг заволновался, засуетился. — Так давайте вместе! У меня и посуда, и весы, и рука верная. Я вам такую баню водяную устрою…
Этого я и опасался. Работать над вытяжкой под его взглядом было нельзя, по крайней мере, в ближайшие дни. Эфир мне сейчас требовался для другого.
— Устроите, Адам Васильевич. Непременно устроите, — сказал я мягко. — Только дайте мне сперва одному попортить кору. Я ведь пока на ощупь иду. Представляете, сколько ошибок допущу? Буду лить да выливать… Не хочу перед вами позориться! Но вы не переживайте. Уж как нащупаю первый толк, сразу же к вам прибегу. И уж дальше вместе, на ваших весах всё сделаем, как надо. Мне такую работу целиком в одиночку всё равно не осилить.
Аптекарь поворчал немного. Но по лицу его я точно понял, что мой соратник польщён. Он полез в дальний шкаф, достал тёмную склянку с широким горлом, а затем стал переливать из неё вещество через воронку. Сначала отмерил на глаз, потом на весах.
— Только вот что я вам скажу, и слушайте меня внимательно, — не отрываясь от работы, заговорил Лемке. — Попомните мои слова. Эфир — вещь коварная. От огня держите подальше, вспыхивает он злее пороху. Пробку притирайте туго, он утекает сквозь всякую щель. И главное, не дышите над ним подолгу. Пары его дурманят. У меня подмастерье как-то нанюхался над бутылью, так посреди дня свалился под прилавок и заснул, насилу растолкали. Час целый спал, а после ходил шальной.
Я глядел, как тёмная жидкость наполняет склянку, и старательно держал лицо.
— Вон оно как, — хмыкнул я. — Спасибо, что упредили. Поберегусь.
Свалился и заснул, насилу растолкали. Именно так! Именно на это весь расчёт. Только знать об этом, кроме меня, покуда никому не надобно.
— Сколько я вам должен?
— Да будет вам, — Лемке замахал руками. — Уговорились же, по мелочи не платите.
— Эфир не мелочь, я цену знаю. И склянки, и воронка тоже, — я выложил на прилавок полтора рубля и накрыл ладонью его возражения. — Берите, Адам Васильевич, иначе обижусь. Наука наукой, а разорять вас я не согласен.
Он повздыхал, но деньги прибрал. Я уложил свёртки и склянки в саквояж, переложив эфир тряпицей, чтоб не бился о стекло, и откланялся. У двери Лемке окликнул меня.
— Господин Салтыков. А как назовёте вещество, коли выйдет? Додумались-то вы, значит и называть вам. А уж как рассказывать миру о нашем открытии — потом придумаем. Я почему-то верю, что вы меня не обманете.
— Вот как выйдет толк, тогда и окрестим, — улыбнулся я. — Как-нибудь по-латыни, чтоб солиднее.
Хинин. Он будет зваться хинином, и до его открытия ещё лет пятнадцать. Впрочем, теперь, пожалуй, уже меньше.
Улицы столицы сегодня были холодны от ветра.
Я перехватил саквояж поудобнее и зашагал к рынку, в кривые переулки.
До трактирных разборок у меня время ещё есть. А пока надо заняться делом куда более мирным.
В мастерской Силы Гордеича пахло всё тем же: стружкой и морёным деревом. Сам хозяин, завидев меня, вытер руки о фартук и полез под прилавок.
— А я уж заждался, барин. Лежат уже ваши трубки, готовенькие.
Он развернул холстину и выложил передо мной две трубки. Я взял одну и не сдержал улыбки.
Хороша. Гладкий светлый бук, тёплый под пальцами, ни задоринки. Раструб выведен ровно, воронкой, стенка у края тонкая, как я и просил. Вещь лежала в ладони плотно и ладно, и от бумажного кулька, что мялся у меня за пазухой, отличалась, как строевой конь от соломенного чучела. Я щёлкнул ногтем по дереву. Бук отозвался чистым сухим звоном.
— Намучился я с этим вашим раструбом, — проворчал мастер, наблюдая за мной. — Стенку тоньше выведешь — треснет. Толще оставишь — вам не по нраву. Две штуки перепортил, покуда наловчился.
