Глава 22

Глава 22

Ночь выдалась сырая и глухая. Лучшей для такого разговора и не придумаешь. У ворот тлел фонарь, охраны рядом не было. На то и был расчёт, чтобы тайным свидетелем нашего разговора был только Гришка.

Под самим фонарём, привалившись плечом к столбу, стоял он. Человек с Сенной. Я узнал его прежде, чем разглядел рубец. Аура у него очень уж неприятная. И дело не только в запахе. Просто этот мужчина умеет создать напряжение одним лишь своим присутствием.

— Поздно гуляешь, барчук, — сказал он вместо приветствия. — А я уж думал, дворня меня до утра у ворот продержит. Хорошо, что ты решил выйти сам. Один.

— Говори, зачем пришёл, и ступай, — я остановился в трёх шагах от него. — Срок мой не вышел. Два дня ещё.

— Об том и речь, — он оттолкнулся от столба и шагнул под свет. — Хозяин велел поглядеть на тебя. Не собрался ли ты, часом, в бега. Бумаги там подорожные, лошадки… Всякое ведь бывает с должниками, как срок подходит.

Вот оно что. Не пугать пришёл, проверить. И это, между прочим, было мне даже на руку. С угрожающим человеком толковать не о чем. А в этой ситуации я вполне могу с ним поболтать.

И получить с этого пользу.

— Погляди, — сказал я и развёл руки. — Стою перед тобой, из города не бегу. В срок приду сам, куда сказано. Слово дворянина. А хозяину своему передай вот что. Разговор у нас с ним выйдет не о том, о чём он думает. Пусть готовится слушать.

— Ишь ты, — незнакомец усмехнулся одной стороной рта, той, где не было шрама. — Смелый стал. А месяц назад, сказывают, тише воды был.

— Месяц назад я много чего не знал, — я шагнул ближе, и теперь фонарь освещал его лицо сполна. — А нынче знаю. И про твоего хозяина. И про тебя, любезный, кое-что знаю, чего ты сам не знаешь.

— Это чего же? — он прищурился.

Я глядел на него ещё мгновение. Кожа с восковой желтизной, грязно-жёлтые белки, мешки под глазами, тонкая паутинка лопнувших жилок по скулам. И дыхание, которое я чуял с трёх шагов, тяжёлое, с приторной гнильцой. Печень. Сдавала она у него всерьёз.

— А то, что нутро у тебя гниёт, — сказал я буднично, как говорю больным в палате. — Печень садится. Желтизну свою в зеркале видал? Мешки под глазами? По ночам чешешься, а к вечеру ноги пухнут, что колоды. Года два тебе сроку, коли пить не бросишь. Может, и того меньше.

Усмешка сползла с его лица медленно. Люди его ремесла звериным чутьём чуют, когда их видят насквозь, и не любят этого пуще ножа. А я бил наверняка, потому что таких печёночных лиц перевидал за жизнь сотни, и все они по ночам чесались и все прятали от себя утреннюю желтизну в глазах.

Да, хоть я и проработал большую часть жизни нейрохирургом, но это не отменяло того, что мне приходилось сталкиваться и с другими пациентами. Было дело, и терапевтом трудился. И за невролога работал. Всякое бывало!

Другими словами, прошли через меня все возможные больные. Ориентируюсь я в разных направлениях.

— Ты… почём знаешь про ноги? — глухо спросил он.

— Я лекарь. Моё ремесло знать.

Он помолчал. Пожевал губами, глянул вбок, а затем, понизив голос, всё же задал беспокоящий его вопрос.

— А поправить это… можно? Ну, нутро.

Клюнуло. Тревога о собственной шкуре развязывает языки лучше любых веществ, и я на этом строил не один трудный разговор.

— Смотря как живёшь, — сказал я. — Отвечай, коли спрашиваю. Вино всякий день?

— Всякий, — нехотя признал он. — Служба такая.

— Столуешься где, при хозяине?

— При нём. Кухня общая, нас при нём трое ходит, всех и кормит.

Трое. Я задал ещё два вопроса, про сон и про то, давно ли темнеет в глазах, и между делом уложил услышанное на полочку. Сам хозяин, да трое при нём. Стало быть, в трактире надо ждать четверых, и я теперь знал это от него самого.

— Худо живёшь, — подвёл я итог. — Вино брось вовсе, ешь кислое да квашеное, на ночь жрать переставай. Остальное скажу при встрече, коли доживём оба до разговора.

