Глава 24
Тарабанили так, что дверь ходила в косяке. Аркашка сделался белее собственной щетины и вжался в угол, беззвучно шевеля губами. Видимо, молится. Всё же довели человека. Хотя… Какой уж там? Сам себя довёл!
Я приложил палец к губам, шагнул к двери и глянул в щель меж досок.
На пороге стоял давешний мальчишка с Мещанской, у которого я информацию за пятак приобрёл. А за ним, занеся кулак для нового удара, покачивался мужик в рваном армяке, взмыленный, с сизым носом. Выглядит так, будто с утра уже хорошенько принял на грудь, а теперь думает, где бы ещё можно добрать.
Двое. Но эти явно наёмниками наших общих врагов не являются. Но точно с ними связаны.
Я выдохнул, отодвинул щеколду и распахнул дверь им навстречу. Расчёт был прост: кто ждёт запертую дверь, того распахнутая сбивает с мысли.
Сбила — не то слово. Мужик так и застыл с занесённым кулаком. Моргая всё пытался осмотреть мою одежду и моё лицо. Уже понял, что я из дворян, но никак не мог поверить, что боярин мог оказаться в таком месте.
— Ты кто таков? — спросил я прежде, чем он собрал мысли обратно. — И почто ломишься в чужую дверь как к себе в кабак?
— Дак это… — мужик опустил кулак и заскрёб в затылке. — Мне бы писаря. Аркадь Венедитыча. Дело у меня.
Он еле выговаривал слова. Приходилось изрядно напрягать слух, чтобы понять, чего он там бормочет.
— И вообще, тебе-то какое дело, зачем я тут и для чего? — он попытался набычиться, но вышло слабо. Опьянённый мозг работал дурно.
— А на то, что я лекарь и человек этот, — я указал взглядом на Выжигина, — у меня под присмотром, — я шагнул через порог, и мужик попятился. — Горячка у него. Гнилая. Третий день горит, бредит, нынче пятна пошли. Я затем и пришёл. Хочешь поглядеть — заходи! Только упреждаю: зараза эта липучая, через дыхание идёт. Мне-то что, я привычный, а ты дня через три сляжешь, и тебя уже никакой лекарь не поможет. Беда с тобой приключится.
Слово «зараза» сработало у меня на глазах лучше всякого пистолета. Мужика качнуло назад на целый шаг, он прикрыл рот грязной пятернёй и глянул на дверь конуры с ужасом.
— Так это… — забормотал он из-под ладони. — Мне господа гривенник дали… Велели поглядеть, дома ли писарь, да сообщить им обо всём к вечеру. У кабака ведь его ждать будут…
Вот и вся загадка. Тёртые не хотели днём соваться сами и наняли первого пьяницу за гривенник. А мальчишка, надо думать, подрядился дорогу показать. Он и стоял теперь позади, переминаясь и пряча глаза.
— Скажешь им так, — проговорил я медленно, чтобы улеглось в хмельной голове. — Дома писарь. Лежит в горячке, весь в пятнах, никуда не ходит и не уйдёт, потому как ходить не может. Лекарь был, сказал: до конца недели либо оклемается, либо приберёт его Бог. Всё запомнил? Повтори.
— Дома… в горячке… в пятнах… — мужик пятился по двору, крестясь на каждом слове. — Ходить не может…
— И вот что ещё… — я поймал его взгляд. — Рожу твою я запомнил. Соврёшь им хоть слово поверх моего, переиначишь — тебя в любом кабаке сыщу. Я, братец, лекарь, мне и полицейская часть знакома, и мертвецкая тоже. Понимай как знаешь. А теперь ступай!
Мужика сдуло. Мальчишка сунулся было следом, но я придержал его за плечо, вложил в ладонь пятак и наклонился к самому уху.
— А ты меня не видал, писаря не знаешь и дорогу сюда забыл. Насовсем. Понял?
Мальчишка кивнул так, что чуть голова не отлетела, и сгинул вслед за пьяницей. Больше я его не встречал.
Я вернулся в конуру и затворил дверь. Аркашка глядел на меня из угла во все глаза.
— Это ж… это ж ты их что, словами? — выговорил он сипло.
— Словами, Аркадий Венедиктович, словами. Самое лучшее моё оружие, — хмыкнул я и снова сел на топчан. — Слушай теперь. К вечеру они узнают, что ты лежишь тут в горячке и никуда не денешься. Стало быть, до ночи сюда не сунутся. Куда спешить к помирающему? А тебя тут к ночи уже не будет. Так что давай, собирайся. Есть у меня для тебя место, где тебя ни одна сволочь искать не станет.