— А наловчился знатно, — я повертел вторую трубку, она вышла близнецом первой. — Рука у тебя, Сила Гордеич, золотая, мне не соврали. Дозволь-ка проверить работу на тебе самом. Стой смирно и дыши как дышится.
Мастер опешил, но стоять остался. Я приставил раструб ему к груди, приложился ухом к концу и прикрыл глаза. Сердце у него стучало ровно и крепко, как его же токарный станок. А вот в правой стороне груди, пониже ключицы, дыхание шло с сухим поскрипыванием, точно по дереву тянули тупым резцом.
— Куришь много, — сказал я, выпрямляясь. — Вон в правой груди поскрипывает. Табак коптит нутро, как печную трубу. Сбавь, дольше проживёшь.
Сила Гордеич поглядел на меня, потом на трубку, потом снова на меня. Пятернёй поскрёб в затылке.
— Это что ж, слыхать, как там внутри скрипит?
— Слыхать. Затем и заказывал.
— Ишь ты, — только и сказал он, но глядел уже иначе. Как на вещь, которая на глазах из барской игрушки стала походить на деловой аппарат.
Я отсчитал ему остаток платы и уходить не спешил.
— Теперь слушай, Сила Гордеич. Эти две я забираю, а дело наше только начинается. Скоро мне понадобится дюжина таких же. А сладится всё, как задумано, то будет заказ постоянный, на круглый год.
— Дюжина… — мастер огладил бороду, и в глазах его зажёгся спокойный ремесленный расчёт. — Что ж, можно и дюжину. По три рубля за штуку, как уговорено.
— А вот и нет. Так дальше не пойдёт, — решил настоять я. — По три было за первые, за морок и ученье. Теперь рука твоя набита, мерка снята. При дюжине уступишь.
— Дерево нынче дорого, барин, — завёл он привычную песню. — Бук возами не возят…
Поторговались мы всласть, как положено. Он отсылался на дороговизну и капризный раструб, а я напоминал про набитую руку и обещал постоянный заказ. Сошлись на том, что с дюжины он скидывает по четвертаку со штуки, а я даю задаток вперёд, как заказ подтвержу.
— По рукам, — сказал он и подал широкую ладонь в несмываемой тёмной пыли. — Только уж приходите с заказом, барин, не томите. Люблю, когда работа стоит в очередь.
Из мастерской я вышел с лёгким сердцем. В саквояже рядом со склянками лежали, обёрнутые холстиной, две первые настоящие трубки. Стетоскопы. Один мне. Второй я определил Робеку, ведь обещал ему новую трубку взамен бумажной, и слово это собирался сдержать сегодня же.
Потому занёс в больницу трубку и оставил её главному лекарю, а затем уже направился домой.
И добрался лишь к сумеркам. Гриша принял у меня плащ, потянулся за саквояжем, и тут его согнуло. Кашель бил его долго и глухо, из самой груди, он отвернулся к стене и давил его в кулак, чтобы не греметь на весь дом.
— Так, — сказал я, когда его отпустило. — Довольно я на это глядел. Идём.
— Куда, барин?
— Лечиться, Гриша. Хватит с меня твоего концерта.
В моей комнате я усадил его на лавку и велел задрать рубаху. Он мялся, бормотал, что здоров и что негоже барину с ним возиться, но спорить не посмел. Я достал из саквояжа новую буковую трубку и приставил ему к спине.
Вышло забавно. Первым больным, кого я выслушал настоящим инструментом, стал дворовый парень Гришка, а вовсе не сановник и не купец первой гильдии. Что ж, по мне — так оно и правильно!
Звук через бук шёл чище и глубже, чем через бумагу, я слышал каждый вдох как сквозь раскрытую дверь. В груди у Гриши сипело и посвистывало на выдохе, под обеими лопатками ворочалась старая мокрота. Чахотки я не услышал, и то слава богу. Застуженная грудь, разъеденная сыростью и печным чадом — ничего такого, с чем не сладить теплом и травой.
По крайней мере, так кажется на первый взгляд. Но нужно следить за динамикой. Если моё лечение будет помогать слабо, значит, Гришку мучает не обычный бронхит.