Я отступил на шаг, показывая, что разговор заканчиваю. И напоследок всё же добавил:

— Приду в срок, как уговорено. И хозяину передай слово в слово. Разговор будет не о том, о чём он думает.

Он постоял ещё, смерил меня взглядом с головы до ног, будто заново прикидывая на вес. Потом сплюнул под ноги, повернулся и растворился в темноте так же беззвучно, как пришёл.

В сенях меня ждал Гриша. В одной руке огарок, в другой… Я не сразу и разглядел. Кочерга!

— Это ты с ней на что собрался? — спросил я.

— Дык… — он спрятал кочергу за спину, засопел. — Мало ли, барин. Вас бы тронул кто…

— Не тронул. И не тронет, — я забрал у него огарок. — Спать ступай, воин. И кочергу на место верни, покуда Матрёна не хватилась.

Наверху я долго не мог уснуть и раскладывал ночной разговор по полочкам. Проверка означала одно: хозяин нервничает. Съезжать собрался, должки подбивает, и мой долг у него в списке наверняка не последний. Что ж, пусть нервничает. Торопливый противник ошибается чаще выдержанного.

А мужик с рубцом про печень точно запомнит. Такое не забывается. Семя брошено, и к сроку оно взойдёт.

С этой мыслью я и уснул, когда за окном уже начинало сереть.

* * *

Утром, едва дом зашевелился, я постучался к Сергею.

— Уделишь мне час? — спросил я с порога. — Доскажу, чего в тот раз не досказал. Про кровь.

— Про кровь? — Сергей отложил недочищенный палаш и подвинулся на лавке. — Изволь. Только ты, Михайло, уж не обижайся, не краше моего денщика с перепою. Опять не спал?

— Дело было срочное, не до сна, — вдаваться в подробности я не стал. — Слушай сюда. В тот раз я говорил тебе, что кровь надобно унять первым делом. Теперь запомни главное. Кровь крови рознь, и унимается она по-разному.

Я взял его руку и повернул запястьем кверху.

— Гляди. Вот жилы синие, под самой кожей. Порежут их — кровь пойдёт тёмная, густая, и течь будет ровно, как из опрокинутой бутыли. Это кровь венная. Она страшна на вид, а унять её просто. Чистую тряпицу на рану, замотать туго и руку кверху поднять. Всё. Если течёт не сильно, жгутом её не тронь, он тут без надобности и один вред от него будет. Если сильно, тогда уж накладывай, но обязательно ниже раны, дальше от сердца.

— А другая кровь какая?

— А другая живая, — я прижал два его пальца к его же запястью, туда, где билась жилка. — Чуешь, стучит? Это она в жиле бьётся, самая главная кровь, алая. Перерубят такую жилу, и кровь сильно ударит. Толчками, в лад сердцу, фонтаном на целый аршин. Вот от неё и умирают в четверть часа, кто не знает, что делать.

Сергей слушал, не отнимая пальцев от запястья, и усмешка сошла с его лица.

— И что же делать?

— Давить. Тряпицей такую не уймёшь, она повязку насквозь пробьёт. Давить надо саму жилу, выше раны, там, где она к кости близко подходит и где её можно к этой кости прижать. Таких мест немного, и ты их сейчас выучишь на себе. Вставай.

Следующие полчаса я гонял его как рекрута. Показал наперёд на себе, потом заставил искать на нём самом.

Плечо с исподу, в ложбинке меж мышц, где жила идёт вдоль кости, тут давить пальцами, всей силой.

Объяснил про пах, где нога сходится с телом. Тут пальцами не возьмёшь, тут давить кулаком, навалившись весом.

Подколенная ямка. Он щупал, сбивался, находил, я поправлял, и под конец он находил биение с закрытыми глазами, на счёт «три».

— Ловко, — пропыхтел он, разгибаясь. — Ты меня, Михайло, загонял уже, честное слово.

— Полезен будет этот урок. Надеюсь, он тебе поможет до старости дожить, — я снял с его лавки ремень. — Теперь жгут. Руки у того, кто давит, заняты, и надолго его не хватит. Оттого, коли рана на руке или на ноге, жилу перетягивают. Давай руку.

Я наложил ремень ему выше локтя, поддел под него обломок палочки и закрутил. Сергей охнул.

— Терпи. Слушай пальцами свою руку. Онемела? Пульса нет?

— Нет… Ничего нет, как чужая.