— Это где ж такое? — удивился он.
— В лихорадочной палате!
Аркашка аж поперхнулся.
— Ты… ты чего удумал? Я же здоровый! — воскликнул он.
— Вот и полежишь денёк здоровым среди хворых, — я поднялся. — Место надёжнее не выдумаешь. В лихорадочную чужой человек по своей воле не сунется, заразы боятся пуще ножа. А ты полежишь под казённым одеялом, поешь казённых щей, и до завтрашнего вечера тебя в целом городе не сыщет никто.
— А если подхвачу что? Как мне тогда быть? — взвыл он.
— Подхватишь — вытащу. Куда ж ты от меня денешься? Буду лечить. Но за всё «добро», что ты для меня сделал, уж как-нибудь потерпишь. Ничего страшного с тобой не случится. Собирайся, говорю! — велел я. — Да, и вот ещё что. Ты давеча начал про здоровье того господина, которому я в лицо плюнул. Что там с ним? Договаривай.
Аркашка, уже увязывавший свой тощий узелок, обернулся.
— А, вон ты про что… Так грудью он скорбный, Михайло. Сердцем, говорят. Неужто ты уже всё забыл? Хотя… Учитывая, в каком состоянии ты был в тот вечер, зря я этим вопросом задаюсь. Ты ведь тогда в рожу ему плюнул да закричал, мол, подстроено всё! И его аж перекосило. Побагровел, за грудь схватился, воздух ртом ловит как рыба. Поручик ему из склянки что-то под нос совал. Водой отпаивали. Я уж думал, тут ему и конец. Но ничего. Отдышался кое-как. А после, сказывают, лютовал, что тебя со свету сживёт. Оно ведь, Михайло, может, и не в деньгах вовсе дело. Ты ж его, почитай, чуть на тот свет не спровадил тем плевком.
Я слушал и укладывал каждое слово.
Видимо, речь о той же болезни, которую лекарь на своём веку встречает тысячи раз. Грудная жаба. Или, если говорить на языке моего века — стенокардия. Мало крови сердце получает.
Тучный, злой, старый игрок с грудной жабой, которого один мой плевок едва не убил на месте… Вот, стало быть, какая карта лежала в этой колоде козырем. И вот отчего он так люто хотел моей шкуры.
В прошлой жизни я бы сказал, что иду на переговоры с человеком, у которого нестабильная стенокардия. В этой я сказал себе проще: иду к больному. А больного я не боялся ещё ни разу в жизни.
* * *
В Мариинскую мы добирались порознь, старались перемещаться задами, через закоулки. Аркашку я провёл через чёрный ход и в лихорадочной палате сдал с рук на руки Никитину, а затем отозвал того в угол.
И принялся лгать. Не хотелось мне вешать коллеге лапшу на уши, но деваться некуда.
— Алексей Степанович, нужна ваша помощь, и спрашивать лишнего не надо. Вот больной. Горячка у него сомнительная, может, есть, может, нет, подержим до завтра для верности. Запишите его в скорбный лист рабом божьим Аркадием. Без фамилии. Память ему отшибло, страдальцу эдакому. И если кто чужой станет про него спрашивать, кто бы ни был, сперва скажите мне. Мой это пациент, понятно?
Никитин поглядел на меня, на трясущегося Аркашку, снова на меня. Глаза у него сделались круглые, но вопросов, спасибо ему, не последовало.
— Понял, Михаил Алексеевич. Раб божий Аркадий. Положу с краю, подальше от нашего Фрола. Тот слишком уж болтлив.
Золотой человек! Аркашку стонущего уложили с краю под серое одеяло, и он тут же натянул его до самых глаз, откуда продолжал следить за мной с видом утопающего. Бормотал что-то себе под нос, возмущался, что тут он точно подхватит болезнь.
Но сделать ничего не мог. Никуда он уже отсюда не выйдет без моего ведома.
Вот только одно меня царапало: попадись эта койка на глаза Штоссу — вопросов будет на три доноса вперёд. Оставалось надеяться, что до завтрашнего вечера Иван Георгиевич по лихорадочной гулять не станет. Он сюда и в добрые дни не заглядывал. Если он впервые за долгое время решит сунуться сюда именно сегодня… Что ж! Выходит, везения меня лишили подчистую.
С тем я и отправился домой.