— Жить будешь, — объявил я, и Гриша выдохнул с видимым облегчением. — Но слушай меня, и слушай крепко. Спать в сенях больше не станешь, там сыро и дует. Переберёшься на кухню, за печь.
— Да как же, барин… Там Матрёна воевать со мной станет…
Кажется, это одна из тех служанок, которая с особенной неприязнью относится к Гришке. Ничего, это решаемо.
— С Матрёной я договорюсь. Дальше. Вот трава, грудной сбор, — я выложил свёрток от Лемке. — Заваривать на ночь, пить горячим, с мёдом. Мёду возьмёшь у ключницы, скажешь, я велел. И всякий вечер, покуда кашель не уйдёт, будешь дышать паром над отваром. Сейчас и начнём.
Через четверть часа Гриша сидел над миской с дымящимся отваром, накрытый с головой полотенцем, и оттуда доносилось его сопение вперемешку с ворчанием, что щиплет глаза и что господа, по его мнению, часто удумывают слишком уж странные вещи. Я сидел рядом и следил, чтобы он не сбежал раньше срока.
— Барин, — глухо позвал он из-под полотенца. — А чего это вы для меня так?..
— А того, что ты мне здоровый нужен, — сказал я. — Кто мне сапоги чистить станет, коли ты сляжешь? Дыши давай, не отвлекайся.
Такое я оправдание ему придумал. А на деле просто не смог справиться со старой привычкой. Люблю лечить людей, такова моя природа. Так зачем же искать ради этого причины?
Когда распаренный Гриша был отправлен в новое жилище за печью, я наконец сел за стол, придвинул бумагу и занялся последним нынче делом.
План для барона я обдумывал давно, оставалось изложить его так, чтобы понял всё старый солдат, у которого от цифр сводит скулы. Я писал просто, по полочкам, как он и требовал.
Во что встанет трубка у мастера и почём выйдет при дюжине.
Почём продавать лекарям поштучно и аптекам с уступкой.
И самое важное — кто купит. Частные лекари, коим всякий день слушать грудных да сердечных. Лекарни, казённые и приютские. А там, глядишь, и полковые лекари, ибо на войне грудная хворь косит пуще картечи.
Внизу я вывел итог. Затраты против выручки и какой остаток ложится на каждую вложенную сотню.
Перечитал. Вышло сухо, ясно и убедительно. Оставалось второе условие барона, и ради него я взял лист под мышку и отправился вниз, в кабинет.
Барон сидел над стаканом травяного настоя и глядел на него с той миной, с какой глядят на неприятеля, которого велено терпеть. При моём появлении он оживился.
— А, Михайло. Ну хоть ты. А то сижу тут, как сыч, с этим твоим сеном, — он отхлебнул и скривился. — Дарья Гавриловна теперь за каждым глотком надзирает. Довёл ты меня, лекарь, до плена!
— Плен вам на пользу, Пётр Кузьмич. Лицо у вас уже не то, что месяц назад, и жила на виске не бьётся. А я к вам с делом, — я положил перед ним лист. — Вы просили разложить по полочкам. Извольте.
Он отставил стакан, взял лист на вытянутую руку, поводил бровями и углубился в чтение. Читал он долго, шевеля губами над цифрами, дважды возвращался к началу. Я ждал.
— Складно пишешь, — проговорил он наконец. — Тут понятно, тут тоже… — он постучал пальцем по листу. — А вот скажи ты мне, друг любезный. Лекари народ скупой, я вашего брата знаю. С чего это лекарь какой-нибудь отдаст пять рублей за деревянную дудку, коли он век слушал ухом и задаром?
— С того, Пётр Кузьмич: кто раз через неё послушает, тот назад к голому уху не воротится. Это как со зрительной трубой. Век глядели вдаль как придётся, а как явилась труба — ни один капитан уже на мостик не выйдет с пустыми руками.
— Хм. Труба… — барон задумался. Военное сравнение легло ему по сердцу. — Ну, положим. А кто им покажет? Ты один по всем лекарням не набегаешься.
— А вот тут второе ваше условие, — сказал я. — Вы требовали, чтоб за вещь поручился лекарь с именем. Такой лекарь есть, и он уже слушает мою трубку. Робек, главный врач Мариинской больницы.