— Стало быть, кровь стоит. Так и должно, — я ослабил закрутку. — А теперь самое важное, важнее всего прочего. Жгут душит не одну кровь, он душит всю руку. Продержишь его дольше двух часов, и рука омертвеет. Дальше антонов огонь и пила. Оттого, как наложил жгут, замерь час. Но только в летнее время. Зимой всё строже. Кровь от холода и так медленнее идёт. Так что в холода не более тридцати минут отмеряй. На часы глянь и постарайся запомнить или записать, когда жгут был наложен. И каждый час чуть отпускай, дай руке глотнуть крови, и снова затягивай. Повтори.

Он всё повторил, потёр руку, на которой краснел след от ремня, и поглядел на меня искоса.

— А ведь этого, Михайло, и наш полковой лекарь, поди, не знает.

— Твоё дело, чтоб знал ты, — я выложил на лавку то, что принёс с собой. — И последнее. Собери себе суму лекарскую, походную, и держи при седле. Вот тебе начало.

Я разложил перед ним добро, собранное загодя. Корпия в чистой холстине. Полосы полотна, скатанные туго. Их я самолично прогладил горячим утюгом и наказал ему делать так же, жар убивает в тряпке гнилую нечисть. Фляжка хлебного вина, рану промыть и руки обмыть, а вовсе не для веселья. Игла с нитью в вощёной бумажке, держать в вине. Мешочек сушёного тысячелистника, присыпать сочащуюся рану. Малый горшочек мёду. Им деды раны мазали, и они тут были правы: гниль мёда не любит.

С мёдом всё особенно интересно. Он заживлял раны благодаря своей густой структуре. Она создавала защитный барьер от грязи. За счёт высокой концентрации сахара буквально вытягивала влагу из бактерий. А природная кислотность останавливала размножение заразы. Не говоря уже о перекиси, которая появлялась благодаря ферментам пчёл.

Сергей перебирал всё это молча, взвешивая на ладони каждую вещь, и укладывал обратно бережно, как патроны.

— Спасибо, брат, — сказал он наконец, и слово это вышло у него само собой, нечаянно. Кажется, он его и не заметил. А я заметил и виду не подал.

— Записывать будешь?

— Буду, — он потянулся за пером. — Только теперь уж сам, без диктовки. Я, брат Михайло, твою науку, кажется, начал понимать нутром.

* * *

Работу штатным лекарем никто не отменял, и после урока я отправился в Мариинскую.

Обход я начал с Панкрата. Тот шёл на поправку медленно, как и положено цинготному, но шёл. Дышал он всё ещё через перо, говорить не мог и объяснялся кивками да пальцами, зато дёсны его понемногу светлели, а крапины по шее бледнели с каждым днём. Рассол и хвойный отвар делали свою тихую работу. Я осмотрел разрез, сменил корпию и показал ему кулак с оттопыренным большим пальцем.

Затем сам же себя осёк. Жест этот здешним был неведом, но Панкрат каким-то образом меня понял и слабо усмехнулся глазами.

У койки Авдеева меня нагнал Никитин с моей бумажной трубкой в руках. Он теперь таскал её с собой повсюду, как монах чётки.

— Михаил Алексеевич, а послушайте, я верно слышу? — он приставил раструб к Авдеевской груди, послушал сам и уступил мне место. — Справа внизу вроде как тише хрипит, чем третьего дня. Или мне мерещится?

Я послушал. Справа внизу и вправду прояснялось, хрипы уходили, дыхание пробивалось глубже.

— Не мерещится. Идёт на поправку Авдеев, — я вернул ему трубку. — Только раструб прижимай плотнее и сам не сопи. Себя слушаешь или больного?

Никитин просиял так, будто я его в лейб-медики произвёл. Ученье двигалось, и двигалось быстрее, чем я смел надеяться.

Дальше день покатился по накатанной. Я повздорил с экономом, который причитал, что мои котлы с кипятком жгут дров на треть больше прежнего и что этак больница по миру пойдёт.

В коридоре мне встретился Штосс с кипой бумаг, поглядел сквозь меня и прошёл мимо. С того разговора в ординаторской мы раскланивались молча, и такое перемирие меня вполне устраивало.

А перед самым полуднем в приёмном покое грянуло знакомое.

— Барин! — усмехнулся один из подлекарей. — Смотрите, тот самый пожаловал. Который по латыни чудил и пиявок просил. Вчера же вечером выписали. Опять вернулся!