Готовился обстоятельно. Мысленно говорил себе продумывать всё наперёд, так, как я обычно делал перед хирургическим вмешательством. Ведь исход и там, и тут один — второго шанса уже не будет. Попытка всего одна.
Склянку с эфиром, притёртую, обёрнутую в тряпицу, я уложил во внутренний карман, слева, где её удобно взять правой рукой. Платок, широкий и плотный, туда же. Пробку расшатал заранее, чтобы шла с одного усилия.
Рвотный камень, растёртый в мелкий порошок, пересыпал в бумажку и заложил в обшлаг рукава. И перепроверил, посмотрел, как он высыпается одним движением кисти. Идеально.
Пузырёк гофманских капель, законное лекарское снадобье, каким никого не удивишь, встал в правый карман. Посмотрим, пригодится ли мне весь этот набор или нет.
Стоит ещё учитывать, что ждёт меня там сердечник. Обыгрывали нас два человека в тот вечер, но что-то мне подсказывает, что дворянином был только один из них. Второй, видать, его помощник.
Ну, это уже не имеет значения. Главное, чтобы все, кто к этому причастен, навсегда забыли меня. Не с помощью химии, а с помощью урока, который я преподам.
Таков мой план. Авантюрный, рискованный, но единственный.
Дольше всего я просидел над тем, чего в карман не положишь: над порядком ходов. Сперва слова и только слова. Речь — вот что важно! И на словах я сильнее их всех вместе взятых.
Также нужно обдумать детали.
Оружие достаю последним, только после того, как его достанут они. Аркашка говорит один раз и по команде. И последнее, самое трудное. Что бы ни началось, помнить, что напротив меня сидит больной человек и что его болезнь в этой партии играет на моей стороне, если я не дам гневу и спешке разыграть её раньше времени.
План на бумаге всегда глаже, чем в трактире. Это я тоже помнил. Оттого и укладывал каждую мелочь так, чтобы руки знали своё дело даже тогда, когда голове станет не до них.
Гришу я нашёл на кухне и отвёл в сени.
— Слушай и не переспрашивай. Я нынче вечером ухожу по делу. Коли к полуночи не вернусь, разбудишь Петра Кузьмича и отдашь ему письмо, оно у меня в столе, под чернильницей. Сам за мной не ходи, дворню не собирай. Понял?
Гриша побледнел, но всё же кивнул. Хороший знак. Человек, который научился не переспрашивать, дороже иного помощника.
В полдень следующего дня я забрал Аркашку из лихорадочной. Выглядел он после ночи среди горячечных так, будто и в самом деле чем-то болен. Убедительно. Сойдёт для нашего похода в трактир! Гляжу на него и думаю: хоть сейчас в скорбный лист его записывай! Оно и к лучшему.
По дороге я гонял с ним наш короткий урок.
— Говоришь, когда я спрошу. Молчишь всё остальное время. Что бы ни началось, из-за моей спины не выходишь и к двери не бежишь. Побежишь, и тебя сразу же поймают. И сделают хуже, чем мне. Понял?
— Да понял я, понял… — Аркашка семенил рядом, вжимая голову в плечи. — Ты только это… Михайло… Ты хоть скажи, чем воевать станешь. Их же там четверо, и все почти крепкие, а у нас что?
— А у нас наука, Аркадий Венедиктович, — я поправил склянку в кармане. — И вера в неё. У тебя вера есть?
— Откуда…
— Вот и не надо. За двоих уверую, — усмехнулся я. — А пока не думай об этом. Будем надеяться, что отболтаемся. Языком решим проблему.
А уж если языком не выйдет…
Что ж. Придётся выпустить все козыри.
* * *
До Васильевского мы добирались на ялике, через седую вечернюю Неву.
Дома, в двадцать первом веке, я бы просто перешёл Неву по залитому огнями Дворцовому мосту, но сейчас на его месте чернела лишь пустота. Первый постоянный мост в этом городе построят только через полвека. Единственная деревянная Исаакиевская переправа на плашкоутах осталась далеко в стороне.
Плашкоуты — что-то вроде деревянных барж или грузовых лодок.
Да и эта переправа на ночь разводилась для пропуска судов, а зимой и вовсе разбиралась.
Так что теперь моим единственным билетом на Васильевский остров был этот хлипкий ялик, скрипящий в темноте.
Аркашка всю дорогу молчал, вцепившись в борт, только губы у него шевелились. Я не мешал. Пусть молится, если и в самом деле умеет.
Берег Васильевского острова пах рыбьим духом. Вскоре я увидел первые фонари.