Барон поднял на меня глаза.
— Робек? Это который по дальним краям оспу прививал? Слыхал имя. Дельный, сказывают, лекарь, наверху отмечен, — он прищурился. — И что он?
— Взял трубку на неделю, будет ходить с ней по палатам, проверит сам. На слово он не верит никому, оттого его слово и весит. И вот моя к вам просьба, Пётр Кузьмич. Отпишите ему пару строк. Пригласите отобедать запросто, когда ему станет удобно. Познакомитесь, потолкуете. Он вам про трубку скажет сам, я в стороне постою. А вы уж после решите, класть ли своё имя рядом с его словом.
Пётр Кузьмич крякнул и заворочался в кресле.
— Мне? Первому писать лекарю? — он насупился, и я услышал знакомую сословную ноту. — Бутурлины отродясь ни к кому первыми не набивались.
— А вы и не набиваетесь. Вы удостаиваете, — я выдержал его взгляд. — Учёного человека и князья к столу зовут, и за честь почитают. Робек не проситель, сам он к вам не пойдёт. А отобедать по приглашению почтенного дома — иное дело. И заметьте, Пётр Кузьмич, этот обед может послужить хорошим началом нашего общего дела. Чего же упираться?
Последнее я ввернул с умыслом, и тот попал куда надо. Барон хмыкнул, побарабанил пальцами по столу, и в глазах его мелькнул тот самый огонёк, что я видел при слове «меценат».
— Ишь куда гнёшь… Ладно, — он придвинул чернильницу. — Пару строк черкну. Только гляди у меня, Михайло. Коли твой Робек за столом скажет, что дудка твоя вздор, я тебя засмею. По-домашнему, но засмею!
— Не скажет, — улыбнулся я.
Барон писал недолго, слегка присыпал свежие чернила мелким песком, который в этом времени использовался вместо промокательной бумаги. Затем стряхнул песок, свернул письмо и запечатал сургучом, вдавив в него свой перстень.
Я принял письмо с поклоном, чувствуя, как ещё одно колёсико встало на своё место в задуманном мной плане.
У себя я разобрал наконец дневную добычу. На столе выстроились рядком склянки из аптеки, поверх холстины легла буковая трубка, а к ним баронова записка с печатью, которую завтра я вручу Робеку. Я оглядел это хозяйство и даже усталость поуменьшилась.
День вышел урожайный. Всё, что можно было приготовить загодя, я приготовил.
Оставалось последнее, и оно ждало меня завтра. Прежде чем идти в трактир на Васильевском, надлежало сыскать в этом городе одного пропащего человечишку. Аркадия Венедиктовича собственной персоной.
Свечу я задул рано. Силы назавтра мне были нужны все до капли.
Только уснуть мне не дали. В дверь заколотили, торопливо и глухо, и на пороге возник Гриша со свечным огарком в руке. Огарок ходил ходуном, и по стенам металась его тень.
— Барин… — голос у парня сел до сипа. — Барин, вставайте. Там… там вас спрашивают. У ворот стоит. Говорит, к Михаилу Алексеевичу, по делу, которое тот знает. Дворник гнать хотел, а он ни в какую. Стоит и ждёт.
— Кто стоит? — спросил я, хотя внутри уже всё знал.
— Чужой. Морда битая, тёртая. А через щёку, — Гриша провёл пальцем по своему лицу, от скулы к подбородку, — рубец. Белый такой, приметный.
Вот, стало быть, как. До срока оставалось ещё два дня, а человек с рубцом уже стоял у моих ворот, ночью, и ждал меня. Все мои склянки лежали в саквояже, Аркашка гулял несысканный, и ни один из припасённых козырей ещё не был у меня на руках.
Он пришёл раньше. Партия начиналась прямо сейчас.
Я поднялся и стал одеваться.
— Барин, может, дворню кликнуть? — прошептал Гриша. — С кольями?
— Не надо, — сказал я. — Ступай за мной. Встанешь в сенях и носа наружу не высунешь, что бы ни услышал.
И я пошёл вниз, к воротам, навстречу человеку, к разговору с которым готовился прийти во всеоружии.
Но сейчас придётся выйти безоружным.