Обернувшись, я увидал у дверей Карпа Силыча собственной персоной, румяного, здоровее любого из нас. Хотя ещё пару дней назад притворялся он неизлечимо больным. Тащил он за рукав мужичка помельче, сивого и перепуганного.

— Ты никак опять помирать собрался? — спросил я. — Мясцо нынче не подадут, сразу говорю.

— Эх, барин, да куда мне, — он замахал руками. — Я кума привёл. Кум, кланяйся! Прохор, кум мой с Охты. У него в ухе свербит и стреляет, вторую неделю подушку грызёт. Я ему говорю, пойдём, дурак, к тому барину, что меня поднял!

Кум Прохор глядел на меня с ужасом и надеждой разом. К счастью, в отличие от Карпа он не симулировал, и болезнь оказалась не серьёзная.

В ухе у него при осмотре обнаружилась серная пробка с добрую горошину, разбухшая после бани и вставшая намертво. Я усадил его, велел греть воду, и четверть часа спустя пробка вышла в лоток целиком, а Прохор подскочил на табурете.

— Слышу! — заорал он на всю палату. — Я слышу!

— Ты чего орёшь-то, оглашенный⁈ Я тебе что говорил! — торжествовал Карп Силыч с таким видом, будто самолично произвёл всё исцеление. — Хорошие тут лекари. Особенно барин Салтыков. К нему надобно почаще ходить!

Выпроваживал я их долго. Карп Силыч успел обойти палату, показать желающим свою давно зажившую ногу и посулить, что приведёт ещё свояка с грыжей и тёщу со спиной. Я глядел им вслед и думал, что вот так оно и работает в веке, где не читают газет. Такой глашатай обходился мне даром, а стоил дороже иного жалованья.

В дверях меня перехватил Робек. Собрался по каким-то своим делам в город, но нам посчастливилось пересечься.

— До вечера, Михаил Алексеевич, — сказал он вполголоса, и в глазах его мелькнула усмешка. — Передайте хозяевам, буду как штык. Любопытно мне поглядеть на дом, где лекарей с такой радостью принимают.

На письмо Бутурлина он ответил согласием. Осталось только проследить, чтобы разговор прошёл гладко. Я близок к осуществлению своего плана как никогда. Остаётся лишь один подготовительный шаг.

Домой я воротился засветло, но отдохнуть не пришлось. У ворот меня дожидались двое, присланные Лемке. Аптекарь, добрая душа, продолжал слать мне тех, кому за прилавком помочь не мог. Всё, как мы и договаривались.

Женщина с загрудинным жжением. Но на этот раз не с сердечным, а с желудочным. Ей я расписал план питания.

А второму пациенту, мужчине с разболевшимся горлом, прописал полоскания да спокойный режим, без переохлаждений. На прощание оба оставили по пять рублей, и отказываться я не стал. Лекарю, что копит на фамильную шпагу, лишними эти деньги не будут.

Пока в доме накрывали и гладили скатерти, я поднялся к себе, достал листок и подбил наконец счёт, который всё откладывал.

Выходило вот что. От вдовьего задатка в полсотни за месяц утекло на дело двенадцать с полтиной. Серебрянику за измеритель, мастеру за трубки, Лемке за эфир и склянки. Нынешние десять от аптекарских больных дыру подлатали, и в шкатулке у меня лежало сорок семь рублей с полтиной. А Скопину к восьмому числу надлежало принести двести тридцать три.

Цифры глядели на меня с листка холодно и прямо. Даже со вторыми вдовьими пятьюдесятью выходило меньше сотни. Жалованье штатное ждать не раньше зимы, трубочное дело развернётся позже.

Дыра в сто тридцать рублей, и заткнуть её к сроку было нечем.

Тут же, будто мысли прочитав, в дверь поскрёбся слуга и подал записку. Скопин извещал сухим канцелярским слогом. Передал, что особа, коей я оказываю известные услуги, назначает следующую встречу на этой неделе, о дне и часе сообщат дополнительно.

Хорошо, что не на следующей. Я перечитал дважды и вспомнил, что восьмое число вот-вот наступит.

Стало быть, есть риск, что вторые пятьдесят рублей придут, когда срок по шпаге уже выйдет. Я сложил записку, сунул её под чернильницу и некоторое время сидел, глядя в стену. Потом запретил себе думать об этом до завтра. Нынче вечером у меня было дело, которое требовало ясной головы, и дело это стоило дороже денег.

К вечеру дом Бутурлиных стоял на ушах.

Мы ждали Робека.