Васильевский остров в этом времени — это вовсе не тихий спальный район, каким я его помнил. Тут главные морские ворота и мозговой центр империи. Но стоит отойти чуть вглубь строгих Линий, как портовый хаос сменяется чинным немецким колоритом, где профессора академии наук и кадеты сухопутного корпуса соседствовали с аккуратными вывесками аптек и кофейных домов.
Тут же были и трактиры.
А интересующий меня трактир находился в полуподвале, на шесть ступеней ниже улицы. Мы, наконец, его нашли.
Я постоял над ступенями, сделал один короткий вдох, послушал себя. Руки не дрожали, голова была ясная и холодная.
Уверен, я выберусь отсюда победителем. Не могу я проиграть после всего, чего уже успел достичь. А для человека, который только что попал в это время, достиг я немалого.
Итак, как сказал бы мой предшественник…
С Богом!
Внизу повсюду стояли сальные свечи. Под низким сводом плавал табачный дым, и где-то в углу пиликала скрипка, которую, если уж говорить честно, никто не слушал. Уже знакомый мне жёлтый мужчина с рубцом вырос перед нами из дыма, будто всегда тут стоял. Выглядел он хуже, чем ночью у ворот.
— Пришёл-таки, — он оглядел меня, потом Аркашку и усмехнулся половиной рта. — И рвань свою приволок. Ну-ну. Пистолета нет?
Он охлопал меня по бокам, умело и быстро. Ладонь его прошла в сантиметре от склянки и не задержалась. Кто ищет пистолет, тот склянок не щупает. Это был мой главный козырь.
— Ступайте за мной. Вас уже ждут, — заключил он, закончив осмотр Аркашки.
За дальним столом, в углу, где свечей было меньше, сидел человек, которого я видел впервые. Предшественник бы его узнал, но я — нет. Зато теперь и сам узнал бы из тысячи.
Толстый, лет пятидесяти, в богатой одежде, с перстнями на пухлых пальцах. Лицо одутловатое и явно нездоровое. Но в этом веке люди вряд ли бы так решили. Народ здесь часто путает жир со здоровьем.
Дышал он ртом, и даже эти короткие вдохи давались ему со звуком. У его локтя стоял отдельный графинчик с чем-то светлым и рюмка при нём отдельная. Из общего штофа этот человек не пил.
Вот ведь зараза… Бережёт себя. Значит, с ним мой план уже не сработает. Но думать об этом рано.
Посмотрим, как обернётся этот вечер.
По правую руку от него сидел второй, помоложе, жилистый, с усами, какие обычно носили военные. У двери за нашими спинами встал крупный мужчина. Крепкий, ничего не скажешь. Вот с ним мне сталкиваться хотелось меньше всего.
Я услышал, как переговариваются люди рядом с ним. Судя по обращению, звать его Фаддеем.
— Господин Салтыков! — голос у тучного был мягкий и до ужаса неприятный. — А я уж боялся, не свидимся. Не запамятовали? Говорят, с памятью у вас беда случилась после запоя. Ланской, к вашим услугам!
Имя было наверняка такое же липовое, как его колода. Он обвёл рукой лавку напротив.
— Садитесь. Выпить желаете?
— Благодарствуйте, на деле не пью, — сухо ответил я.
Усаживаясь, я потерял равновесие. Казалось бы, совершенно случайно задел локтем штоф, затем придержал его ладонью и тут же извинился.
Три движения слились в одно, и бумажка в моём рукаве сделалась легче. Никто за столом не глядел на штоф. Все глядели мне в лицо.
Не поняли, что я сделал. Вот и славно.
— Ну-с, — Ланской сложил пухлые руки на столе. — Дело наше простое. Полторы тысячи и два слова извинения за некоторую… горячность вашу. И разойдёмся как приличные люди.
— Долга нет, — сказал я. — И не было никогда. Таково моё мнение, и менять я его не стану.
За столом стало тихо. Усатый напрягся. Ланской разглядывал меня с огромным любопытством. Ему явно не понравилось, что я повёл себя не так, как обычно.
— Вот как. А что же, по-вашему, тогда случилось?
— Была меченая колода, — прямо сказал я. — Игра в две руки. Слуга за плечом, вот этот самый, что нынче дверь подпирает, подавал знаки. А когда с меня опьянённого взяли всё, что при мне было, сразу сунули в рукав краплёную даму и закричали на весь трактир. Громче всех кричали вы.