С полудня печь на поварне чадила, не желая разгораться на сырых дровах, гусь не желал румяниться, Матрёна воевала с девками, и через весь этот дым величаво плыла Дарья Гавриловна, поспевая всюду разом. Барон трижды переодевался, гонял лакея за серебром и порывался проверить наливку, годна ли для гостя. Наливку я перехватил у него из-под руки лично.

— Пётр Кузьмич, вам нельзя.

— Да я для пробы!

— Вот господин Робек приедет, он вам и запишет пробу. В скорбный лист.

Барон обозвал меня душегубом и удалился поправлять шейный платок.

Робек приехал в сумерках. К встрече он принарядился. Всё же в больнице он носил чуть более скромные одежды. Однако в передней он держался так, будто зашёл в очередную свою палату, а вовсе не в дворянский дом. Оглядел, кивнул своим мыслям и молча вручил лакею шинель.

За столом повисло напряжение. Барон Бутурлин ждал совершенно другого гостя. Почтительного лекаря при знатном доме. А получил человека, который не лебезил, ел мало, пил ещё меньше и на все хозяйские рассказы о турецких походах кивал коротко, как кивают больному, когда тот отвлекает от осмотра.

Могу понять, почему между этими людьми имеется напряжение. Бутурлин — дворянин, а вот Робек таковым не является. Однако даже при этом имеет достаточно связей и власти, возможно, даже больше, чем Пётр Кузьмич.

Я сидел меж ними и думал об одном: если возникнет ссора, разнимать их придётся мне.

И грянуло как раз тогда, когда подали гуся.

— … а под Очаковом, помню, свалила меня лихорадка, — барон разошёлся, махнул рукой с вилкой. — Так полковой лекарь, дай бог ему здоровья, три дня кряду кровь мне пускал. Тем и спас! Старая школа, Михаил Михайлович, против неё не попрёшь!

— Спас вас молодой организм, — ровно сказал Робек, не поднимая глаз от тарелки. — Кровь при злой горячке пускали до вас и будут пускать после, я и сам весь век пускал, дело известное. Только вот что я вам скажу: с тех пор как ваш домашний лекарь завёлся у меня в больнице и стал ланцеты придерживать, покойников в моих палатах поубавилось. Мне бы, старику, спорить с ним, а я вместо того подсчёт начал вести… И пока получается, что ланцет проигрывает методикам Михаила Алексеевича. Хотя это ещё нужно сто раз перепроверить. Но мне его мысли нравятся.

Робеку, может, мысли мои и нравятся, но Бутурлин всё явно воспринял не в том ключе.

За столом сделалось тихо. Барон медленно багровел, и я увидел, как на виске у него, впервые за несколько дней, снова толкнулась знакомая жила.

— То есть как это… — он отложил вилку. — Вы что же, сударь, хотите сказать, что меня дурак лечил?

— Я хочу сказать, что наука меняется и будет меняться, — Робек наконец поднял глаза. — Зачем же вы переиначиваете мои слова?

А вот это и хорошо, и плохо одновременно. Вижу, что Робек мыслит близко к тому, как мыслю я. Всё равно мнение его насчёт местной медицины резко не изменить, но я всё же смог чуть до него достучаться. Мышление у него больно гибкое оказалось.

Вот только мне теперь нужно срочно вмешаться в их разговор. Иначе быть беде.

Я отхлебнул квасу, чтобы выиграть себе пару секунд на подготовку.

— Пётр Кузьмич, — взял слово я. — Михаил Михайлович. Дозвольте, я вас помирю, благо оба вы правы. В походе, на молодом полнокровии, при злой горячке кровь пустить порой и впрямь спасение, старая школа не на пустом месте стоит. А в поздних летах то же самое уже и вред пойти может. Всё дело в мере и в том, кому пускать и когда.

Робек хмыкнул. Барон побурчал, но жила на виске улеглась.

Вечер спасён. И это к лучшему.

А дальше случилось то, ради чего я всё это затевал. Робек, отодвинув тарелку, заговорил о трубке сам.

— Я, господин Бутурлин, человек недоверчивый, — сказал он. — Меня казёнными восторгами не возьмёшь, я их за жизнь наслушался. И когда ваш домашний лекарь сунул мне свою деревяшку, я, признаться, думал похмыкать и вернуть, — он достал из кармана сюртука буковую трубку. — А нынче я с ней хожу и вам скажу вот что. Я за эту неделю у двоих больных нашёл то, чего ухом не слыхал и не услышал бы. У одного водянка в груди стоит справа. А слева чисто! Стало быть, колоть надобно справа, а не гадать. У другого сердце с перебоем, какой пальцами на жиле не поймаешь. Тридцать лет я слушал больных ухом. И сейчас начал понимать, что на самом деле эти тридцать лет я слушал вполуха.

Барон взял трубку, повертел, посмотрел в раструб на свечу.

— Дудка дудкой, — сказал он с сомнением. — И что же, всякий лекарь так сможет? Или тут особый талант надобен, как у нашего Михайлы?

— Ухо надобно и неделя привычки, — Робек забрал трубку обратно, и я отметил, как по-хозяйски он это сделал. Будто уже свыкся с ней. — Талант тут в другом, как оказалось. Додуматься надо до этого было! Оказалось-то всё очень просто. Но никто ж не догадался! Пока не появился в моей больнице господин Салтыков.

— Ну, коли так, — барон отставил чарку. — Говорите прямо, Михаил Михайлович. Кладёте вы своё имя рядом с этой дудкой? Ежели да, то я кладу деньги. Мастерская, дюжины, сотни, как Михайло расписал. Ежели нет, то и разговору конец, и допьём наливку просто как добрые люди.

Робек ответил не сразу. Он поглядел на трубку, потом на меня, потом на барона. Понятное дело. Молчит, потому что выучен иначе. Но лишь через этого человека может пойти первая трещина в старой школе.

Недавно майор Бессонов сказал, что сведёт меня с покровителем из военной академии. С важным лекарем, но пока что об этом ничего не слышно. И неизвестно ещё, удастся ли ему это сделать.

Поэтому пока что надежда только на Робека.

— Кладу, — сказал он наконец. — Но с уговором. Первое: дело вести по науке. Объяснять нужно грамотно, что мы создаём. Никаких чудодейственных дудок, никаких зазывал. Второе: первые две дюжины идут в лекарни даром, в Мариинскую и в военный госпиталь, и по ним считаем пользу на бумаге. И третье: ежели хоть раз узнаю, что вещью торгуют, как ярмарочным зельем, моё имя с неё слетает в тот же день. Таковы мои условия, господа. Не понравятся — не обижусь.

Барон напрягся. Две дюжины даром — это по его счёту были выброшенные деньги.

— Круто солите, господин Робек… Даром, стало быть, две дюжины… — и тут барон неожиданно рассмеялся. — А ведь люблю я такое! — объявил он. — Люблю, когда человек за своё имя торгуется, а не за карман. Ну, быть по-вашему. Даром так даром. Значит, скрепим договор!

Дальше вечер покатился гладко. Барон рассказывал про Очаков, а Робек, оттаяв, про Камчатку, и оба сошлись на том, что нынешняя молодёжь пороху не нюхала, при этом оба косились на меня с одинаковым стариковским ехидством. Я поддакивал и следил только, чтобы баронова чарка наполнялась реже, чем ему хотелось.

Когда Робек уехал, Пётр Кузьмич подошёл ко мне и дружески хлопнул по плечу.

— А ведь славный вечер вышел, Михайло. Славный. Дело у нас с тобой теперь настоящее. Ну, ступай спать, лекарь. Заслужил.

Превосходно! Пока всё идёт строго по моему плану. Нынче за столом сошлись деньги, имя и наука.

Главное, не дать никому сунуть мне палку в колесо…

Однако… Палку сунули уже наутро.

Я вышел со двора рано. День предстоял тугой, расписанный по часам, поэтому шагал скоро, прикидывая на ходу, с чего начать. Додумать мне не дали.

— Вот он! — грянуло через улицу. — Он самый и есть!

От угла наперерез мне двигался человек. Мастеровой, крепкий, в фартуке поверх армяка, с лицом красным и решительным, а за ним поспешали ещё двое, и у одного через плечо висел бритвенный ремень.

Цирюльники. Но не из нашей Мариинской.

Первый тут же подлетел ко мне и уставился, как на вора.

— Вы, стало быть, тот лекарь? Салтыков? Который через Фролку нашего брата уксусной науке учит?

Прохожие уже замедляли шаг, оборачивались. Дворник у соседних ворот опёрся на метлу поудобнее, готовясь глядеть представление.

— Я Салтыков. Говори толком, — повысил голос я. — Что стряслось?

— Что стряслось⁈ — он набрал полную грудь воздуху. — А то стряслось, барин, что посетитель мой из-за вас пострадал!