— Складно, — голос Ланского всё ещё звучал мягко, но глаза сделались круглые и холодные. Он напрягся, но всё ещё верил, что контролирует ситуацию. — И кто ж вам эту сказку сказывал? Уж не эта ли рвань, что сидит прямо позади…
— Аркадий Венедиктович, — сказал я, не оборачиваясь. — Расскажите господам, что видели в июле.
Аркашка сглотнул так, что дёрнулся кадык. Его севший голос дрожал, но слова он выговорил все.
— Видел я, как ваш человек ему в рукав карту клал. Когда его под руки взяли! — признался Аркадий. — И знаки видел, от стола. Я, господа, всё видел. Просто в игре ничего не понял… Но я на духу повторю, где бы меня об этом ни спросили!
— Слово пропойцы, — хмыкнул усатый. — Против нашего слова. Ерунда.
— Ему, может, никто и не поверит, — согласился я. — А вот приметам поверят…
И я перечислил все приметы. То, как они метят карты. Это я узнал и от Гришки, и от Аркадия. Составил общий план.
— Сдаёте снизу. Для того у сдающего перстень с гладким камнем, глядите в него, как в зеркальце, — я кивнул на пухлую руку Ланского, и он тут же дрогнул. — Знаки от слуги получаете. Полотенце через плечо, левое или правое. Всё это я уже выяснил. А также разузнал, какими именами вы звались здесь, в Москве и в Твери. И приметы ваши указал в бумаге.
— В какой ещё бумаге⁈ Что ты несёшь? — напрягся усатый.
А я продолжал блефовать, пользуясь информацией, собранной моими помощниками.
— В трёх письмах, у трёх разных людей. Случится со мной что худое, письма уйдут по адресам, и в каждом клубе, в каждом игорном доме обеих столиц вас будут знать в лицо. А шулер, которого знают в лицо… Сами знаете! Покойник, который почему-то всё ещё ходит.
Ланской молчал. Дышал он теперь чаще, с присвистом на каждом вдохе. Я видел, как он считает, и считал он свои следующие ходы, а не деньги.
Думал, как поступить со мной дальше.
— Письма, — повторил он наконец. — Ишь ты. Грамотный пошёл должник! А ежели я тебе, скажем, четверть скошу? Тысячу сто — и разошлись, и письма твои мне без надобности! М? Что скажешь?
Быстро же мы на «ты» перешли. Ведёт себя не как дворянин, а как бандит.
Коим он и является.
Но я свои принципы предавать не стану.
— Вы не поняли, господин Ланской, — я говорил спокойно, глядя ему ровно между глаз, в переносицу. — Я не торговаться пришёл. Долга нет. Ни полутора тысяч, ни тысячи ста, ни рубля. Есть краплёная колода и есть ваша нужда съехать из города тихо. Вот об этом мы с вами и толкуем.
— А ведь ты прав, барин, — нервно усмехнулся он. — Худое случиться может со всяким. Вот хоть нынче же. Место глухое, народ привычный. Письма твои поищем… Авось и сыщем! — он поднял глаза поверх моего плеча и отдал короткий приказ. — Фаддей!
Дальше всё пошло быстро и не по задуманному.
Аркашка взвился с лавки как ошпаренный, метнулся в сторону и смёл локтем свечу. Стало темнее, за соседними столами загоготали, а сзади меня взяли в обхват поперёк рук, словно обручем перетянули.
Фаддей.
От этого гада несло перегаром. Рёбра мои разом отозвались тупой болью.
Пальцы правой руки остались на свободе, я ещё мог двигаться. А потому вывернул кисть, добыл из кармана склянку с платком и сорвал расшатанную пробку большим пальцем. Плеснул на платок не глядя. Но по холоду в ладони почуял, что всё получилось.
А затем вжал мокрый платок назад и вверх, себе за плечо, туда, где сипело чужое дыхание.
И вот тут кончились вся моя теория и началась жестокая реальность.
Фаддей взревел, мотнул башкой и отвернул морду от платка. Дышать он перестал вовсе. Мужик был опытный и сразу смекнул, что дрянью пахнет неспроста. Обхват его сдавил меня так, что в глазах поплыли огоньки.
Раз. Два. Я держал платок у его лица, а он держит дыхание и давит. А рёбра мои вот-вот сломаются. И тут я понял, что дыхалки у него хватит дольше, чем у меня в этих объятиях.
Время растянулось.
Пять. Шесть.
В ушах стучало, платок елозил по его скуле, Фаддей крутил головой, и эфир мой выдыхался, никого не усыпив. Ноги мои уже едва доставали до пола.
Тогда я перестал целить платком. В левой руке у меня оставалась склянка, а в ней — добрая половина запасённого вещества. Я вывернул руку через боль, наугад, по памяти о том, откуда звучит дыхание.
И выплеснул всё разом ему в морду.
Эфир ожёг ему глаза и губы.
Фаддей ахнул, и этот его «ах» был тем самым вдохом, который я так ждал. Глубоким, всей грудью, прямо сквозь мокрый платок, что я тут же вернул на место. Так плюс ко всему ещё сам эфир из склянки попал ему прямо в дыхательные пути.
Он закашлялся, и каждый кашель кончался новым вдохом, и каждый вдох тянул в него пары с залитой морды и с платка.
Обхват дрогнул. Ещё вдох. Руки-оглобли поползли с меня, и через несколько мгновений его тело обрушилось на пол.
Я стоял, шатаясь и хватая воздух ртом. Рёбра мои горели огнём, в ушах ещё стучало, и пол под ногами ходил, как палуба. Ладонь, облитая эфиром, стыла ледяным холодом, и этот холод был сейчас единственным, что держало меня в ясности. Пустую склянку я выставил перед собой.
Сам мысленно усмехнулся. Склянка эта сейчас пугала людей не хуже пистолета.
По трактиру ахнули и загремели лавками.
— Не подходить! — крикнул я. — Кто тронет, ляжет следом за Фаддеем!
Мужик с рубцом на лице уже был в двух шагах, с ножом, вынутым из-за голенища.
Но тут его согнуло.
Согнуло пополам и вырвало прямо за соседней лавкой. Он упал на колени и никак не мог унять болезненные потуги.
Следом, опрокинув чарку, перегнулся через стол усатый поручик. Штоф, из которого оба прихлёбывали весь наш разговор, стоял между ними, почат на две трети. Обоих выворачивало так, как здорового человека не выворачивает. С надрывом, досуха, до самой жёлчи. Но хуже всего крутило жёлтого. И я знал почему.
Гнилая печень держит любую отраву втрое хуже здоровой.
— А я тебе что говорил ещё у ворот, — бросил я мужчине со шрамом. — Нутро твоё гнилое. И час его ближе, чем ты думал. Хочешь дожить до моего лекарства — положи нож. Сейчас же!
Нож брякнул об пол.
Поручик попытался подняться с лавки, опёрся на руку, и рука подломилась. Его скрутило новым приступом, и он остался лежать грудью на столе.
— Лежи, — посоветовал я ему. — Тебе теперь силы беречь надо. До утра они тебе ох как понадобятся.
— Отрава! — Ланской тяжело поднялся, держась за столешницу, и голос его впервые потерял спокойствие. — Отравил! Ты!.. Тварь ты лекарская, ты что ж сделал!..
— Я вам сразу сказал, что на деле не пью. А они пили. Рвота, господа, это первый час. К утру почернеют с лица. К завтрашней ночи, коли без моего снадобья, отойдут оба в адских мучениях, каких я злому врагу не пожелаю. Противоядие есть. У меня. И цену ему назначаю тоже я.
Врал я лишь частично. Они не умрут, это уж точно. Но запугать гадов я обязан.
Мои угрозы подействовали на Ланского лучше любого яда. Он глядел на меня через стол, и лицо его наливалось тёмным, дурным багрецом. Пухлая рука шарила по столешнице, комкая скатерть. Дыхание рвалось, со свистом, всё короче.
— Ты… — прохрипел он. — Да я тебя… В этом подвале…
И тут его лицо переменилось.
Багрец схлынул с него разом. Он не договорил.
Ланской покачнулся, хватанул ртом воздух раз, другой, но всё впустую. Как рыба на песке.
И повалился обратно в кресло, тяжело, всем телом.
В трактире стало тихо. Слышно было только, как храпит на полу Фаддей, как давятся двое других и как хрипит Ланской.
Скрипка в углу пискнула и оборвалась на полуноте. И все, кто был в этом подвале, уставились на меня. А таковых было много. И все они слышали наш разговор.
Все знали, что тут стряслось.
Но никто не решался что-либо предпринять.
И вышло так, что я был единственным человеком в этом подвале, способным удержать господина Ланского на этом свете.
Тот самый лекарь, которого он пять минут назад обещал прибить.
Признаться, такой выбор в мои планы не входил.
Но я знаю, что нужно делать.